ЕВГЕНИЙ НИКИШИН

СТРАНИЦЫ   ►   1  .....  2  .....  3  

Солнечная Анна

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

РАЗШАЛИВШИЕСЯ ВОСПОМИНАНИЯ

 

У каждого своя дорога.

И каждому своё гетто. 

Лёха Никонов

 

53

 

У меня выдались выходные, которые побудили меня съездить к родителям, чтобы навестить их.

Я собрал в сумку гостинцы и прибыл на автовокзал, приобрёл в окошке кассы себе билет на автобус, который, судя по времени, указанном на билете, прибудет только через полчаса, и сел в зале ожидания.

Я оторвался от рутинной реальности, моё лицо налилось безмятежностью и отсутствием эмоций. Члены моего тела расслаблены, я проникся нирваной, впитывая яростные звуки группы Raubtier, и мне было невдомёк, что рядом носилась жизнь: до жути реальная, закономерная, инфернальная. Я её не слышал. Я отстранил от себя нечленораздельную речь диспетчера, объявляющего тот или иной рейс. Я весь был в музыке, я весь был в ожидании своего автобуса, до прибытия которого оставалось ещё 20 минут. Я витал у себя в голове, уставившись в одну точку на полу. Точка, на которую я так пристально таращился, наполняла мою голову думой…

…Я жил в этом мире, я проживал этот день, эти минуты ожидания, я являлся банальной песчинкой Вселенной, и мне стало отчётливо грустно размышлять об этом. Потому что каждый мимолётный день я делаю шаг к старению, к забвению, каждую секунду я меняюсь в пользу смерти.

А реальность бурлила, дышала, общалась…

А в голове мои расшалившаяся память…

 

54

 

…Где-то, когда-то однажды мои родители – великие мученики – заделали меня. Зачем? Неизвестно. Умысел? Не ясно. Любовь? Возможно, но не уверен. По-моему, это была самая потрясающая ночь в их совместной жизни. А может это всё свершилось на белу дня? Скорей всего – не исключено. Чудный миг слияния – и Вселенная отдала меня на эту землю, наградив меня жизнью. Как же, наверное, рыдала она, как грустила она, провожая меня печальным взглядом мириад объектов, снующих по ней.

– Сложно тебе будет ТАМ! – разносился со скоростью света её печальный голос.

– Ничего, родная! – отвечал я ей радостным возгласом протуберанца. – Ещё вернусь! Секунды не пройдёт, как я уже буду здесь!

И исчез я во мраке рдеющем.

Через девять месяцев вылез я такой человечный и ну давай жить, сучить ручками, ножками, воплем блаженным исходить, донимать, непроизвольно шкодить в ползунки.

– Бунтарь растёт! – говорил папаня, крепкий мужчина с суровым лицом и грубыми мозолистыми руками.

– Замаялась я с ним! – говорила маманя, красивая миниатюрная женщина с невыспавшимися глазами.

А я улыбался им задорно и улюлюкал. Любил я их. А они любили меня.

Зубы резались. Невыносимая боль. Истерика. Ну и натерпелись же мои родители этих моих выходок.

Рос. Сосал материнское грудное молоко, да с причмокиванием. Улыбался свету. Таскал за хвосты кошек – любил я это дело. А кошки, наоборот, избегали меня. Обидно, честное слово. После обеда ни в какую не спал, как меня не укладывали, как со мной не сюсюкались. Ну не хотелось мне. Отрыгивал кашку, пачкал слюнявчик. Вот она – первая анархия. Вот он – первый протест против материнского режима.

Чуть позже отвык от материнской груди, встал на ноги, стал похож на приличного человека. Но молчал, держал язык за зубами. Не хотелось болтать по пустякам. Вот таким я был неформальным ребёнком.

– Скажи: ма-ма! – просил папа.

– Скажи: па-па! – просила мама.

Я пустушку в рот раз – и молчок. Зачем им все эти банальности?

Рос. Наслаждался изобилием игрушек. Манеж – моё место для детских развлечений. Коляска – моё средство передвижения. Горшок – мой оплот раздумий о дальнейшей жизни. Пузырёк с нагретым молоком – моё питание. Моя кроватка – это мой космический корабль, бороздящий по волнам цветных сновидений. Во сне я летал. А это значит, что я рос.

Камешки не съедобны. Песок не съедобен. Таща в рот всё, что попадалось под руку, я познавал окружающий меня мир. Мир был огромен как наш дом. Так мне казалось в те дитячьи годы. Я был маленький. Я был полозучий. И все любили меня. Все возились со мной. А я лишь улыбался им, обнажая свой единственный зубик.

Зубы лезли. Ноги ходили. Руки хватали. Волосы росли. Я совершенствовался.

Потом меня постригли. Я брыкался, завидев ножницы – эту страшную лязгающую вещицу. Мама зачем-то положила мои золотистые кудри в конверт. Вероятно, на память обо мне – маленьком.

Надоело молчать – заговорил, затребовал. Оказывается, с помощью слова можно получить всё, что душе угодно. Но не всегда! Печально.

Появился трёхколёсный велосипед. Эх, как я катался на нём, лихо вращая педалями, расписывая по лужам да с брызгами! Родители, правда, отчитывали, ругали. Но я всё равно делал то, что мне хотелось.

Бабуля привезла мне из города игрушечный самосвал, который назывался «Ураган». С какой прытью гонял я, держась за его борта. Особенно любил гонять с пригорка. Так – один раз – колесо задело об кирпич, который зачем-то закопали в землю. Я хоть был и большеньким, но худющим («бараний вес» говорили обо мне), поэтому не удержался, перелетел через машинку и разодрал лицо в кровь о землю. Ревел, конечно. Прибежал к маме с ссадиной на пол-лица да со слезами на глазах. Сопли текут. Кровь течёт. Жалуюсь. А мама мне так сурово:

– А ну не реви! Ты всё-таки мужчина!

Перестал я тогда реветь. Замолчал. После этих слов я понял, что больше не буду плакать, когда снова обдерусь или ударюсь. А мама мажет мне ссадину «зелёнкой», дуя мне в лицо, чтобы не щипало.

Снова царапины. Снова ссадины. Кровь. И никаких слёз. Ось не выдержала у «Урагана», отлетело колесо, и я – бултых! – поцеловался с землёй. Голова гудит. В зубах песок скрипит. Неприятное, конечно, ощущение. А особенно, когда мама мажет раны «зелёнкой».

– Дуй, мама, дуй! – кричу я маме, кривясь от щипа.

– Фффууу!! – дует мама.

Каждое утро мама уводит меня в Детский сад. Не люблю я туда ходить. Одни запреты, одно «нельзя». И ещё надо рано просыпаться. И ещё необходимо спать в обед. Я там самый главный бунтарь. Из-за этого меня часто ставят в угол.

Появились первые друзья. Они приходят ко мне дикой верещащей оравой и допоздна играют в мои игрушки. С ними весело. Детский мир. Игрушки живут. Они разговаривают. Они превращаются в сюжет. В основном они воюют. Есть герои и есть злодеи. Есть принцессы, которых надо спасать.

Мы растём, мы взрослеем. Наши герои – Терминатор, Рэмбо, Рокки и Жан-Клод Ван Дамм, Чак Норрис, Джеки Чан и Стивен Сигл, Дольф Лунгред и Брюс Ли. Мы бредим ими – мы хотим быть как они: сильными, накаченными и уметь так ловко драться.

Мне уже шесть. Бабуля дарит мне на День рождения двухколёсный велосипед «Друг». Я его обожаю. Папа учит меня на нём кататься. Научил. Катаюсь под присмотром мамы или бабушки. Папа не может присматривать – он работает на тракторе «Белорусь», часто допоздна. Он приходит, когда я уже сплю.

Однажды не усмотрела за мной бабуля. Я решил прокатиться с горки. Гоню – и понимаю, какую глупость я совершил. Только слышу за спиной истеричный визг бабули:

– А батюшки!!!

Забываю про тормоза. Руль выворачивается в сторону. Взлетаю. Лечу через руль и падаю в кусты крапивы. Рядом бухнулся велик. Крапива жалит. Я реву – то ли от испуга, то ли от того, что жалит крапива.

– Убился! – вопит бабушка. – Убился вить!

Бабушка охает, держится за сердце и отчитывает меня. У неё чересчур взволнованное лицо. А я стою и плачу. Она уводит меня к ручью. Она смачивает косынку, которая покрывала её голову, и водит по краснющим пупырям. Приговаривает:

– Ну не плачь, не плачь, сынка! Всё до свадьбы заживёт!

А мне стыдно перед бабушкой, поэтому я реву. Она же предупреждала меня, не гоняй, мол, с горок. А я, как обычно, не послушался. Вот и результат.

Начал болеть. Серьёзно хворать. Тётки в белых халатах говорили, что якобы у меня бронхиальная астма. Неутешительно.

Болезнь осуществила свой коварный замысел в День моего рождения. В тот радостный день я надулся лимонадом, наелся фруктов, нажевался жвачек, которые мне подарили. Под вечер, когда я смотрел мультики, со мной случился очередной приступ. Меня начало душить, я никак не мог вдохнуть или выдохнуть, пока бабуля не дала мне таблетку, она называлась супрастин. Помню, она, чтобы успокоить меня и успокоиться самой, мне читала «Алису в Стране Чудес». Я ничего не понимал из прочитанного. Мне полегчало, но меня всё равно увезли в районную больницу. Положили меня вместе с бабулей.

Два дня я там провалялся на скрипучей койке. Бабуля ухаживала за мной. Она приносила мне еду из столовой и ела вместе со мной, приносила «утку», чтобы я мог воспользоваться ею по назначению. Спустя двое суток я почувствовал себя лучше. Я уже сам бегал в туалет и столовую (но в столовую, конечно, только с бабушкой).

Однажды мы с ней и моим другом по палате Владиком обедали, кушали картошку-пюре с варёной рыбой. Владик был моим сверстником, он лежал с мамой. Едим, значит, запиваем компотом. Внезапно что-то случилось. По столовой пронёсся жуткий визг женщин и гвалт поварих, которые мчались на помощь к рухнувшему на пол и дёргающемуся взрослому парню. Его звали Максимом – и я с ним дружил.

Я видел, как одна повариха надавила его всем своим грузным телом, я видел, как бьются его ноги об пол. Она душераздирающе блажила, словно не доенная корова на стойле:

– Ложку, мля!!! Быстро ложку, нах, живей-живей!!! Выковыривай!!!

Примчались вызванные санитары с носилками, которые унесли тело Максима, который уже почти очухался.

Бабуля потом сказала, что это у него был приступ эпилепсии. Я тогда спросил:

– А у меня, бабуй, тож есь, ета, еплепсия?

– Нет, сына. Эт врождённая болячка, – ответила она.

Меня заели комары. Бабушка измазала меня «зелёнкой». На что все ядовито скалились и называли меня «леопардом». Но я не хотел быть «леопардом». Поэтому я показывал им кукиш.

Я впервые увидел покойника. Это был старик с синими губами и фиолетовым носом. Глаза у него были плотно закрыты – и мне казалось, что они были склеены. Он лежал под лестницей первого этажа у парадной двери, на носилках с не накрытым лицом. Совсем недавно я видел его живым. Мне было жутко и одновременно любопытно взирать на него.

А ночью меня забирал страх. Я с головой накрывался одеялом, представляя себе, что сейчас вот этот мертвец с фиолетовым лицом зайдёт в нашу палату, сбросит с меня одеяло, схватит меня за ногу ледяной рукой и утащит на кладбище. Мне не спалось этой ночью. Но меня сморило – и мне снились кошмары. Вот тогда начала развиваться боязнь к темноте.

На следующий день мёртвого старика увезла родня. А страх к тьме остался.

В больнице нечем было себя занять. Скукота и тоска терзали мою детскую душу, словно колорадский жук картошку. Мы с Владиком слонялись по зданию больницы, посещали разные отделения, где добрые хворые дяденьки и тётеньки угощали нас то яблоками, то конфетами, то жвачками. Мы потом на лестничной площадке, втихаря от бабули и мамы Владика, делились поровну гостинцами и всё слопывали за раз. Часто играли в игру под названием «Это ты!». Придумали мы её от нашего безделья. Однажды я показал на больного с синдромом Дауна, который был изображён на плакате, и закричал Владику, тыча пальцем в плакат:

– Это ты!

А он тут же подхватил и показал на бешеную собаку на другом плакате и сказал:

– А это ты!

Подоконник.

– Это ты!

Фикус.

– А это ты!

Стул.

– Это ты!

Облезлая дверь процедурной.

– А это ты!

Но более любимым нашим занятием была ловля тараканов, которые жили в нашей палате. Мы собирали паразитов в большую пластиковую баночку из-под ряженки и на улице их плющили камнями, с усердным детским садизмом и прикушенными от удовольствия языками. Когда тараканы перестали попадаться нам, мы взялись за мух. Ловили, отрывали им крылья и пугали ими бабулю и маму Владика, убеждая их в том, что это пауки. Моя бабуля была смелая женщина и «пауков» не пугалась, чего нельзя сказать о матери Владика, которая то и дело от них шарахалась.

Славного детства я не ощущал, так как не вылезал из больниц. Когда одни жевали бананы и пили разведённые в воде соки «йюппи», меня же поили горькими таблетками и противными на вкус сиропами. А уж как я рыбий жир ненавидел! О-о, это не передать словами! Когда другие катались в детские оздоровительные лагеря, или в город на аттракционы или в цирк, меня бабушка возила по врачам да по старушкам-знахаркам. Бабуля всё думала, что на меня порчу навели.

Первый раз Город увидел я воочию, когда нас с бабушкой направили из района в Детскую Областную Больницу. И Город мне тогда понравился: высокие дома, разнообразие автомобилей, цивилизация. А особенно – катание на трамваях.

Вот только смущало меня одно – здесь жили злые дядьки и тётьки. Я в этом уверился после одного случая. Было жаркое лето. Мы с бабушкой ехали в трамвае номер четыре. Я сидел у окна. Бабушка поодаль. А за нашими спинами сидел мужик, который скорей всего страдал от духоты. Он взял да и отодвинул надо мной форточку. Бабушка это увидела и, дабы предостеречь меня от сквозняка, закрыла её. Мужик что-то пробурчал и опять её отодвинул. Бабушка вскипятилась и задвинула её со словами:

– Не видишь, што ль, ребёнок сидит!

И вдруг мужик начал на весь вагон орать, качать права, материть бабушку: да она, мол, такая, да она сякая, что, дескать, из-за одного сопляка люди должны от духоты помирать! Все пассажиры молчали. Помощь нам оказала лишь кондукторша, грузная женщина с сиреневыми волосами. Мужик психанул и, когда трамвай остановился и раскрыл двери, выскочил из вагона, демонстрируя нам кулак.

Помню, врачом-аллергологом была красивая женщина средних лет с пышными тёмными волосами. Но больше всего меня завораживала ложбинка с коричневой родинкой между её двух пышных грудей. Я таращился на её бюст, когда она слушала моё дыхание стетоскопом, и ощущал, как у меня внизу живота всё твердеет. Никто ничего не заметил, но мне всё равно было стыдно. Тогда-то я понял, что женская грудь – это самая красивая вещь на всём белом свете, она доводит до возбуждения и желания дотронуться. Совершенство!

Началась череда моего больничного детства. Я ощутил на себе, что значит словосочетание «глотать кишку». Меня в тот раз едва не вывернуло наружу. Я испробовал лечение гайморита. Городские дети боялись данной процедуры, устраивали истерику, ревели навзрыд. А я, не дрогнув, достойно шёл на это зверство.

Однажды я как обычно пришёл в процедурную, где меня ждал совсем другой экзекутор – это была худющая страшная длинноносая тётка. И вот у неё что-то не получилось, вроде иглу не туда вогнала. И вот я сижу с иглой в носу – ощущение такое, будто мой нос тисками сдавили; голова запрокинута, шея немеет. В глазах больничный потолок – жёлтый и отвратительный. Внезапно эта фашистка с агрессивным остервенением вырывает из ноздри иглу, припечатывает мою голову в стену, что у меня затылок чуть не треснул, наваливается на меня своими мослами и с хрустом вонзает иглу в хрящ, отчего у меня начинает ныть коренной зуб. У меня аж из глаз слёзы поползли.

Ещё делали уколы в плечо, царапали на запястьях «пробы». Всё вынес. За три года я познал столько мучительных изуверств медицинской профессии. Но я не дрогнул.

Помимо прочего я научился всех посылать в «жопу». Научился всем показывать «фак» – оттопыренный средний палец.

Я был одинок. Бабулю на сей раз не положили вместе со мной. Мне тогда исполнилось семь, а в городскую поликлинику клали со взрослым до пяти лет. Зато бабушка, уволившись с работы (она была учителем истории) и, уйдя на заслуженный отдых, жила в городе у своей сестры, тёти Лизы, и каждый день навещала меня после тихого час. Чего не скажешь о родителях. У них на первом месте были работа и скотина.

Со сверстниками в больнице я не дружил. Они были глупыми. Больше всего я общался со старшими ребятами. С ними у меня повышался кругозор.

По вечерам я грустил и часто смотрел в окно, на город, раздавленный красивым жутко-красным закатом.

Меня выписали и приписали «пробы» и каждодневные уколы в плечо. Поэтому мы с бабулей поселились у тёти Лизы и дяди Лёши. Каждое утро мы ездили в клинику, занимая очередь у процедурной. Так я знакомился с малолетками и повышал их кругозор. А на выходные мы уезжали в село.

Я был освобождён от начальной школы. Бабушка занималась моим воспитанием – на протяжении трёх лет. Благодаря бабушке я не стал тупым лоботрясом: научился читать, писать, считать, выговаривать букву «эр». В тот миг я узнал о своём даре рисовать. Рисовал много – в основном черепашек-ниндзя. Совершенствовал свои рисунки, придумывал им движения, мимику.

Скоро, когда мне исполнилось девять лет…

55

 

…Раздался крик. Я вынул один наушник и обернулся… Какой-то юродивый ходил возле касс и визгливо орал. У него была слишком большая голова с неестественно оттопыренным лбом и до жути выпученные глаза как у мопса. Я полюбовался им, а потом потерял к нему всякий интерес.

Слева от меня расположилась видная, в пафосном наряде девица, она кокетничала с кем-то по навороченному смартфону. Её длинные вычурные ногти сами за себя говорили о нехилых доходах её содержателя. Но я не особо рвался заострять внимание на её ногтях, как и на её шикарном теле. Судя по тону и мимике лица, разговор у неё серьёзный – и, вероятно, что в нём замешан мужчина, так как её малиновые пухлые губы содержат упорство и решимость. Я игнорировал её помпезную фальшивую красоту.

Справа от меня полная дамочка силком кормила жирными беляшами своего и так упитанного сына лет эдак семи. У женщины лоснящееся хищное лицо, а глаза злые, они предупреждают об опасности, что с ней лучше не связываться. Щёки и пухлые губы мальчонки изгвазданы жиром, крошками теста и фаршем, которые не способные удержаться пачкали куртку и его штанишки.

– Хватит, мам! Не хочу я! – упираясь, умоляющим возгласом хныкал малец. – У меня живот дуетца!

– Дуется у него!.. Давай не наглей! – шипела мамаша, засовывая новый беляш в ротовую полость сынишки. – Ешь, кому сказала!

И мальчик, повинуясь, ел и хныкал, страдальчески вздыхая набитым ртом.

Мне стало неожиданно отвратительно...

Я засунул наушник обратно в ушную раковину. Я был бы рад стереть эту окружающую пустоту, словно ластиком не очень важные детали эскиза на альбомном листе. Иногда мир, по моему сугубо дерзкому мнению, заслуживает подобной участи. Жаль одно – что я люблю его, что я привык к нему.

И вдруг рядом с собой я увидел плюгавого мужика. Просто так взял и увидел. Я опешил от его беззубой улыбки, которая была, безусловно, адресована мне. Мои губы растянулись в приветливой простодушной улыбке. Его плюгавость не вызывала раздражения. Его добродушное щетинистое с морщинами лицо таило надежду и самоуверенность, которых мне так не хватало. А глаза – ласковые-ласковые – манили открытостью, отчего я сразу догадался, что этот мужик не причинит мне никакого вреда.

Я вытащил из уха наушник и снова услышал абсолютную жизнь со всеми её подвохами, проблемами, случайностями и ситуациями. Жизнь отдавала поступью, ёрзаньем, гулом, гвалтом, голосами людей, бранными словами. Жизнь звучала невыносимо опосредованно, реально, морально и до жути адекватно.

Я вопросительно уставился на мужика. А он широко обнажил свои прокуренные жёлтые зубы и без всякой иронии, обычным человеческим голосом проронил:

– Не думай! Всё у тебя будет хорошо!

У меня в глазах застряли слёз, а к горлу подкатил комок досады. Но я всё же сделал усилие и кивком головы подтвердил его слова, надеясь, что всё так и будет, как убеждает меня в том этот мужик. Я, едва не заливаясь плачем, таращился в его добрые глаза и впервые за всё своё существование почуял мудрое осмысление, как недостойно, нелепо и беспечно влачил свою жизнь без целеустремлённости, без средства выживания, каких глупых и нехороших людей я знал и когда-то их тщетно пытался уважать и старался выручать их в трудную для них минуту, как я страдал от безответной любви, какие плохие поступки были мною совершены, какие проблемы я взял на себя.

Мне бы исповедоваться, да причаститься, но я не верю в могущество Церкви, так как Церковь не верит в могущество Бога, так как Бог не верит в моё могущество быть человеком. Я мелкое ничтожество, растерявшее веру и идеализм.

Но вдруг – как гром среди ясного неба – ко мне подходит этот мужичок и убедительно утверждает, что у меня всё будет хорошо. Плохое мне только кажется. И мне определённо необходимо только одно – поменьше думать о чём-то негативном. Мне обязательно стоит расправить плечи. Мне необходимо отделаться от обиды, негатива, отрицательных эмоций. Мне нужно всего лишь начать новую жизнь.

– Не думай! Всё у тебя будет хорошо! – повторил его пропитый голос. Его мозолистая шершавая рука пожала мою руку, и он растворился в толпе мирской суеты.

Я поднялся и как сомнамбула последовал за ним, но нигде его не обнаружил. Странно, не правда ли?! Что-то божественное было в этом явлении, что-то от Христа, который сошёл ко мне с Небес, чтобы направить меня на путь праведный. Может, так и было, но не знаю, не уверен!

Кроме, как закурить, ни в чём я себя больше не мог занять. Я стоял у намеченного в моём билете перрона, наслаждался пагубным дымом сигареты, украдкой посматривал на снующих мимо меня девушек и размышлял о незнакомце.

Через пять минут подошёл мой автобус, и все мои мысли иссякли.

 

56

 

Я слушаю в наушниках группу «Последние Танки В Париже» и таращусь в заляпанное грязью окно. Там со скоростью автобуса несётся Город – бюджетный, красивый и грязный, там появляются и мгновенно исчезают его аборигены.

Вскоре Город остаётся позади, а впереди шоссе, лишённое конца, вонзается в горизонт.

Апрельские солнечные пейзажи Периферии наводят меня на мысль, что скоро наступит лето, что апрель уступит место маю-месяцу, зеленевшему, весёлому, солнечному. Я был рад осознавать то, что скоро будет солнечно, что дни будут долгими – и в этих днях я видел себя и Аню, гулявшим по городским летним улицам.

Но в то же время меня волновал один факт…

Аня сообщила мне, что в июне она возвращается обратно в свой родной Большой-Пребольшой Город – и, вероятно, навсегда. Это означало одно – она выйдет замуж за своего молодого человека, потом у них появятся дети – и они будут из года в год счастливо утрачивать свою остепенившуюся жизнь. А я из года в год буду чахнуть и страдать аутизмом от одиночества и депрессии. Но, вероятно, сопьюсь.

Так думал я, наблюдая за одиноким полётом в хляби неба гордого стервятника.

 

57

 

…Друзья часто меня начали избегать. Детство с игрушками подходило к логическому завершению. Их отрочество изобиловало иными ценностями: девочки, клуб, рэп, сигареты, пиво. Приняв это, они отдалялись от меня. Я им стал неинтересен. Поэтому я всё время сидел у себя в комнате и читал книги. Я открыл для себя потрясающее измерение фантастики и приключений. Я обнаружил это измерение на полках отцовского книжного шкафа.

Порой, бывало, засядешь за «Человека-амфибию» Александра Беляева или «Повелителей мечей» Майкла Муркока, что за уши не оттащишь, пока отец не прибежит и не раскроет свой поворотый матюгальник.

А потом я и сам начал писать фантастику, взял и начал! Делов-то! Идея написать произведение пришла после прочтения фантастической повести Роберта Желязны «Долина проклятий».  Я умудрился её проглотить за один вечер. До того она была интересна и захватывала своим острым сюжетом, что я на протяжении двух лет прочитал её ещё четыре раза.

Постапокалиптическая история. Главный герой – байкер, бандит, бывший заключённый, которого власти Лос-Анджелеса принудили под попыткой заключения довезти до Бостона вакцину, якобы этот город подвергся смертельной эпидемии. Путь его пролегал через Долину проклятий, кишащую жуткими чудовищами-мутантами, невообразимыми аномалиями, дикарями и бандитами-головорезами. Что интересно, Чёрт Таннер – так звали героя – меняется на протяжении всей саги из ублюдка и мизантропа в гуманного человека, готового помочь чужому бедствию в самый ответственный момент. Ведь каждый хочет что-то сделать. И каждый что-то делает, меняя себя.

Читая повесть, у меня формировалось представление, будто он – это я, это я рассекаю по Долине на броневике, оснащённым всяческим оружием, я проезжаю разруху и смерть, я проливаю чужую кровь, уничтожаю монстров и банды байкеров. А потом мне вдруг стало тоскливо и скучно дочитывать последнюю главу. Мне так не хотелось прощаться с Таннером, с его опасными приключениями, с его дерзким характером. И я решил создать своего героя.

Я написал произведение «Пустыня», где повествовалось о байкере-путешественнике, мчащем на своём «харлее» по выжженной земле России, подвергшейся атомной войне. Но, конечно, первый блин комом. Получилась повесть по-дилетантски корявой и бесталанной, что я забросил рукопись. Она до сих пор пылится в моём письменном столе, вся в помарках и жутких ошибках.

Чуть позже у нас с Глебом появился компьютер. В первый раз я не понимал, что надо с ним делать, как включить, как активировать «Виндовс». Друзья-одноклассники мне были не помощники: они просили за активацию деньги. Но мои деньги были «подарочными», поэтому они предназначались для покупки какой-то особой вещи, а не для того, чтобы активировать какой-то клятый «Виндовс». Пришлось тогда самому ломать голову, чтобы одолеть страх перед этой дурацкой машиной, чтобы обуздать её как ковбой мустанга. И я обуздал эту дурацкую машину – и я забросил книги.

И у родителей появилась новая головная боль – они опасались того, что мы слишком много проводим время за компьютером и напрасно тратим свет, играя в «шутеры». Они заходили к нам в спальню и кричали нам чуть ли не в ухо:

– Поберегите наши деньги! Мы за тот месяц заплатили много! А ну щас же выключайте компютер!

И всё в подобном тоне.

А мы с братом их не слушались, окунувшись с головой в виртуальные миры. Маманя с папаней в то время были для нас как назойливые комары-долгоносики, которые вьются возле уха и раздражённо зудят.

С компьютером я учился чересчур плохо. Стремглав нёсся домой, лишь бы только поиграть в очередной «шутер» или «симулятор». Плевал я на домашние задания. Какие, на хрен, домашние задания, когда там, в «игрушке», надо мир спасать от вторжения кровожадных инопланетян?!

Мама работала техничкой в школе, поэтому в её смену учителя жаловались ей на меня: что я – такой, сякой – забросил учёбу, мол, скатился на тройки, а ведь раньше был «хорошистом», «способным мальчиком». Мама только «угукала»,  а дома истерично чихвостила меня, используя свою руку для шлепков. Она говорила мне, что якобы я вырасту «дураком без будущего», «тупым дегенератом» – и приводила мне в пример нашего соседа – дебила Саньку Тарасевича.

Когда папаня возвращался с работы, маманя всё ему рассказывала про меня, после чего у них разговор выливался в жуткий скандал, где они уже выставляли виновными друг друга. Затем батя врывался к нам в спальню, таскал меня за ухо, при этом орал в это ухо всякие там бранные слова. Но больше мне запомнилось одно слово – «хорёк». После со слезами под кроватью я размышлял: «Почему «хорёк»? Я что – разве воняю? Бывает – меня пучит от творога, от этой противной простокваши, но ещё не означает, что я животное… Хорёк!». И вот – батя теребит моё ухо, кричит мне, что я «хорёк». В тот момент появляется мама с воплем «Убьёшь вить!» и так же с воплем заступается за меня. Батя вне себя от ярости плюётся и посылает нас обоих на три так нам с мамой известные буквы.

В конце концов, нам обоим запретили играть в компьютер и вообще его включать. Батя аж кабель, соединяющий монитор с системным блоком, отвернул и куда-то забсотил. Хотя он не знал, что у меня был запасной кабель. Поэтому я играл тайно, когда родителей не было дома, или по ночам, когда они дрыхли. Глеб всегда стоял на шухере. Потом он ныл, и мне не хотя приходилось меняться с ним местами. Играя по ночам, находясь всё время на стрёме, я перестал высыпаться и кое-как шёл в школу, спустя рукава. На переменах я дремал. И Кузьма, мой одноклассник, тот ещё мудак, постоянно, едва я начал клевать носом, пробивал мне чилимчик или прожигал стержнем шариковой ручки краешек уха, из-за чего я резко просыпался и ну давай гоняться за ним, за Кузьмой, по всему классу, переворачивая парты, стулья, посылая являвшихся дежурных на три так известные буквы.

Вскоре батя узнал, что у меня имеется запасной кабель. Он как-то полез ко мне под кровать (мыл полы – мама заставила) и вынул коробку, мой тайник с надписью фломастера «Тайник», внутри которого он и хранился.

Помимо кабеля там лежали юбилейный монеты, красивые марки, коллекция календарей, куча камней «чёртов палец», порнографические журналы, которые я выменял у Пашки Никифора на комиксы о черепашках-ниндзя. Мне было любопытно рассматривать голых баб, многие из которых страстно отдавались мужикам, а иногда и женщинам. Обычно моё любопытство играло по ночам под одеялом, при свете фонарика.

Иногда я зажмуривался и представлял на месте тех пышногрудых красоток Машку, которая мне очень нравилась, которая училась классом старше, славилась первой красоткой в школе. Она постоянно игнорировала меня.

Также там была крупная цилиндрическая банка из-под чая, в ней фишки-капсы: «покемошки» и «простушки». Было время, был ажиотаж на эти фишки. Я тогда ещё в седьмом классе учился, когда их запретила Шагэдэ – Шарлова Галина Даниловна, стервозная математичка и директриса школы.

И вот ностальгия! Едва я заходил в школу, а на подоконниках коридора уже хлюпают этими картонными кругляшами, чокают. Матом, не скрывающей радостью и слезами пропитан школьный воздух.

С собой я носил обычно десять фишек максимум, чтобы, в случае чего, обменяться или, наоборот, отыграться. В фишках я был везунчиком и проигрывал весьма редко. У меня аж была счастливая фишка, которой я оставлял с носом почти всех, даже старшеклассников.

В этой игре всё зависит не только от фишек, в основном от техники и силы броска. Цель игры – выиграть, а не проиграть. На «покемошек» (самая привилегированная фишка-капс) ставились две «простушки» или одна «покемошка». Ежели у игрока переворачивались сразу все фишки, то сегодня его день. Если ни одна из них не соизволила перевернуться, то ход противнику. Появлялись и менялись правила: какие-то там «помехи», «лепёхи», «колёса» и тэдэ и тэпэ.

А вскоре данной забаве пришёл капец. Много появилось обиженных, которые проигрывались в чистую. Конечно, это были голимые пятиклассники. Из-за их слёз и доноса эта игра потеряла законное право в коридоре школы. Из-за них игроков, у которых находили капсы, подвергали особым репрессиям: вызывали в учительскую на общее порицание, по этому поводу созывали родительские собрания и выставляли всенародным позором на субботней «линейке». Мне тоже удалось побывать в этих передрягах. И всё это из-за долбанных пятиклассников. Как говорил мой батя:

– Загнали по самые кандулаки!

В коробке было место и для четырёх патронов со сбитыми капсюлями от АКМ-74, которые я спёр в подсобке, когда я помогал обэжисту Коль-Количу раскладывать противогазы. Конечно, он не заметил пропажи.

Что примечательно, батя за журналы, капсы и патроны ничего не предъявил мне, посмотрел на меня с каким-то странным прищуром, похлопал по макушке, произнеся одно лишь слово:

– Делец! – показал мне кулак и удалился.

На другой день, вернувшись со школы, я узнал, что папаня спрятал весь компьютер в чулане, складировав его на антресоли шкафа, запаковав каждый прибор в коробку. Он сказал мне, что снимет и отдаст его, как только я закончу школу. Я тогда поинтересовался, а как мне тогда делать презентации, печатать рефераты. А батя мне так хладнокровно и заявил:

– Молча!..

…Первая выкуренная сигарета. Первое разочарование. Первое предательство. Первая депрессия. Первый бокал пива. Первая рюмка водки. Первые объятия с девушкой.

Я вырос из своей любимой одёжи, обувки, облачился в новую. Ум развивался. Появилась своя точка зрения, но она подавлялась взрослой глупостью, упрямством, жёсткостью, тоталитарностью.

С пацанами лазал по круче. Один залезал на водонапорную башню, которая давно уже не качает воду, садился и любовался закатами. Люблю закаты – красивые они. Сижу, мечтаю. Мечты скупые, подростковые, низменные: тачка, городская квартира, куча денег, девка симпотная и сисястая.

Влюбился в рок-музыку, в её жёсткие гитарные риффы, в удары барабанов, в гул бас-гитары, в тексты вокалистов.

Снова заинтересовался книгами. Фантастика и приключения остаются в детстве, в которое мне не вернутся никогда. Для меня теперь необходима как глоток источника классическая литература. Понимаю, что Достоевский и Чехов неплохи, Булгаков мистичен, а Гоголь забавен и прекрасен, его проза-поэзия. Стали любопытны стихи Есенин, Блока, Брюсова, Высоцкого.

Начал сочинять первые рассказы о селе. Выходят вон как плохо. Но я не отчаиваюсь, сочинял без продуху, писал каждый день. И мне казалось, что они становятся лучше. Но я их никому не показывал. Мне кажется, что меня засмеют, поэтому я стесняюсь.

На игры забил. Использовал компьютер как музыкальный проигрыватель, да печатал на «Ворде» свои стихи.

Драки. Я всегда проигрывал в драках. Сдачи давал, но всё равно обидно. Приходил домой и, затаившись обидой, плакал в подушку. Клял себя за то, что я такой не сильный и не спортивный, и имел долбанное освобождение от физкультуры.

Когда я сочинял прозу, мои одноклассники учились целоваться с девчонками, ездили на мотоциклах в другие сёла на разборки, плавили из свинца кастеты, выстругивали биты, готовили дымовухи из раздолбанных мячиков от пинг-понга, выпивали, курили коноплю, нюхали бензин. А я писал рассказы…

Я слушал «Короля и Шута», «Би-2», «Сплин», «ДДТ». Помешался на группах «Кино» и «Сектор Газа». Данила Багров из фильмов «Брат» и «Брат-2» становится моим кумиром. Читал «Чёрную свечу» Владимира Высоцкого и Леонида Мончинского. Страшно интересно, сюжет захватывает. Меня увлекают сильные герои – я стремлюсь быть похожим на них. Учился, ленился делать домашние задания. А бабуля хочет, чтобы я стал учителем истории, дескать, я с ней на ты – с историей, и чтобы я, мол, продолжал традицию. А я, если честно, не хочу. Хочу быть автослесарем. Ковыряться в механизмах, пачкаться в мазуте. А бабушка настаивает, чтобы я хорошенько подумал о своём будущем, ведь обратной дороги нет.

– Выбивайся в люди! А автослесарем ты всегда стать сумеешь! – убеждает она.

И вот выпускной. Школа закончена. Все встречали пьяными глазами рассвет будущего. А я забил на него, ушёл спать.

Не пошёл я в автослесари, не пустили, моё мировоззрение ещё под запретом. Сдал экзамены на Исторический Факультет в Педагогический Университет. Но проваливаюсь на обществознании. Иду на Рабфак – это курсы, год отмучился, возможно, будет шанс поступить на Истфак. Так сказала мне декан Рабфака, красивая женщина с золотистыми волосами.

Учусь, живу у тёти Лизы. По мере учёбы знакомлюсь всё с новыми людьми, с такими же неудачниками, как и я. Вот Женька Аникин, ушлый и прошаренный малый, каждый месяц у него меняется мобильник. Вот Андрюха Шакуров – выкуривает пачку в день, себя считает умным, но в голове много ереси. Вот Андрюха Драгунов – непонятная личность, вроде неформал, вроде национал-социалист, вроде металлист, вроде скинхед, в голове его эгоцентризм.

Городские люди – забавные существа, бесхребетные мокрицы, смеются над моим периферийным говором, над моими поступками, над моей недорогой и немодной одёжей, обувкой, над моей девственностью. Но эти трое становятся моими лучшими друзьями, по крайней мере, я так считаю.

Девчонки не замечают меня – маленький потому что, скромный, некрасивый, нет стиля во мне, нет характера, сельский потому что. Меня затрагивает, когда они меня игнорируют.

Продолжаю сочинять рассказы и повести, записываю их в особую тетрадь в 96 листов. Нравиться мне это ремесло.

Закончил я Рабфак. Лето наступило нам на грудь своим лучезарным настроением, в своём зелёном наряде и в небесно-голубой шляпе. Но не все испытания пройдены. На носу экзамены. Дубль два. Сдаю экзамены. На сей раз у меня две тройки и четвёрка по истории. Я молодец.

В августе я узнаю, что я поступил. Мне об этом оповестил Женёк Аникин, он ходил смотреть списки.

– Ну, чё, дружище, поздравлямба! Вместе терь будем учиться! – говорит он голосом, переполненным счастьем.

Я сообщаю родным о поступлении. Бабушка на седьмом небе от счастья. Родители рады. А я лежу на кровати, слушаю «Раммштайн» и понимаю, что настаёт прекрасное время – студенчество. Пора любви, дружбы, борьбы, свободы и собственной точки зрения. Я в эйфории закрываю глаза и засыпаю.

1 сентября мы собираемся в актовом зале второго корпуса Педагогического Университета. Здесь мы – историки, здесь и музейщики. Выходит на сцену декан Истфака – высокий, лысый, с низким утробным голосом и характером гегемона. Он шутит с нами, в уголках его губ собираются слюни. Он, подытоживая, говорит нам:

– Запомните, ребята, история – это проститутка!

Все – ха-ха-ха!

– А историк – её сутенёр! – закончил себя цитировать декан.

Все – га-га-га!

Что он имел в виду, мне ещё придётся в этом разобраться.

Родители пытались меня заселить в Общагу, но мы опоздали. Комнаты там были уже заселены. Мы не отчаялись, нашли по объявлению квартиру в хрущёвке, где бабка, 80-летняя улитка, сморщенная и вонючая, сдавала койко-место в проходном зале. Здесь всё провоняло этой морщинистой сгорбленной улиткой. Но мне было на это наплевать, учёба вынуждала меня там жить.

Помимо меня там кантовались ещё двое. Они были татарами, братья. Со мной они не общались. Да и у меня желания не было с ними разговоры разговаривать.

Город пожирает меня. Я чувствую, как его зло наполняет меня, уничтожая во мне силы, мой природный дар быть писателем. Эта злоба выливается в спрозу, эти помои превращаются в слова. Я хотел нести миру красоту, но красота превращается в гадкое дерьмо. Парадокс!

Моё мировоззрение всегда подавляется кем-то. Один учит быть национал-социалистом, он льёт мне в уши, что надо, дескать, ненавидеть человека, принадлежащего другой нации, ведь они паразиты, он заставляет меня читать такую мутатень как Ницше, Гобино, Гитлера и проч. Но я засыпаю от этой дряни. Другой говорит, что стритейдж – это цель жизни, норма правил, состояние без вредных привычек. По мне уж кирять и курить, чем здоровеньким ишаком лечь в могилу. Третий агитирует меня вступить в ряды антифашистов, в армию педиков, неформалов, позёров, трепачей и активной нищей молодёжи. Они всё хотят уничтожить зло во всём мире, перестроить его по подобию себя. По-моему, им не хватает одной-единственной кнопки, от которой потом останется ровно ничего.

Я рвусь от всех этих тварей – и никак не могу найти себя. Я стал панком. Я стал параноиком. Я стал психом. Я стал анархистом. Я стал пофигистом. Я стал антагонистом. Я стал мизантропом. Я стал хладнокровной безразличной тварью. Я стал алкашом. Но только не писателем.

Историки дураки, все, без исключения. Один учит, что дерьмо сладкое. Другой учит, что дерьмо мерзкое. Нет середины. Задолбали эти ублюдки в очках убивать во мне человека с собственным мнением. Историки – самые пошлые люди. Они любят развлекаться разнообразными ненужными деталями: например, где и когда приспичило опорожниться британского тирана Кромвеля, когда и с кем трахался Робеспьер. Клоуны они! Больше никто.

В моей душе свербит панк. Я панкую. Трясусь в бешеном слэме, в пьяном угаре, возле сцены, где в неистовой агонии исполняется протест. Я люблю панк – я по уши увяз в его андеграундном дерьме. И в знак уважения вскидываю руку с «козой».

А студенчество обходит меня стороной. Кому-то оно даёт влияние. Кому-то внимание. Кому-то знание. Кому-то женские гениталии. Однокурсники не понимают меня. А я не понимаю их. Я чувствую, я вижу, как они стремятся переделать меня в подобие себя. А я не даюсь им, я не сдаюсь им как Нестор Махно, отбиваюсь, борюсь. А их нападки на мой бастион всё уверенней, изощряются только так. Осада продолжается – авангард за авангардом.

И вот первая безответная любовь! Как от неё щемит в груди. Настроение хреновей некуда. Из горла хочет вырваться вопль, подвергнувший всё бытие в шок и трепет. Меня мучает нестерпимая жажда. На последние деньги своей социальной стипендии приобретаю водку и заливаю ею глаза. Первая рюмка даётся хуже всего. Пытаюсь срыгнуть, но сдерживаю себя. Вижу лицо этой дряни, которая заявила мне, что мы никогда с ней не будем вместе. Да пошла она, сука! Вторая рюмка подавляет первую – и становится на душе легче и тепло. Я забываю об этой потаскушке. Закуривается сигарета. Мир рдеет в табачном дыму, я в прострации. Рюмка. Затяжка. Закусон. Боль уходит. Вопль остаётся внутри души. Осовелый взгляд натыкается на бытовую утварь. Проза нет, когда я пьян.

 

58

 

Через полтора часа езды водитель автобуса – крупногабаритный усатый мужик – высадил меня на перекрёстке возле моего родного Села, расположившегося в километре от трассы.

Стоя на обочине, я неторопливо закурил и тронулся с места.

Я шёл по большаку, слушал песни группы «Гражданской Обороны» и любовался здешней полузаброшенной природой, руинами разрушенных ферм и зданий Мастерской, голубым небом с примесью пористых облаков, нависших над моим теменем. Никаких изменений, ни единого преобразования. Постройки ещё советской эпохи наводили скуку и скорбь. Асфальт в выбоинах и трещинах, в них застыли лужи – эти небесные зеркала. В буреломе упорно таял снег. Кружились стаи воробьёв, радуясь наступившей весне.

Мрачная среда блуждала и благоухала вокруг меня, а я упорно двигался вперёд, хлюпая прохудившимися берцами по лужам, по грязи. А моя сигарета приободряла моё настроение своим горьким никотиновым вкусом.

Я добрался до избы деда и бабушки по отцовской линии. Они ели щи и протяжно молчали. Я поздоровался с ними с высокого порога.  

– Ты с большака тока? – поинтересовались они оба.

– Угу, – разуваясь, промычал я.

Я обнял бабушку, поцеловал её в щёку, а деду пожал мозолистую шершавую руку.

– А курточка-та, курточка!.. Замёрз, чать, в етой полуетитке?! – негодуя, квохтала бабушка, теребя мою кожанку.

– Да нет, – ответил я, повесил куртку на вешалку и отправился мыть руки, так как бабушка сообщила мне, чтобы я немедленно садился за стол, она приготовила мясные щи.

Когда я утрамбовывал в себя наваристые густые щи, разбавленные майонезом, дед, оставаясь небезучастным, спросил меня:

– Ну, как у вас там с Глебкой дела?

– Нормально, – ответил я.

– Твою мать ититу! – громко выругался он. – Вы чё – других слов боше не знаете?! Кого, мля, не спроси, у всех всё нормально!

Бабушка, жалуясь на больные ноги, взялась меня откармливать, то колбасу нарежет, то халвой угостит, приговаривая:

– Сына, какой ты худющий-то! Не ешь, чать, ничего?! Голодашь, поди, в Городе?!

Я промолчал.

Отобедав у них, я пошёл домой, пачкая берцы в накатанной на песчаной дороге грязи.    

         

59

 

Дома тоже всё по-старому. Родители ругаются из-за всякого мелочного пустяка, а потом тут же быстро мирятся.

Батя осунулся и потерял несколько зубов, полысел. Мама продолжала выступать в местном Доме культуры. Она тоже жаловалась на ноги и спину. Она уже давно страдала остеохондрозом.

Их лица запустились сетью загорелых и обветренных морщин. Несмотря на зрелость, они по-прежнему работали. Но тяжёлая трудовая деятельность изматывала их, причём заработная плата никак на этом не сказывалась, она с каждым месяцем становилась всё меньше и меньше, а иной раз задерживалась.

Дома тоже всё не слава богу: скотина, скоро огород пойдёт, картошку надо сажать, сенокос. Сельская жизнь оставляла на родителях неизгладимый отпечаток, который вёл их к скорой старости, отчего и проседь начала проявляться в их волосах. Глаза их тухли от каждодневной похожести, дёсны теряли зубы, а вожделение потребления всё чаще завлекало их в долговую яму, когда они брали в кредит тот или иной предмет.   

– Ну, как там у тебя на работе дела? – поинтересовался отец за ужином.

– Да хочу убить там всех! А Типографию спалить к едреням матери! – ответил я спокойно, попивая чай с гренками.

Мать серьёзно посмотрела на меня.  

– Я те спалю! – осуждающе сказала она. – Поговори мне ещо тут.

60

 

Я курил на крыльце, когда ко мне подошёл сосед 19-летний Руслан. Он поздоровался со мной и попросил закурить.

Он вытянулся, покрупнел, возмужал, острый стал у него язык, а ведь когда-то получал от меня фофаны да пенделя, и обзывал я его Русликом-сусликом. Он в подростковом возрасте был лохом, а сегодня строит из себя самого крутого пацана на Селе, понтуется, ломается. И научился говорить блатным голосом.

Я угостил его сигаретой. Он спросил, как там дела у брата. Я ответил, что нормально у него всё.

Он стоял и позировал из себя дельца, который знает всё. Он рассказывал, как он живёт. Я молча смолил сигарету и тупо ему ухмылялся.

Но с другой стороны мне было тошно слушать его – и вот почему. Оказывается, он разводил на деньги парней, которые в два раза слабее его (он обзывал их «чушпанами» и «чертами»). Якобы он бухает как конь. Он говорил, что заделался барыгой, скупая и сбывая тот или иной товар. Рассказал, как однажды он посетил Столицу, или как однажды он трахался в сауне с проститутками. И, ко всему прочему, он мечтал приобрести себе автомобиль.

Я видел, как его лоснящееся туловище лезет из себя. Я слушал его хвальбу и диву давался, какой же я невезучий неудачник. У меня высшее образование, а оно – судя по моему многократно отвергнутому резюме – никому ни черта не нужно. У меня эрудированный склад ума, а меня все убеждают в том, что я дурак. Я занимаюсь творческой деятельностью, а одни твердят, что я страдаю ерундой, а другие подытоживают, что я графоман. Я вроде симпатичный обаятельный парень, а никак не могу завести себе девушку.

М-да, как-то здесь всё неправильно стало вдруг.

Я затоптал окурок и попрощался с Русланом.

 

61

 

Ближе к вечеру мне внезапно позвонила Аня, чего я, собственно, не ожидал от неё.

– Жаль, что ты уехал, – огорчённо произнесла она, что у меня учащённо забилось сердце. – Мне не хватает твоего общения!

У меня пересохло нёбо, но я всё-таки спросил её:

– Это реально?

– Ну, конечно. Пусто внутри. Я будто полуживая.

– Оживай! Твори! Я с тобой!.. Напиши что-нибудь хорошее!– приободрял я её.

Она невесело рассмеялась на том конце линии:

– Да я вот сотворила какое-то нечто, от которого вообще тоска началась… Ну, да! Как всегда!.. Не люблю весну!..

Я кусал нижнюю губу, жевал бороду и проклинал себя за то, что нас отделяют 80 с чем-то километров и полтора часа езды. Притяжение к ней было бессмысленным и мучительным. Но ничего не поделаешь. Я здесь, а она там – два одиночества, которые по веским причинам не могут быть вместе.

– Не отчаивайся так, Ань! Отвлекись от всего, – порекомендовал я ей.

Её голос вдруг приободрился:

– Спасибо, что поддерживаешь меня!

– Ну вот – другое дело! Всегда, пожалуйста!

– А ты знаешь, где я?..

– Где, если не секрет?..

– Не секрет. Я в анти-кафе сижу. Одна, правда… Но мне становится лучше, и всё благодаря тебе.

– Как же я рад за вас! – иронично произнёс я.

– Знаешь, мне нравится, когда ты так общаешься со мной…

– Так – это как?..

– Когда общаешься со мной на вы! Это так… ммм! – кокетливо промурлыкала Аня.

– Ну, я же вас, Анка Батьковна, всё-таки уважаю, люблю и ценю!

Потом наступило молчание, но Аня прервала его:

– Приезжай!.. Будем гулять по улочкам!.. Мне так не хочется быть одной!..

От её предложения мне ещё больше стало горько, оттого, что я совершил глупую ошибку, уехав к родителям, а как же мне сейчас хотелось быть рядом с ней. Будь у меня автомобиль – я, немедля ни секунды, рванул бы к ней. Но чего-чего, а автомобиля у меня, к сожалению, нет. Я босяк. Я просто бич. Посему мне пришлось лишь глупо и тщетно отшутиться:

– Я бы с радостью, Аньк! Но у моего ковра-вертолёта клапана полетели!

– Как жалко-то твой ковёр! Бедный! – и она рассмеялась. – Ну, как починишь – прилетай к моему окошку!

– Обязательно!

– Не забывай обо мне!

– Не забуду!..

 

62

 

Выйдя на улицу покурить, я залюбовался пурпурным оттенком заката, разлагающимся в небесной хляби. Я зябко передёрнул плечами от студёного воздуха, втягивая ноздрями его периферийную чистоту.

Мне влезло в голову залезть на крышу коровника.

Я уселся удобно на скат и закурил. Я был околдован сигаретным дымом, таращился на умирающий закат, растелившийся вдоль горизонта багровой рекой, дрожал от нахлынувших сумерек и думал об Ане, об этой не простой девушке, которая почему-то хочет быть моим другом. Я же хотел быть её парнем, но это абсолютно невозможно.

Что интересно, какое-то время назад я старательно и подло её игнорировал, а теперь не могу о ней не думать. Она мне снится во снах, я ухищряюсь её видеть в каждой девушке с каштановыми пышными локонами.

Чёрт подери, что со мной такое творится?..

Аня…

Её имя звучало в моей голове как прекрасная мелодия, будто симфония, будто красивая песня, от которых мурашки непроизвольно бегают по телу.

Перистальтика Вселенной бьётся в космосе моих зрачков. Я вижу женщину с судьбой в лазурных глазах, с манерой выжить и набраться храбрости не остаться одной.

Я подаю ей руку надежды – но она не желает знать меня. Ей хочется только то, что хочется ей. А ведь мой бы поцелуй решил бы все её проблемы.

Перистальтика Вселенной увеличивает свою амплитуду…

Я так был зациклен на образе этой девушки, что даже не заметил, как моя сигарета превратилась в окурок, как серый пепел развеялся в воздухе.

Сумерки поглотили багровую юшку заката.

Я щелчком пальцев избавился от окурка и спрыгнул с небес на землю. Я в последний раз за сегодняшний день окинул взглядом сумрачное полотно неба, где уже начал проглядываться бесконечный Космос, и, запустив руки в карманы ветровки, продефилировал в дом.

 

63

 

Я завис на пороге зала. За включённым телевизором я застал спящего в кресле отца.

Отец храпел, выдавая громкие рулады, так знакомые этим стенам. Я отключил телевизор и тихонько тронул отца за плечо. Его безмятежное лицо вырвалось из объятий сна, глаза, недоумевая, заблестели.

– А?! Чё?! – воскликнул он бессвязно. – Я смотрю!..

– Бать, иди ложись спать! – сказал я ему. – Спишь же!..

– Щиас, щиас!..

– Я выключил телек! – предупредил я его.

– Ага, ага… Свет выключишь… 

Он поднялся – этот согбенный под тяжестью времени человек, который позволил мне появиться в этом мире. Когда-то он был молодым, лихим, а теперь он 55-летний старик, у которого потерялся всяческий интерес к жизни и её событиям. Для него жизнь – это механическая смена времён года. Он забыл, что значит – жить полной грудью. Он просто и безропотно ходит ногами изо дня в день.

За его худой спиной закрылась дверь в спальню.

А я выключил свет в зале и отправился спать.

Я ещё долго лежал и пронзал взглядом темноту.

 

65

 

На третьем курсе я был шокирован известием – наш однокурсник Марат Корякин взял и ни с того, ни сего повесился.

Что изменилось в нас? Девчонки рыдают. Парни, как могут, сдерживают слёзы. Искренняя скорбь лишь у того, кто плачет тайно.

Ведь весёлый был парень, жизнерадостный, у него была цель в жизни, чего не было у меня. Он был ударник. Эрудирован, не смотря на свои простоватость и наивность. Хороший человек ушёл. Талант всегда взаимосвязан с инфантильной глупостью. От него – как напоминание – осталась лишь фотокарточка, пересечённая чёрной траурной лентой.

Вселенная взяла его. А мы остались здесь. Мы будем ржать, жить, трахаться и развлекаться – и к чёрту забудем нашего почившего друга.

На том же курсе я потерял дорогого мне человека. Умерла бабуля. Её тоже вернула к себе Вселенная. Скончалась она быстро, на ходу. Она, вероятно, даже не осознала этого.

Я стоял у гроба и не понимал, почему этот человек, которого я люблю, решил меня покинуть. Мне хотелось нагнуться и дико закричать ей в ухо:

– Бабуль, встань!!!

Но это было бы нелепо с моей стороны.

На кладбище снег и мороз. У разрытой могилы толпа людей. Я смотрю в небо, сглатываю комок, сдерживаю себя, чтобы прилюдно не расплакаться. Небо. Небо белое как этот февральский снег. Солнце вылупилось бледным желтком. Там, в небесах, нет ничего. И мне кажется, что эта хлябь и есть Бог. Он смотрит на меня и думает обо мне.

Кто-то говорит:

– Прощайтесь!

Я склоняюсь и целую бабушку в последний раз – в омертвелую ледяную щёку. Мне кажется, что она среди нас, взирает на меня добрыми глазами.

Я поднимаюсь и вижу в толпе брезгливые выражения лиц. И тут до меня доходит, какие же люди всё-таки мудаки. Живут, надеются, оправдываются, заблуждаются, презирают друг друга и подыхают.

Бабулю не успели помянуть, как родня взялась дербанить её нажитое имущество. Этому – лампа электрическая, этому – чайник, тому – холодильник. Я смотрю на это безумие, и мне становится тошно. Поссорившись со всеми, вечерним автобусом я отбываю в Город, чтобы больше сюда не вернуться. Покупаю в ларьке три банки пива и нажираюсь. Морда открылась – и хочется ещё. Бреду за новой порцией. Я теперь остался совсем один на этой голимой планете.

Годы идут, годы ползут, годы беснуются. Девушки нет – испытывал зависть к влюблённым парочкам. Денег нет. Ума нет. Только борода на щеках и ненависть ко всем и вся. Тоска. Рутина.

Город! Здесь дырявые пидоры, здесь спидозные девки, дерьмо в торце, на асфальте, жуткие дяди и как три подвала страшные бабы. Здесь дети-уроды, дети-мутанты, водка, конопля, спайс да табак. Грязные улицы. В голове гопота. Нет позитива и порядка давно.

Я закончил Университет. На выпускной я из-за принципа не пошёл – пил на квартире один.

Позже свалил от вонючей улитки. Задолбала со своими киловаттами, видишь ли, я жгу очень много света. Чем, ёксель-моксель, я жгу ей свет? У неё целый день включен телевизор, а виноват я. Собираю манатки, посылаю её к чертям и удаляюсь как Чацкий. Лишь на улице понимаю, какую глупую детскую ошибку я совершил. Ну, ничего – домой поеду, родителей навещу, схожу к бабушке на могилку.

Год отсидел дома, помогал родителям, шабашил. Но скучно дома. Родня постоянно подъегоривает меня, они убеждают меня в моей бесполезности. Надоедает мне всё это.

По объявлению снимаю комнату в частном доме в частном секторе. Сдавала её гигантских размеров старуха с большими губами, я сразу же её нарёк Губастым Монстром.

Начал искать работу. По своей специальности не пошёл – а зачем мне это? Учить каких-то гаджетных недоделков кривде? Преподаватели испоганили мою рациональность своими убеждениями, растравили душу, убили во мне историка. Я разочарован в истории. Будь я вождём страны, я бы запретил историю, исторические книги и мемуары исторических деятелей сжёг, а историков и всяких там умников расстрелял. Да, вот такой я радикал!

Работал неделю сварщиком в автосервисе, варил пластиковые бампера, рихтовал вмятины. Работал неделю кабельщиком-связистом в Далёком Чужом Городе. Бухал, блевал и работал в грязи, под дождём, на виду у всех людей. Надоело – и свалил. Работал один день дистербьютером, книги ходил, продавал. Не продал ни одну. Стрёмно потому что. Работал в торговом центре менеджером по проверке техники, работа пресмыкающегося. Целый месяц оттарабанил, слушая нехорошие эпитеты в свой адрес, много жалоб на меня завели. Нигде не нашёл себя. Губастый Монстр задрала меня, что якобы я беспечный человек – и у меня нет цели. Раздражает, скрежещу зубами от гнева.

Чуть погодя, шлангуя по центру Города, натыкаюсь на объявление – в Типографию требовались грузчики-транспортники. Решил попытать счастья. Устроился экспедитором в Газетный Цех. Вначале сложно было, в ночную-то смену. А потом привык, впрягся. Выучился управлять на электрокаре. Много косячил, а мне, утешая, говорили:

– Ничё, братан, научишься ишшо! Приловчишься! Айда тяпнем!..

А я злился по этому поводу, но потом пристрастился, адаптировался. Человек привыкает ко всему.

Коллектив – сплошь маргиналы, люмпены, но работают здесь и с высшим образованием люди. Печатники Антоха с Аркашей научили меня кирять и работать, выражаться отборным залихватским матом. Жизнь удалась. Зарплата маленькая, но стабильная, перспектив никаких, гениальные мысли пропиты, талант загублен. Жизнь удалась.

Губастый Монстр меня достал. Участок ей вскопай, полку для обуви прибей, сколоти теплицу для томата. А её сынок – бесхребетное чмо – не может даже прикрутить болт, приходит только пожрать. Губастый Монстр, когда я ей что-то чиню, делаю и довожу дело до победного конца, не благодарит меня, а, наоборот, с чего-то недовольно хает меня, говорит, что у меня всё выходит «через Житомир» и называет меня «жопоруком». Какой я ей жопорук? Всё же отменно получается, но всё равно её это не устраивает. Хочу ей сказать пару ласковых, но не могу – выгонит.

Постоянно выношу мусор. Постоянно выношу выливать помойное ведро из-под раковины. Как же я ненавижу это вонючее ведро. Когда я выхожу на улицу его выливать, то чувствую себя ущербным рабом. Она же не может, ссылается на аритмию сердца, высокое давление и диабет. Старая, наглая, губастая, гигантская курва! Друзей не разрешает приводить. Девушек не разрешает приводить. Мучаюсь в тоскливом одиночестве.

А ещё её внучка, пятилетняя дрянь, задолбала. Как приведут её под утро, начинает орать, хохотать как дура, ни с того, ни с сего капризничать и не даёт мне выспаться после ночных смен. Мне кажется, что я скоро начну убивать людей. Есть причина и есть мотив.

А потом я снял однокомнатную квартиру. Ни вёдер тебе помойных, не участков. Однокомнатная квартира на Телецентре.

Я покидаю Губастого Монстра. А она стоит с разочарованной физиономией, подперев руками бока, и смотрит мне вслед. А я счастлив как никогда.

 

66

 

Воскресенье выдалось на редкость солнечное и жаркое. Белоснежные облака резвились на фоне голубого неба. Солнцу удалось нагреть землю и воздух после длительной зимы. Мёртвый грязный кристаллический редкий снег потёк весёлыми ручьями. Щебетали птицы, парившие в атмосфере Планеты. Преддверье лета коснулось всех. И нас с родителями.

В этот день мы, сговорившись, отправились на Кладбище, чтобы убраться на могиле почившей бабушки Ларисы.

Бабушка Лариса когда-то постаралась развить во мне личность. Она работала учителем истории, посему её методы привили мне любовь к чтению, к эрудиции и грамоте. Я пытался воспринимать её во всём, хотя были моменты, когда я дерзко ограничивался от её наставлений. 

Она научила меня проявлять ко всему интерес, общаться с людьми, даже которые мне не очень нравились. Она не хотела, чтобы её внук превратился в чёрствого равнодушного подлеца. По-моему, ей это удалось, хотя я иногда обнаруживаю в себе эдакого чёрствого подлеца, который игнорируем всеми. Я мог бы быть самым человечным учителем на свете, но я выбрал путь ублюдка, алкоголика и сволочи.

         

67

 

Могилка заросла бурьяном, пореем и клубками перекати-поля. На фотографии бабушка молодая, там ей около 30 лет.

Она всегда была молодой в душе, несмотря на возраст, тучность тела и заболевания поджелудочной, которая привела её к гибели. Помимо всего прочего бабушка Лариса была весёлым характерным человеком, оптимистом, хорошей женщиной, страдающей глубоким одиночеством. Одиночество-то её и сгубило… А ещё постоянные нервные стрессы, конфликты с родителями, которых она хотела поставить на путь истинный – но те почему-то не хотели её слушать, избегали её нравоучений, а зря, ведь она всегда говорила по делу. Вот почему моя бабушка страдала, мучилась за нас, нерадивых, – отсюда и заболевания на нервной почве.

Что нас с бабушкой роднило – это одиночество, это был наш с ней недостаток. Вероятно, я получил его заряд по наследству. Это можно увидеть по записям её дневника, который я недавно случайно нашёл в своём столе.

Он перекочевал туда после её смерти, когда родители забрали её вещи к себе. Я положил его в ящик стола, надеясь на то, что в ближайшем будущем прочту его. И после уборки могилы, когда мы с родителями вернулись с Кладбища, я удобно устроился на кровати и взялся его читать.

Дневник представлял собой общую тетрадь в красочной обложке в 48 листов. 

В начале красивым женским почерком шло описание биографий её родителей, братьев, сестёр, позже автобиография – и уже дальше дневник, начатый в 2009 году и так незаконченный, потому что это был последний год в её жизни…

Дневник бабушки Ларисы

         

Вчера приехал внук и не подошёл, не поцеловал, такое ощущение, что он обижен на что-то. А на что? У нас с ним расстроились отношения, когда я его попросила не ходить на рок-концерт. Не столько денег жалко, сколько страшно за него. А он не понимает. Вменяет мне в вину, что я его ограничиваю в его делах, желаниях. Но это совсем не так. Видимо, мне и через это непонимание надо пройти.

 

***

 

Поговорила с внуком. Оказывается, он привык, чтобы я встречала его у порога, а в этот раз я не стала это делать, видимо, его это обидело. Он упрямый, доказывает свою правоту. Может, он и прав, только мне не нравится, что он не может понять и простить поведение другой бабушки и дедушки. Если меня он может понять и простить, то их нет. Это меня очень беспокоит. Ведь человек не должен отказываться от своих корней. Может, с возрастом это пройдёт, но не будет ли это слишком поздно? Проблема «отцов и детей» – древняя проблема, веками люди решали эту проблему, но так и не решили до конца.

Я не хочу больше вмешиваться в жизнь детей и внуков. Пусть идёт так, как идёт. Хочет дочь заниматься танцами с детьми, пусть занимается. Пусть набивает себе «шишек», а то я хочу, видишь ли, их «сделать очень идеальными».

 

***

 

Сегодня Троица. Большой церковный праздник. Сходила на праздник села, получила сувенир: два красивых бокала. Пришла дочь с внуками. Узнаю, что зять дома, не пошёл с ней. Какой-то эгоист. Даже в праздник не хочет быть вместе, ведь он на 13 лет её старше, нет внимания, не говоря уже о любви. Он только бежит на праздник к своим родителям, или к «братке». Не могу таких людей понять. Не хочет, видимо, жить с ней, но живёт – из-за дома. Не хочу даже с ним разговаривать. Живёт, можно сказать, за её счёт, так как она ежемесячно получает зарплату, а он 1 раз в 2-3 месяца. Удивляюсь: он ничем не интересуется, что касается его семьи – жены, сыновей. А дочь ушла в проблему безденежья: деньги, деньги, деньги – и уже праздники для неё не праздники, даже праздничный обед не может приготовить. И в этом вина мужа, который не поддерживает её, а она крутится: заплатить за квартиру сына, заплатить кредит, за свет, за воду и т.д. Если бы была поддержка мужа: всё будет хорошо, за всё заплатим – успокаивал бы, всё было бы по-другому. Да, удивляюсь зятю: читает книги, а они ему ума не прибавляют, и запоминает какие-то пошлости из них, а то, как относиться к жене, сыновьям, не берёт во внимание. Его не волнует, как сын сдаёт экзамены, что тревожит младшего; для проформы спросит, видимо, для того, чтобы поболтать со своими родителями и «братками», другой темы он не находит.

Вот сегодня он дома – в то же время его с нами нет. А то бы в гости пошли к его родителям, если бы инициатива исходила от него. Вывод один: он не любит семью, не любит жену, не любит своих детей. Трудно ему будет в глубокой старости. Он этого не понимает. А дочь не хочет сам сделать себе праздник и праздник сыновьям, матери. Могла бы позвать меня (а я, между прочим, была готова принять её приглашение). Ведь не всё решают деньги. Их никогда не бывает много. И они всегда нужны. Но как-то надо отвлекаться. Меня вот жизнь научила стоически переносить лишения. А она этому никак не научится. И я поэтому в праздник в полном одиночестве, только с другом-телевизором. Сестра с вещами не разберётся, нежели жить празднично, буднично. 2 близких человека так далеки от меня: у одной всё решают деньги, у другой – вещи. Обидно, очень обидно. У мальчиков свои проблемы, интересы.

 

***

 

Всё-таки радостно ощущать, что ты ещё кому-то нужна. Внук обеспокоен состоянием дровника – всё сделал. Попросила помыть полы, сходить за землёй (цветы пересадить) – всё сделал.

Вечером Глебка завёз дыни и арбузы.

Никак не могу ходить, шла за хлебом, прижимаясь к забору, продавец, спасибо ему, ждал. И так же обратно. А тут Глебка: испугался моего состояния. Вечером звонит, что придёт с ночевой. Обеспокоен моим состоянием. Да, силы уходят, сердце хандрит. Но жить хочется.

 

***

 

Утром проснулась. Слава Богу, хорошо. Сходила за хлебом, ждала под дождём, позавтракала и легла: спать – не спать, но ждать, пока Глебка проснётся. И уснула. Проснулись оба в 10 часов. Позавтракали, Глебка ушёл. Я сварила щи с консервами. Он просил прислать с мамой. Лежу. Сообщение по телефону – положены деньги. Вот ведь как, взрослый стал старший внучок, многое перенимает от меня – это внимание к близким: к матери, ко мне. Это радует. А вот с той бабушкой не хочет так общаться, как со мной. Чего-то он не может ей простить. Хотя Бог велел всех прощать. Он смеётся – не верит в заветы Божьи. Молодое поколение. Скажу: сходи к бабушке с дедушкой. В ответ – схожу. И всё. Я молю, чтобы его Бог простил, так как он не ведает (по молодости), что творит. А ведь у меня характер – не сахар. И всё равно он ко мне стремится.

А вот сестра меня огорчает. Везде ездит, но ко мне нет. А если встречаемся, заводим разговор, она сразу: нет, ты не права, ты не так думаешь, не так делаешь. Создаётся впечатление, она моложе меня, у меня уже взрослые внуки, что я ничего не понимаю, а она – мудрая, всё делает правильно, говорит правильно и т.д.

Вот так хочется с ней увидеться, пообщаться, поговорить о наболевшем, но в ответ не участие, а оценка моих слов, дел, поступков.

Вот и вчера так плохо было, хотела позвать к себе, но у неё – дела. Она раба вещей, думает, что эти вещи когда-нибудь кому-нибудь пригодятся, хотя у нас своего старья – не разберёшься. Я ей посоветовала всё ненужное, лишнее выбросить. А она в ответ: а чем я тогда буду заниматься? За эти 10 лет она вросла душой в эти вещи, не видя, что есть другая жизнь: отдых, чтение, желание приготовить что-то вкусненькое, съездить, сходить к родным, знакомым. А я её представляю (да простит меня Христос) по сказке Пушкина: «Там царь Кощей над златом чахнет», а сестра над вещами… Жалко мне её. Но она не видит этой жалости, а что-то другое, враждебное, когда я ей говорю о том, чтобы оставила вещи в покое. Она всегда говорит, что мы не понимаем её, что нам якобы хорошо, у нас квартиры и т.д. А где хорошо? Живу-то в квартире, одна, а внук вынужден снимать чужой «угол» за деньги. Ну, где же хорошо? Всем нам одинаково хорошо и одинаково плохо. Просто надо, я думаю, жить общением с родными, знакомыми, не завидовать, что кто-то живёт хорошо, а вот у меня квартиры нет, у детей – нет. Видимо, это наша судьба такая. Я всю жизнь прожила без ковров, без дорогих вещей, не скрою, хотелось и красиво жить и красиво одеваться, но довольствовалась и продолжаю довольствоваться малым. И не вижу, чтобы люди чурались меня. Кто считает нужным, приходят, справляются о состоянии здоровья – я за это им благодарна. И не чувствую себя нищей, обездоленной. Вот немного пообщалась с невидимым собеседником – и легче стало. Куда-то все боли ушли. Лежу, сижу, да молю Бога: «Помоги!». Вот сейчас читаю книгу и нашла те слова, которые не могла сама сказать о сестре: она, если и любит меня, но как-то без любви. В ней сплошная рассудочность, отвлечённость от всего хорошего, ни одного живого, тёплого чувства. Нужно смиренно принимать то, что определённо судьбой, согласовывать свою волю с волей Провидения – это куда верней приведёт к гармонии с Миром.

         

***

 

Одиночество сделало своё дело – я заболела. Дочь перевезла к себе, вроде 2-3 дня было хорошо и вдруг плохо. Она вызвала «скорую», отвезли. Слава Богу, инфаркта не признали. Положили с трудом, т.к. нет высокого давления, а в другие болезни не верят. Положить-то положили, но в течение 10 дней я видела врача 1 раз или 2 – и то в коридоре. Меня не хотели слушать: что со мной, как мне плохо! Через 10 дней я, можно сказать, «сбежала»: врача не дождалась, а транспорт не ждал. Пришла к выводу: «спасение больного – дело рук самого больного»!

 

***

 

Приехала домой. К дочери не поехала, т.к. через 2 дня пенсию получать. Глебка помыл полы. А вечером пришёл ночевать. Хочется быть дома, хотя и трудно даже приготовить обед, но не хочу к дочери. Честно говоря, там много негативного.

 

***

 

Опять виновата. Старшой, чувствую, болеет, пришёл налегке, хотела на обратный путь «принарядить» его своей тёплой кофтой – обиделся, сказал, что женскую вещь не наденет, и ушёл. Ну что бы посмеяться, сказать «нет». Не знаю, что и думать. Замучился мыслью, что его очень оберегают, твердит: мне 20 лет. Ну и что же. Меня же зовёт к себе, я же не обижаюсь, а просто объясняю, почему не иду к ним. А теперь ещё больше утверждаюсь, что буду в своей  квартире, хоть и трудно. Там мне ничего нельзя сказать, а молчать – мне и здесь хорошо молчать.

Дочь тоже резка, груба: «Тебе то и дело полы мыть? Пошла бы к нам, ни стирать, ни мыть не надо!». Неужели так трудно сделать приятное матери? Всё с резкостью, грубостью. Больно.

 

***

 

Очень больно. Сегодня воскресенье. Никто не позвонил: ни дочь, ни внуки. Как, мол, ты там? Больно. Очень больно. А ведь болезнь моя частично и от нервов. Мне врач сказала: как можно меньше отрицательных эмоций. А как тут без них?

Вот сейчас надо убраться к зиме: не знаю, как просить их, да и стоит ли? Может, как-нибудь сама в минуты облегчения…

 

На этом дневник обрывается.

 

68

 

Столько страданий, столько мучений и одиночества выраженно в этих рукописях, что мне было больно читать, иногда у меня слезились глаза от моих ослиных поступков и неадекватных поступков моих родителей и бабушкиной родни, которые её доводили до исступления, до болезни, которая коварно осаждала её организм. Её оптимизм и пессимизм сочетались, скрещивались, превращались в палитру одержимости благополучия для нашей семьи.

Как же мы не знали её! Как же мы виноваты перед ней!

Но поезд наш лишился рельс – и ничего не вернуть сполна. Всё утрачено! Остались только записи на белых клетчатых листах – последнее детище моей бабушки.

Когда что-то выходило вон как плохо, моя бабушка любила оптимистически подытоживать:

– Что Бог ни делает – всё к лучшему!

Я тоже так считаю…

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

ВЕСЕННЕЕ ОБОСТРЕНИЕ

 

Я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски. 

Чарльз Буковски

 

69

 

Мы с Аней встречались почти каждый день. Мы были ненасытны в общении – и любовались друг другом. Она радостно улыбалась моему появлению и заключала меня в свои объятия, отчего я получал огромное удовольствие.

Я всегда её ждал с работы, и мы пешком под сенью сгустившегося мрака, под иллюминацией фонарей, под мириадами мёртвых звёзд тащились к ней на квартиру. Иногда мне удавалось ночевать у неё, но до физической близости у нас не доходило. Я догадывался, что она не хочет отдаваться мне, она была верна своему парню. Во мне она видела лишь друга, с которым хорошо, легко и спокойно. Поэтому наши ночи проходили без вспомоществования, в обычной платонической обстановке: я спал в зале, она в своей комнате.

– Ты, надеюсь, не считаешь, что я использую тебя, – однажды сказала она мне.

– Я лично нет, а вот что ты считаешь? – поинтересовался я.

– Я, конечно, использую тебя! – сказала она мне и неожиданно рассмеялась. 

Она касалась меня. Это лёгкое прикосновение заставляло меня терять голову. Мои губы мечтали об её губах. Мои руки жаждали обнажить её тело. Но я не посмел бы этого сделать, я не хотел такой подлости со своей стороны.

 

70

 

Однажды, прикорнув головой к моему плечу, она прошептала:

– Сколько между нами шума в тишине! Молчание наше очень громкое!

Я повернул к ней своё бородатое худое лицо, заглянул в её лукавые глаза – и ощутил между нами мгновение. Мгновение поцелуя, когда два лица находятся на досягаемом расстоянии друг от друга. Но я, как обычно, сглупил, упустил сей шанс, улыбнулся ей и произнёс:

– А зачем нам нужен шум в бесполезном гвалте? М?

– Действительно, – она согласно моргнула глазами.

Она, как и я, испытывала неловкое напряжение, возникшее между нами в то мгновение, когда мы могли бы совершить рискованную и роковую ошибку.

– Иногда лучше громкое молчание, – сказал я, – чем банальные слова. Тебе это не кажется, м?

– Ещё как! Я это и хотела сказать, – промурлыкала она, сползла с дивана, встала передо мной во всё своём изяществе и, выгнувшись дугой, вытянулась словно лань, взрыхляя руками свои пышные волосы и виляя бёдрами. – Но знаешь, дышать трудно становится порой!

– А ты дыши против воли этого затруднения, – посоветовал я. – Легко и невозмутимо!

Она резко развернулась в мою сторону и весело воскликнула:

– Вот как ты понимаешь, о чём я говорю! Это, блин, так здорово!

Я раскинул в стороны руки и, не сомневаясь, ответил:

– Хм… Скорей всего, мы с тобой родственные души!

– Мы скорей родственные ванны!

Я заржал.

– Ну, хоть не унитазы!

 

71

 

Когда у нас выбивались в рабочем графике выходные, мы с ней гуляли целый день, посещали кинотеатры, философствовали за чашечкой чая в пиццериях и кафетериях, сменяя одну тему другой, а порой баловались на людях как маленькие дети.

С каждой встречей я влюблялся в неё всё больше и больше. С каждой встречей я погружался во тьму своего отчаяния, испытывал муки совести и всеми силами пытался обуздать  в себе эту разнузданную влюблённость.

Но у меня, к сожалению, не выходило ничего. Я продолжал упорно находиться в рабстве иллюзий, что якобы Аня была рядом со мной, а я был рядом с ней, так как она стала моей свободой, она вытянула меня из моего сколоченного гроба, оживила меня.

 

72

 

Иногда случаются такие события, которые ты собрался сохранить в своей памяти навсегда.

То апрельское воскресенье было как раз именно тем событием.

Накануне мы с Аней договорились вместе сходить в «ГородЛит». Я должен был её встретить возле Библиотеки «Дворец Книги», куда ей необходимо было попасть, чтобы сдать в отдел абонемента просроченные книги.

В это воскресное солнечное утро я умылся, с весьма хорошим аппетитом позавтракал, выкурил на балконе две сигареты подряд.

Сегодня я был один – Глеб уехал в Село, никто мне не жаловался, что хреново живётся, посему я маялся по комнате и ничем не мог себя занять.

Едва подошло назначенное время, я оделся.

Играло бликами солнце, что говорило о тепле и свежести, о зените апрельских дней и преддверия мая. Когда я курил, в открытом окне балкона благоухала реальность; с рутинной точностью она перебирала ногами, приводила себя к самобичеванию, отражая на лицах реальных людей адские муки работы под названием «жить». Мне было жалко и прискорбно видеть у них эти мучения, отчего мои высушенные губы ещё плотнее стягивали горький фильтр сигареты, а дыхательные пути всё больше вбирали в себя никотиновые пары.

Повсюду невыносимая лёгкость бытия.

Я обулся в кроссовки. Я позвонил ей, чтобы ненароком удостовериться: в Библиотеке ли она или нет. Она сообщила, что будет меня ожидать в фойе.

Я покинул квартиру в приподнятом настроении и в полной уверенности за себя.

В тот день всё пропиталось моей любовью. Я испытывал любовь к миру, мне не трудно было любить людей. И вообще на всё я смотрел с позитивом.

Я поймал маршрутку, заплатил за свой маршрут. Поехал.

В пропылённом окне оживала весна, полная солнца и обильным таянием снега.

 

73

 

Я встретил Аню на апрельской солнечной улице, а не в вестибюле чахлой, запрелой от книг, никому не нужной Библиотеки, как мы с ней ране договаривались. Она, сгорбившись, сидела на краю лавки и рыдала в голос, тряся плечами от неудержимости своего то ли горя, то ли обиды.

Не мешкая, я ринулся к ней.

Её раскрасневшееся от стресса мокрое лицо обратилось ко мне, в её влажных глазах – растерянность и неопределённость, похожее на «почему-именно-я-в-этом-виновата?». Она, чувствуя во мне необходимость, бросилась в мои объятия в качестве поиска поддержки, положила свою голову мне на плечо и зарылась плачущим лицом в воротник, всхлипывая в мою шею.

– Ну-ну-ну, Ань! Ты чего, девочка? Какая тварь тебя обидела? – поинтересовался я её состоянием, стискивая её хрупкую талию.

Она промолчала, она никак не могла совладать со своими всхлипами и дрожью тела. Я гладил её по голове, путаясь пальцами в её пышных локонах.

– А-ань, чё случилось-та? – протянул я, испытывая нервное рвение выяснить, что с ней произошло такое, отчего она бьётся в истерике.

– Я же не хотела!.. – послышалось её приглушённое бурчание из-под воротника.

Она отвела своё лицо от моей куртки, немного успокоилась, часто поморгала глазами, взирая куда-то в сторону. У неё по щекам растеклась тушь. Она жалобно произнесла:

– Я – глупая!.. Я – деревня!..

Чтобы её как-то приободрить, я сказал:

– Что?! Какой, блин, вздор! Что за мудак это те сказал?! М?!

Она, кое-как убрав с лица расплывшуюся тушь, взяла меня под руку, прижавшись к моему плечу, и мы не спеша двинулись по направлению к Мемориальному Центру, пересекая Площадь Ленина. Мимо нас, исчезая в прошлом, проплывали памятник-бюст И.Н. Ульянова, причудливый Главный Корпус Педагогического Вуза, в котором я некогда имел возможность учиться.

По правую сторону от нашего движения тянулась ограниченная оградой аллея тополей, которые обрамляли неработающие фонтаны и высушенные солнечным светом скамейки, на коих миловались вечно влюблённые парочки, играющие в Любовь лишь на публику.

По мере нашего движения Аня ни на миг не умолкала, она рассказывала, что с ней приключилось в Библиотеке. По сути, всё с ней произошло из-за меня. Моя вина состояла в том, что я ей позвонил в самый, что ни на есть, неподходящий момент, когда Аня сидела в читальном зале, читала что-то из Анны Ахматовой и терпеливо ожидала моё присутствие.

И тут мой чёртов звонок…

Аня из-за своей патологической рассеянности просто запамятовала поставить свой смартфон на беззвучный режим…

Представьте себе такую картину – на весь читальный зал, в котором присутствовали лишь два посетителя (Аня, конечно, и какой-то-задрипанный-там-старик), раздалась агрессивная, рваная гитарными риффами композиция группы System of a Down.

Затем, в тот миг, началось хаотичное шебуршение в дамской сумке в поисках трезвонящего гаджета…

Расчёска, упаковка с влажными салфетками, фольга от шоколадной плитки, губная помада, трамвайные билеты, отвинченный колпачок от губной помады… Ага! Вот и смартфон!

Она моментально соединилась со мной, нагнувшись под стол, прошептала, что якобы будет ждать меня в холле, и, отключившись, извинилась перед нахмуренной гримасой задрипанного старика, у которого вдруг что-то перегорело от эдакого неописуемого нахальства. Где это видано, чтобы такая тяжёлая музыка оскверняла стены данного храма мыслей, запечатлённых на бумагу!

Всякая всячина встречается в жизни: например, когда народ истребляет собственный народ в честь памяти недоразвитого повстанческого командира-коллаборациониста, или когда шофёр маршрутки от переизбытка негативных чувств, пережитых за день, тебя может обозвать крайне непристойным словом, либо когда в читальном зале обычной библиотеки случайно раздаётся агрессивный рок-н-ролл.

Как известно, этот задрипанный старик не удержал в узде свои эмоции и выплеснул на девушку сонм интеллигентских проклятий. Он оказался далеко не мужчиной, выразив следующее в довольно грубой язвительной форме, что характерно в этом культурном креативном Городе.

Вот что он сказал:

– Чё, из деревни, што ль, выбралась?! Звонят они тут!.. Курицы безмозглые! Накрасятся, расфуфырятся, мобильников напокупают – и что ты: крутые мы, гляньте на меня, ёлы-палы!

На Аню, едва она услышала в свой адрес подобные дерзкие реплики, нахлынуло ощущение обиды, беспомощность защититься, из глаз брызнули слёзы, в душе истерика, и с плохим осадком на сердце она покинула злосчастную Библиотеку…

– …Ты не деревня! – твёрдо заявил я ей, любуясь её лицом, теряющимся в бьющихся на ветру волосах. – Пошёл он на хер, этот старпёр!

– Не деревня? – Она с надеждой уставилась на меня своей проницательной лазурью глаз, где таилась её наивная наигранность.

– Конечно, нет! Пошли их на хер! – ответил я без сомнения. – Людишки этого голимого Города считают себя королями! Но они настолько смешны и глупы! Просто они играют определённую им роль. Они несвободны и безвольны. А ты, Аньк, такая, какая есть на самом деле. Ты отстранённо находишься от всяких жалких ролей. Ты живёшь!.. Ты дышишь!..

Последнее, безусловно, повлияло на неё, убедило и обрадовало. Она прижалась ко мне ещё плотнее и промолвила:

– Ну, почему ты такой хороший – и одинок?.. Тебе же цены нет!..

Я в ответ криво усмехнулся и неопределённо пожал плечами.

– Может от того, что я слишком плохой! – ответил я, рассмешив её.

 

74

 

В доме-музее нас с добродушной улыбкой встретила Мария Степановна.

Мы поболтали с ней о жизни, о социальных проблемах, о геополитическом абсурде, ожидая, когда наберётся для проведения кружка народ.

Прибыл 15-летний пацан Булат, с которым мы, несмотря на разную возрастную категорию, сдружились. Хотя он меня и бесил торопливостью мыслей, которые не были его, а просто вычитаны из книг и интернета. Появился краевед Семён Скрябин, который не удержался и вылил на нас ушат своих краеведческих познаний. Явились ещё две какие-то молоденькие поэтессы – бездарная Богданова и готическая Левченко. И вот в таком творческом количестве мы поднялись на чердак, расселись за столом.

Я сел рядом с Булатом. Аня напротив меня.

Мария Степановна как обычно провела с нами тематический ликбез о величии пушкинского реализма в современном творчестве, публично отрицая при этом постмодернистский натурализм и футуризм.

Потом понеслись заумные реплики со стороны человека с краеведческими познаниями Семёна Скрябина; сразу видно, человек кроме архивов и библиотек больше себя никак не развлекает, изощрённо занимаясь буквенным онанизмом.

Мы с Булатом, зациклившись на каком-либо его слове, начинали хохмить.

Я переглядывался с Аней. В её взгляде улавливалась искорка иронии и любви ко мне – по крайней мере, я это очень старался увидеть.

После банального бессмысленного диспута и демагогии о нравственности и ментальности русского человека (нас всех так далеко занесло) наступила пора чтения.

Кто-то читал стихи, кто-то прозу.

Булат, страдая жутким максимализмом, слишком цинично критиковал поэзию Богдановой, при этом всё время повторяя:

– Мне кажется, что я превращаюсь в Феникса!

– А мне кажется, что ты превращаешься в Тефлушкина! – говорил я ему, и мы начинали с ним громко и остроумно ржать.

– Вот проказники! – смеясь, говорила Мария Степановна.

А Богданова ненавистно морщила нос и фырчала. Позже она вообще удалилась.

Мыски нашей с Аней обувки соприкасались друг с другом, это было намеренно, в этом не виделось никакой случайности. Она смешно таращила глаза, уставившись на мою бородатость. Меня это восхищало, а прикосновение наших ног доставляло мне огромное наслаждение.

И в этот миг я забыл, что у неё есть молодой человек, и мне было наплевать, что она думает о нём, когда смотрит на меня. Когда-нибудь такое легкомыслие меня погубит. Но тогда я был легкомыслен – я жил Аней, я бредил только ей.

Она вдруг поёжилась и промолвила:

– Мария Степановна, что-то холодно у вас здесь!.. Никак нельзя…

Я, не думая, снял с себя олимпийку и передал ей, оставшись в одной футболке.

– А ты? – спросила она.

– А мне и так тепло…

Аня была чересчур удивлена и благодарна такому неожиданному героическому жесту с моей стороны. Я испытал новое чувство удовольствия – якобы продемонстрировав ей свою отважность.

75

 

Пришла моя очередь…

Я читал свой рассказ.

Вот он – полная авторская версия:

 

НЕОБХОДИМОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ

 

В последний раз я видел его на Дне рождении, когда ему исполнилось 28 лет – это был последний год его никчёмной жизни, хотя в то время я об этом даже не догадывался. Тогда он только вышел из очередного годового запоя и выглядел как 50-летний старик. Морщины испоганили его некогда привлекательное лицо: на лбу гармошка, под глазами, потускневшими от вынужденного взгляда на мир, двойные мешки, лишь красная пелена вокруг некогда карих зрачков говорила о том, что он страдает бессонницей; от ноздрей носа вниз к щетинистому подбородку сползали глубокие борозды, въедливые, запечённые солнцем. Кроме того, в перхотных тёмно-русых длинных волосах, ниспадавших на плечи, терялась старческая проседь. Из-за стрессовых ситуаций и недоедания он был тощ, его опорно-двигательный аппарат выпирал сухую, словно пергамент, кожу, покрытую невразумительными татуировками, точно так же, как и набухшие жилы рабочих мозолистых рук, которые были засеяны шрамами и занозами, которых по пьяни он забывал извлечь. Таким я его видел в тот не очень хорошо сложившийся день. Волосы торчком. В глазах боль и мучение. На губах мрачная улыбка. И дрожащие руки, будто он страдал тремором.  

Тот день я запомнил хорошо и надолго. А в основном, когда начали собираться странные и сомнительные типы в его съёмной квартире. Здесь были ржущие девицы, страшные, как три подвала, а косметика на их жабьих физиономиях, нисколько не украшая, делала их более уродливыми. Эти девицы курили сигареты, похабно отзывались о целом мире, намекали на сексуальную склонность, флиртуя с тем или иным мужланом, которые обеспечивали громким шлёпаньем их вздутые ягодицы и рыхлые ляжки, закованные вульгарными чулками. Эти «чуваки», как их неодобрительно называл мой друг, отдали себя на растерзание выпивки, кое-какой снеди, которая стесняла маленький столик с шатающимися ножками. Одним словом, кроме меня виновник торжества никому был не нужен. 

Он же на раскладушке отстранённо затягивался вялыми обветренными губами сигаретой, пил из горла пузыря дешёвую водку, занюхивая её грязным рукавом свитера с левой распоротой подмышкой, и что-то неестественное горемычное бренчал на гитаре. Ему кричали: «Не бренчи!», а он будто их не слышал, продолжая расстраивать струны гитары кривыми тощими пальцами с разбитыми жёлтыми ногтями.

Я же сидел рядом с ним, брезгливо задрав ноги на матрас, так как мне не хотелось пачкать носки об грязный облёванный пол. Я смаковал дешёвый портвейн из пластикового стаканчика и переполнял себя чувством жалости к моему другу, понимая то, что здесь творится, могло бы, по сути, и не произойти, если бы я и другие его друзья обращали на него хоть малейшее внимание. Ведь известно давно, когда человек не удостаивается внимания близких, друзей, родни, любимой женщины, он начинает сходить с ума, а потом сближается с сомнительной компанией, где разврат и похоть присущи всего. К тому же я испытывал жалость к себе за то, что, поддавшись слабости равнодушия, не мог вырвать этого горячо уважаемого мне человека из цепких грязных лап данной обстановки. Я не решился позвать его в какой-нибудь ресторан или забегаловку подобно шашлычной, где мы могли бы поесть, выпить, побеседовать об личных вещах, проблемах, чтобы исповедоваться друг перед дружкой. Нет, я этого не сделал – я пожалел свои деньги, а ведь мог ему подарить самый лучший день в этом году. Сожалею, что я не совершил этого, смалодушничал, предал своего горячо любимого друга.

Но тогда я не думал о своём малодушии, мне, терпеливо попивавшему портвейн, было жаль его и противно то, до чего он докатился, как он опустился на дно, увязнув в маргинальной жиже.

Я нервничал от того, как здесь блевали те негодяи, для которых удовлетворение своих похоти и потребностей было основой в жизни. Меня беспокоило, когда их фиолетовые физиономии от спиртного деформировались в жуткие свирепые рыла, набивающие свои беззубые пасти всем, чем можно было набить, а нелепый пустой хохот тех дряней приводил выродков к аморальным вульгарным поступкам. Трое, не стесняясь хозяина, завели одну из них в тесную, вонявшую экскрементами коморку туалета, где даже одному трудно поместиться, и сподобились её иметь под гвалт веселья за столом и безумное треньканье моего друга на гитаре. Охи, ахи и неистовые удары гениталий привели меня к мятежному действию покинуть этот треклятый притон. Тогда я не сообразил, что нужно было с силой увести отсюда унылое туловище друга с квёлыми глазами. Нет – я не обязал себя этим, лишь тронул его за плечо и сказал на ухо:

– Айда покурим…

– Кури здесь, – безразлично ответил он, набирая, судя по тональности, аккорды какой-то грустной композиции.

– Айда на площадку выйдем, – настаивал я.

Он упрямо заканючил, отрицательно завертел головой, зафыркал, пуская слюни. Он присосался к горлышку бутылки с видом младенца, сосущего материнскую грудь. Его мучила жажда жизни, самоуничтожение он считал великим для себя благом, даже когда облился этим денатуратом. Порнографические крики и дикое блатное выяснение отношений довели меня до крайности схватить его за грудки свитера и выволочить этого живого мертвеца из бардака на лестничную площадку, на которой стоял тлетворный запах кошачьего помёта. Я даже тогда удивился, заметив нюхом, что не было никакой разницы между его съёмной квартиры, где, судя по звукам борьбы, билось об чью-то голову стекло флакона, и лестничной площадкой, пропахшей исправленными испражнениями. От того в душе закралась боль, что подобное творится по всей моей великой, могущественной стране. За пределами гламура и достатка столичного рукоплескания, за гранью цветной телевизорной либеральной действительности растёт чирей мещанства и отупения, пропахшего человеческой безответственностью и кошачьими фекалиями. Зловоние, матерщина, глупость высказанных фраз – вот, что требовалось этой среде обитания. Но меня это смущало, как и аборигены той среды, и волновало странное спокойное отношение моего друга к данным событиям, что творились за незапертой фанерной хлипкой дверью.

Почему он сдался? Зачем предал самого себя? Но в его безразличии я так и не нашёл ответа.

Я закурил и почувствовал облегчение, когда сигаретный дым, распространившийся вокруг нас сизым абстрактным пейзажем, перебил вонь площадки. В тот миг он бросил на меня свой гневный взгляд и пошевелил губами, выплюнув в меня комок ненависти, сплетённый из слов:

– Никогда!.. Никогда не лезь ко мне в душу!.. Усёк?!

Я не заставил себя долго ждать и ответил (назидательно, словно я был отцом, а он моим сыном, у которого в кармане я обнаружил пачку сигарет):

– Ты что – не понимаешь, что твой мир рушится!.. Раз за разом – по кирпичику!..

Его тяжёлый взгляд прожигал во мне дыру. Я никуда не мог от него деться. Приходилось выносить его стоически.

– Давай без аллегорий, – ловко и быстро парировал он, устало откинув голову к стене. – Тож мне отчебучил!..  «Рушится», хм, «по кирпичику»!..

– Ты понимаешь, что там, – проигнорировав его ехидство, я указал пальцем на притон, – нет ничего хорошего! Быдло, которому на тебя наплевать! Для них главное лишь одно – халява!..

– Ты никак нашёлся учить меня морали?.. Довольно-таки поздно с твоей стороны, дружбан! – съязвил он и засмеялся с отвратительным шипящим звуком, словно у него был забит нос. – Мораль аморальна! И тебе это прекрасно известно!

Я сбился с толку, доказывая ему, что не дело сидеть на табурете на территории грязного, скованного, порочного дна. А он лишь грубил, отшучивался, да иногда смеялся с тем же мерзким, на него непохожим, звуком.

– Ну тогда забей на этот хаос! – сказал я ему умоляющим тоном. – Давай уйдём отсюда – от этих мразей! Забудем все прочие обиды! Хочешь напиться? Не вопрос! Накидаемся вместе! Как в старые добрые времена! Будем сидеть, бухать и вспоминать дела минувших лет! Помянем почивших друзей!.. М? Соглашайся!..

Он помолчал, скорей всего, размышляя о том, что я ему только что сказал, и ответил:

– Знаешь, что, друг… – Он выдержал длительную паузу и плюнул в меня фразой, словно дал мне пощёчину: – Пошёл-ка ты в сраку, друг!

И он, щелчком двух пальцев метнув окурок во тьму кромешную лестничного пролёта, медленно поднялся к себе. Но задержался у порога и, развернувшись ко мне вполоборота, промолвил с нагнетающей горечью фразу, которая, вероятно, его так безудержно волновала:

– В конце концов, мы все открываем дверь в Пустоту!

Мне показалось, что его скрытое тенью лицо обрело удовлетворение от вышесказанного. Он постоял ещё немного, держа голову в профиль, будто смотрел куда-то вдаль – пристально так и сумрачно, будто он тогда, что вполне возможно, находился совсем в другом месте, где счастье через край, где свободу можно принять в объятия. Одним словом, всё то, что он когда-то демонстрировал в своих повестях и рассказах, никудышных по стилю, но талантливых по содержанию, строению фраз и ритму. И этот некогда убитый обществом Писатель открыл дверь и исчез за ней. Меня настолько потрясла эта картина, что я отправился за ним.

Я толкнул дверь и тут же с порога увидел его одинокого, распятого в этом бардаке. Он пил и на память громко, в безумном состоянии читал чьи-то, никому не нужные стихи: «Где мой трамвай с холодными местами…». Глаза у него стеклянные, в них не было слёз – он давно всё выплакал: свою ушедшую молодую жизнь, безответную любовь, зарытый талант, потерянное уважение к предавшим его друзьям (в том числе был и я), анархистское мировоззрение и чувство быть кому-то нужным. У него остался лишь один рубеж.

Поэзия, носившаяся пропитым сухим апатичным голосом на фоне оральных ласк в туалете, мордобоя, рвотопускания в раковину, набитую невымытой посудой, привела меня к радикальному решению выйти вон, что я мгновенно и сделал.

Я, пытаясь сглотнуть комок горечи от того, что я видел, шёл по тёмным улицам моего родного, но такого убогого города. Иногда сумрак прорезался фонарным светом, который с готовностью демонстрировал мне всю ущербность тротуара, на плоскости которого отзывалась поступь моих торопливых шагов. Я скурил три сигареты подряд, но никак не мог отделаться от брезгливого чувства и жалости к своему другу.

Но, по сути, за что его можно было жалеть? Ведь он выбрал эту стезю не добровольно, а лишь из-за нашего отсутствия внимания к нему. Мы – его близкие люди и друзья – сами породили это ничтожество, которое когда-то было хорошим отзывчивым человеком и достойным творческим деятелем. Мы просто не поддержали его в самую трудную минуту в его жизни, мы упустили этот шанс. Он покалечился, а мы, игнорируя его, окончательно добили.

Как жаль, что тогда я видел его в последний раз.

 

P.S. Помню, как он однажды мне сказал, тоскливо взирая в голубую хлябь небес:

– Я виноват перед Богом лишь в одном, что взял в руку шариковую ручку и измятый листок тетради и начал сочинять!

76

 

Едва я закончил свой рассказ, на чердаке возникла гробовая тишина. Каждый думал о своём. И лишь иногда кто-то прискорбно и тяжело вздыхал:

– Н-да!..

Тишина разорвалась серией добрых и лестных отзывов. Лишь молчал, жуя печенье, Скрябин. Скорей всего, ему было не интересно, что здесь происходит. Мне кажется, что он одинокий человек, который заявляется сюда, чтобы просто побыть в компании людей, услышать их голоса, увидеть их лица, а иной раз поддержать беседу или вынести кому-то мозг своими ненужными познаниями. Для кого-то одиночество – это творческое начало, для кого-то – эскапизм, а кому-то – мучение.

В тот момент, когда Мария Степановна красноречиво нахваливала мой талант и мою гениальность, Аня написала мне сообщение, в котором говорилось: не хотел бы я её сопроводить в 5 часов вечера на спектакль неординарного театра «Enfant Terrible».

«С удовольствием» – ответил я ей.

Я был свидетелем, как загорелось её лицо столь радостной для неё вестью. 

Мы булькали горячим чаем, согревая внутренний мир своих живых организмов, гремели ложками по внутренним стенкам бокала, размешивая едва сладкие кубики тростникового сахара, лакомились вафлями и печеньями вприкуску.

Отказавшись от чая, Булат, которого я шуткой называл «Булатищем Окаянным», нам исполнил на своей гавайской 4-струнной гитаре-укулеле весёлую песню про апокалипсис из своего ещё неоценённого репертуара. Всё-таки он славный харизматичный парень и одарённый музыкант. А хохмач – таких ещё поискать; остёр на язык, эгоизма и мизантропии хоть отбавляй.

Кроме тотального чаепития мы болтали. Наш разговор складывался о религии, о войне и мире, о жизни и смерти, об учении нравственности, о морали.

Я молчал.

Городлитовцы выражались позитивом, на сакральной почве которого строятся сальные голливудские кинофильмы. Хотя известно, что эти философы придут домой, забудут о своей философии позитивизма, втянутся в свои бытовые проблемы и начнут тяжко и протяжно вздыхать: «Эхе-хе! Не знаю, что дальше будет!».

Поэтому я не ценю тот момент, когда надо размышлять о ценностях жизни, играя на публику, – лучше держать язык за зубами. Публика не уважает твоё мнение, она, наседая, пытается тебя переубедить, в итоге ты приходишь к собственному противоречию, ты озадачен, сломлен, простужен и под диктатом демократии (если публику так можно назвать) меняешь свою точку зрения на чужую.

Философия, как норма размышления, хороша лишь в трёх случаях:

1) когда ты наедине самим с собой;

2) когда ты наедине с листом бумаги и шариковой ручкой;

3) когда ты наедине с другим человеком (а лучше с девушкой).

Есть и ещё один немаловажный факт – ничего нового я не скажу, все темы для разговоров избиты и наполнены ещё большим сонмом вопросов. В общем, эта гидра неистребима.

Мы с Аней посидели ещё какое-то время, а потом покинули «ГородЛит». Судя по выраженным взглядам всех собравшихся, они считают, что мы с Аней – уже состоявшаяся пара. Они ошибались, что обычно свойственно людям.

 

77

 

Мы снова были одни: свободные, улыбающиеся и независимые.

На улице лучезарное солнце клонилось к западу, но пока ещё не стремилось погаснуть для этого Города.

– Как хвалили-то меня, нахваливали! – восхищённо восклицал я. – Ненавижу, когда меня хвалят!

– Чего это вдруг? – поинтересовалась Аня.

– Потому что мне кажется, что я могу стать гордецом, – ответил я.

– Хорошо, тогда я буду тебя ругать! – воскликнула она.

Она обогнала меня и резко мотнула головой, намеренно стегнув меня по лицу своими пышными волнистыми локонами.

– Ты вообще бездарь! Твоё творчество и ломаного гроша не стоит, – притворно ругала меня Аня, топая впереди меня задом-наперёд.

– Но-но-но! Аньк, ты уж палку не перегибай! – весело ответил я.

– Что? Переборщила? – смутилась она.

– Ещё как!

На меня в тот миг что-то нашло – какая-то неосознанная отвага! Я подхватил её изящное тело на руки, оторвав каблучки её сапожек от земли.

Она восторженно вскрикнула, будто находилась на каком-то экстремальном аттракционе, и обвила руками мою шею. Я, не отрываясь, смотрел в её лазурь глаз, а она смотрела в мои. Мне казалось, что в этом переглядывании таился смысл наших отношений. Её тело находилось в моих руках, оно было лёгким, я хотел, чтобы Аня всегда была моей ношей.

Но трезвое прояснение в голове меня вынуждало отречься от данной мысли и данного чувства мечты. Реальность правдива и жестока. Но дух внутри меня кричит – истерично так надрывается: «Борись за неё!». А здравый разум бурчит: «А смысл?! Ведь она не любит меня!». А дух не унимается: «Откуда ты это, мудак, знаешь? Ты глянь, как она смотрит на тебя!». Она и, правда, смотрела на меня так ласково и нежно, что в груди щемило.

– Значит, я – бездарь?.. – спросил я её.

– Ещё какой бездарь!.. – мило ответила она и фирменно выпучила свои глаза.

– И моё творчество ломаного гроша не стоит?..

– Не стоит!.. – Её губы иронично съёжились в куриную гузку.

Наши глаза, устремлённые друг на друга, говорили всё за нас, в них отчаяние и стремление быть вместе, но и разочарование от скорой разлуки.

Как погано думать о том, что она мне чужая.

Я не выдержал этого испытания и поставил её на ноги, её изящное тело. Она, судя по недовольному взгляду, была ошеломлена моим последним поступком. Ей явно нравилось, когда её носили на руках и осыпали улицы лепестками роз. А может, всё наоборот, скорей всего она давно не пользовалась таким внезапным вниманием.

– Знаешь, ты не дрыщ, – вдруг сказала она мне.

– Хм! Спасибо, что ты это заметила, – невесело улыбнулся я ей. – А то мне как-то уже надоело выслушивать всех недоделков, что я, видишь ли, худой!

– Нет, они глубоко не правы! Ты не худой, ты просто сухопарый и жилистый!

– Люди!.. Это мудачьё любит замечать и высмеивать недостатки чужие, но не свои!

– Ты это точно подметил! Люди всегда остаются людьми!

– Знаешь, Ань, за что я тебя люблю?!

Она рассмеялась и поинтересовалась:

– За что, если не секрет?

– За то, что ты не даёшь мне пропасть в моих комплексах неполноценности!

Она зарумянилась и стала ещё краше. Её губы противоречиво дрожали между улыбкой и серьёзной мимикой.

 

78

 

Мы, покинув маршрутку, вышли на определённой остановке, пересекли трассу вдоль зебры при зелёном свете светофора. Дальше наш путь пролегал по изувеченному тротуару вниз, мимо обнажённых тополей и панельных многоэтажек.

Театр «Enfant-terrible» расположился в полуподвальном помещении, в одной из таких панельных многоэтажек. И что поразительно, не подходил под формат обычного театра. Обстановка неформальна, что говорил сам за себя навесной стол с яствами, подвешенный цепями к потолку, да стены, обклеенные газетными статьями из курса искусствоведения и культурологии. Да и сама обстановка выходила за грань обыденного, нормального. Вот здесь присутствовал приемлемый мне дух андеграунда, авангардизма, воли и свободы искусства.

 

Не очень симпатичная девушка, выполнявшая роль кассирши, сообщила нам, что нужно заказывать места заранее, так как представление планируется для определённого количества людей.

– Вы подходите ровно к началу вместе со своим молодым человеком, может, два места будут свободными, – сказала она. – Всякое бывает!

Мы с Аней многозначительно переглянулись и подались вон ни солоно, ни хлебавши.

На улице Аня поинтересовалась у меня:

– Что будем делать? М?

Я подумал и сказал:

– Пойдём! Покажу тебе одно место! – и высунул для её поддержки локоть.

Она просунула свою руку через мою и заинтригованно подалась за мной.

– Почему нас с тобой все считают парой? – отрешённо вслух подумала она.

Я пожал плечами с явной неопределённостью.

– Может быть, мы с тобой подходим друг к другу? – задалась она вопросом, отчего я резко повернул к ней лицо. – Помнишь, мы как-то с тобой стояли на остановке?

– А когда именно?

– Это, кажется, в марте было!

– Ну и?..

– И нас вместе видела моя начальница.

– И чё она?..

– Она как-то подошла ко мне и сказала: «Я тебя тут видела с твоим парнем! Компактный он у тебя!».

– Она прям так и сказала? – ухмыльнулся я.

– Слово в слово!.. – кокетливо улыбнулась Аня.

 

79

 

Мы снова и торопливо пересекли дорогу. До начала спектакля оставалось чуть меньше получаса.

Я решил ей показать Парк-Некрополь, расположившийся рядом с Церковным Собором. Здесь находились три главные достопримечательности – это могила Ильи Николаевича Ульянова, небольшая часовенка с большим чёрным крестом внутри и старинное дворянское кладбище XIX века со старыми погребениями. (Хотя один знакомый историк утверждал мне, что под плитами мощей нет, но факт оного он констатировать не смог.) Скрывали Парк высокие тополя.

– Ух ты! Как здесь красиво! – воскликнула она и перешла на шёпот: – Знаешь, здесь только не хватает дождя! В таком печальном месте быть лучше в пасмурную погоду! Здесь можно наверняка написать хорошие стихи, где в строфах и рифмах жизнь граничит со смертью! Где грусть затмевает радость, а радость грусть! Как же это, вероятно, здорово!

Аня с явным интересом изучала погребения, кто под каким лежит. Ей было бы безразлично, если они бы даже были фикцией, главное – сам дух.

Позже я сказал Ане, что нам необходимо срочно возвращаться в театр. Мы взялись за руки и вышли к Собору и казацкой небольшой Церквушке. Солнце заваливалось к западу и равномерно освещало слабыми лучами всё вокруг, переливаясь в золотых куполах Церкви и Собора.

Аня восторженно взвизгнула и закружилась, раскинув в стороны руки. Она зажмурилась от удовольствия. На её губах дрожала загадочная улыбка.

– Как же я люблю этот мир!.. – воскликнула она небесам. – Как же я люблю принимать солнечные ванны!.. Солнце общается со мной!..

Она перестала кружиться, открыла глаза и обернулась ко мне.

– Правда, мир прекрасен? – спросила Аня.

Я, не сомневаясь, что она права, кивнул головой. Я невзначай подошёл к ней и обвил руками её осиную талию. Она не отринула мои руки. Её аромат духов одурманивал, пленил.

– Знаешь, Аньк, когда-нибудь я напишу про тебя роман и посвящу его тебе! – сказал я.

Она растеряно промолвила:

– Как это мило с твоей стороны! А как ты его назовёшь?

– Пока ещё не придумал! Ну, как-то… типа…

– А назови его «Солнечные ванны Анны»!

Я подумал.

– А лучше просто – «Солнечная Анна»! М? Как тебе такое название?

– До жути оригинальное! – воскликнула она и безудержно засмеялась.

Мы двинулись той же дорогой.

– А почему ты одинок? – вдруг спросила Аня.

Я изумлённо глянул на неё.

– С чего это ты взяла?.. Я не одинок, я женат на литературе! – отшутился я.

Она засмеялась и сказала:

– Ничего, тебя когда-нибудь обольстит твоя единственная и неповторимая!

– Не знай, Аньк, не знай! Я всегда мечтал найти девушку, похожую на тебя! Не такую, как все, под завесой таинственности, неповторимую! Я нашёл её, но она уже занята, к сожалению.

Её смутило это моё признание. А у меня в глотке образовался комок, который я никак не мог проглотить. Он мешал мне, как моё открывшееся признание.

– Ничего. Найду ещё ту, – твёрдо произнёс я, тяжко вздыхая с огорчённой улыбкой. – Где наше не пропадало?! Да, Аньк?!

– А почему именно я?

– Почему?.. Потому что с тобой легко и в тот же момент очень сложно, – ответил я.

– Это правда?

– Хм… Воистину!

 

80

 

Нам повезло, для нас оказались два свободных билета. Аня была вне себя от переполненного счастья.

Я купил два билета, на которых был изображён паяц, а над ним пестрила красным цветом цитата Козьмы Пруткова: «Ничто так не делает человека человеком, как приход на спектакль до третьего звонка». Что правда, то верно.

У спектакля специфическое название – «Тот, который платит».

Друг за дружкой прозвенели три звонка, и нас всех тут собравшихся зрителей провели в зал, где находилась небольшая сцена, покрытая блестящим конфетти, окружённая с трёх сторон стульями, а четвёртая была ограждена кирпичной стеной, с развешанными на ней аксессуарами. Вероятно, за этой стеной находились кулисы. Мы опустились на сиденья стульев.

Свет померк, и внезапно, напуская интригу, из колонок раздалась композиция «Камень», которая относилась непосредственно к репертуару отечественной рок-группы Сплин.

Представление началось…

Сюжет данной пьесы был таков.

Некий респектабельный богатый мужчина страдал тотальным одиночеством. Вначале, вероятно, он это не больно осознавал, потому что он был молод, дерзок, энергичен, его волновало лишь два элемента в жизни – его карьера и деньги. Какое-то время эти принципы были его смыслом существования. Деньги для него были всем.

Но ближе к зрелости к нему начало приходить осознание, что у него, кроме карьеры и денег, больше никого нет: ни любимой женщины, ни друзей, ни детей; никого, с кем можно побеседовать, с кем есть возможность поспорить, посмеяться и поплакать, с кем можно просто жить. Одиночество как Левиафан поглотило его с дорогими туфлями, досада и печаль остались в его душе.  

И вот, будучи богатым человеком, наш герой решается на следующую авантюру – при помощи своих накопленных неимоверным трудом денежных средств заключить контракт с людьми, которые должны исполнить роли любимой женщины, друзей и детей. На улице он встречает бездарного художника, сымитировавшего его вымышленного друга, невостребованную актрису, исполнившую роль вымышленной жены, и молодую бунтарку, которой представилась роль ребёнка-подростка.

Занятная история, которая разворачивалась на сцене, естественно была трагикомедией – смешные события чередовались с драматическими эпизодами. Актёры не играли, актёры жили на сцене. Не было той явной театральщины, которые можно обнаружить в драматическом театре. Но что самое примечательное было в спектакле, это то, как предавались изменению герои. Бездарный художник стал талантливым и успешным и перестал пить. Бунтарка перестала материться и стала этакой мать Терезой. А циничная актриса по-настоящему влюбилась в главного героя.

Но вот только главный герой остался прежним: равнодушным к переживаниям людей, злым, экспрессивным, чёрствым, жёстким в отношениях. Вся ситуация для него оставалось театром, нарушаемая его постоянным возгласом: «Я верю!». Он изменил людей, наделил их протухшие души хорошими качествами, осуществил их мечты, но сам он остался на той же планке, не сдвинулся ни на шаг.

Я жалел типаж этого героя, мои глаза наполнялись слезами, видя его агонию всё лицезреть через призму обыденности, отчего я чувствовал в нём себя.

Внутри меня опустошённость, я её покорно принял из-за неуверенности в своих  деяниях, из-за депрессии, в которую меня вгоняли люди, которых я, между прочим, уважал, любил, ценил.

И вот из другого параллельного мира явилась Аня – мой спасательный круг в безбрежном океане жизни. Она выручила меня, подала мне – отчаявшемуся – руку, наделила меня покинутой уверенностью, раскачала моё живое мёртвое тело. Она воплотила во мне любовь, она наградила меня надеждой.

Но она, замечаю я, с каждым шагом всё отдаляется от меня.

 

81

 

Гляжу, Аня озябла, и я обнял её.

Она вся подалась ко мне, положив свою голову мне на плечо. Её локоны приятно щекотали мне подбородок. Запах её ароматных духов был магическим, его эссенция вскружила мне голову.

Она доверяла мне после стольких дней знакомства, а может даже и любила меня. Она столько натерпелась в жизни от любви, что нашла отголосок покоя в моих объятиях.

События, разворачивающиеся на сцене, меркли перед наслаждением обнимать девушку, в которую я влюблён.

Она иногда приподнимала голову и косилась на меня, как бы говоря этим взглядом: «Хорошо, что ты есть на этом свете!».

А может мне это просто казалось?

Спектакль подходил к логической кульминации. Финал достиг своего апогея.

Главный герой и актриса, которая под давлением денег играла в его супругу, стояли у стены, прижавшись спинами к кирпичной кладке. Они одеты в плащи. Они прошли через все испытания и интриги.

Актриса говорила, как она его любит.

А главный герой, осознав какой он одинокий неудачник и тупица, тихонько отвечала ей: «Я верю! Я верю!».

Погас свет – и раздался выстрел.

Мы ошеломлённые сидели в темноте и слушали заунывную, но выдающуюся песню «Романс» группы Сплин…

 

…И лампа не горит.

И врут календари.

И если ты давно хотела

Что-то мне сказать,

То говори…

82

 

На улице было темно. Горели фонарные столбы.

Аня, взяв меня под руку, напевала:

 

…На площади полки.

Темно в конце строки.

И в телефонной трубке

Эти много лет спустя

Одни гудки.

И где-то хлопнет дверь.

И дрогнут провода.

Привет!

Мы будем счастливы

Теперь и навсегда![1]

 

В сумрачной небесной бездне на фоне коричневых отблесков фонарей зажигались звёзды.

Мы шли молодой и дерзкой поступью по тротуару к маршрутной остановке. Наши лица сковали изменения, которые потрясли нас на сцене театра «Enfant-terrible». Мы были омрачены поступком героя. В глазах таился ответ, а в голове сонм вопросов: зачем, почему, для чего, с какой целью?

Известно, заблудшие души никогда не ведают, что творят. Их испытывают бесы. Кто не выдерживает, покидает этот «конкурс» навсегда. Иногда мне думается, что и я причастен к судьбе заблудшей души. Мои бесы пока дремлют, но пробьёт час, и вся злоба вырвет с корнем мой позвоночник. Я саботажник, я бомба замедленного действия. Один миг, и я буду нагишом купаться в крови, ожесточённо хохоча изорванным ртом.

И мне страшно и очень совестно до такой степени осознавать это, что я отверг все эти представления, не удержался и спросил её:

– Ну, как тебе постмодернистская история одного одинокого человека?

– Весьма трагична. Он так ничего и не понял, – печально сказала она.

– Нет, ты, Аньк, глубоко ошибаешься. Он понял. В конце. Но у него не хватило духу сделать выбор. Просто он трус.

– Ну вам, мужчинам, видней, – всего лишь ответила она, взглянув на меня с неким достоинством.

 

83

 

Мы доехали до её остановки.

Я вышел из маршрутки первым, галантно подал ей руку, так как на остановке стояла кромешная темень, и посему я боялся, чтобы она не запнулась на подножке. А она, будь неладна, запнулась и с вскриком «ой!» рухнула в мои объятия.

Я поставил её свесившееся тело на ноги, и мы полоумно засмеялись, отчего многие спешившие чёрт-знает-куда люди удивлённо таращились на нас. У нас катились слёзы веселья, открытыми устами мы глотали студёный воздух.

Мы топали по тротуару и продолжали ойкать и хохотать. Омрачённое спектаклем состояние свелось к всеобщей радости. Мы же всё-таки люди.

У подъезда мы пришли  к общему решению прощаться, как в голове Ани зародилась безумная идея:

– Слушай-ка, я же хотела на 18-этажку залезть!..

– Айда! – ответил я, обрадованный тем, что побуду с ней ещё несколько минут.

 

84

 

Эта «свечка» с верандами находилась от её дома через две 10-этажки.

Мы, неся всякий с нею словесный бред, тёрлись возле закрытой железной с домофоном двери подъезда и дожидались случайного местного жителя, который войдёт, или, наоборот, выйдет.

– А хочешь, я тебе покажу «белочку», – произнесла Аня.

Я подозрительно уставился на её счастливое вечернее лицо и с неким замешательством согласился пройти этот эксперимент.

– Да ты не бойся! Это не очень больно! – улыбаясь, убедила она меня. – Вот увидишь!

– А я и не боюсь! Я вообще-то в детстве на велике в кусты крапивы сиганул! – рассказал я.

Она выдавила трогательный смешок.

– Как это у тебя так получилось-то? – поинтересовалась она.

– Вовремя не затормозил! Чё я ещё – звездюк был! – закончил я свою детскую историю. – Ну, давай, кажи свою белочку!..

Аня притянула меня к себе, прижалась своим горячим лбом к моему лбу и, глядя на меня исподлобья выпученными глазами, ощерив верхние передние зубки, застучала друг об дружку своими кулачками.

Меня настолько позабавила эта сцена, что я не вытерпел и отдался безудержному смеху. Она же поддержала меня в этом.

Мы пропустили вперёд девушку с ребёнком на коляске. Я же держал дверь, чтобы она безо всяких проблем въехала внутрь. Девушка поблагодарила нас. Аня потянула меня за собой в подъезд.

На лифте мы поднялись на 18-ый этаж и вышли на веранду, сплошь замусоренный окурками, банками из-под энергетиков и пива.

Перед нами как на ладони расположился вечерний Город, переливаясь золотом фонарных и оконных огоньков. Небо походило на смородинный морс, в выси бледно-сиреневого оттенка мигали индикаторы рейсовых самолётов, заходящих на посадку, а над самым горизонтом, словно осадок, иссиня-чёрная густота, от которой веяло прохладой и жуткой печалью.

Я обратил внимание, как Аня безумно радовалась раскинувшейся перед нами картиной, словно дитё подаренной игрушке, жмурилась от порывов ветра и смотрела вниз.

– Н-да, я и не мог подумать, что так красиво выглядит ненавистный мне Город, в котором я существую, – сказал я.

Она с загадочной улыбкой вгляделась в моё лицо. Ветер, бившийся об 18-этажный бастион, играл в её волосах, развевая их по воздуху. И мне казалось, что её локоны, сливаясь с сумерками, отображали в себе небо. А глаза, блистающие лазурью, являлись звёздами на фоне космической перистальтики.

Наша молодость тянулась глазами в затянутые мраком небеса, упершись дланями в перила веранды, прижавшись плечом к плечу, и опрокидывалась вниз, на топающих сомнамбул людей, на проезжающие автомобили.

– …Я помню, как мы с друзьями у нас лазили на крыши высоток, – донёсся до меня голос Ани. – У меня даже есть фотография, где я лежу такая вся меланхоличная, такая эфемерная на краю крыши. Это было страшно и завораживало одновременно. Это была наша игра со смертью!.. Край пропасти. Ты боишься сделать вдох. В ушах ругается ветер. Глаза устремлены в Космос. И ты ощущаешь гипноз Свободы. Но одно неправильное движение, и ты ныряешь в Бездну.

– И для чего это надо было? – спросил я.

– Не знаю. Ещё бы минута – и я бы, может быть, увидела бы самого Бога! Его абсолютные черты Вселенной!

– Н-да, непруха! – усмехнулся я и получил тычок Аниного кулачка.

– Ну ты чего, а?! – воскликнула она, но по выражению её лица было заметно, что она ни на грамм не обиделась.

85

 

Наконец мы покинули 18-этажку и в приподнятом настроении отправились к её дому.

Мы миновали супермаркет, где толпилась молодёжь, закупившая алкогольные напитки.

Аня вдруг предложила следующее:

– А хочешь, я тебе прочту своё новое стихотворение?

– Я был бы не против услышать его, – ответил я.

– Ты точно уверен в этом?

– На все сто! Давай, Батьковна, не томи меня!

– Как ты категоричен, мой герой!

Воздух улицы, аптека, фонарные столбы, израненный человечностью тротуар, его грязные бордюры, киоск канцтоваров с опущенными жалюзи задребезжали звуками поэзии и выразительным напевом Анны:

 

Мне спелую вишню на стол положи,

Да пару найди сапог.

Купаться в туманности и во лжи

Никто ещё долго не смог.

 

Закройся внутри, никого не пускай,

Ведь стрелы чужих остры.

И если вдали померещился рай,

То лишь отголоском весны.

 

Закутайся в шаль, в лиловую шаль –

И дальше себе шагай.

И, может быть, жаль, немножечко жаль,

Что нас разлучил февраль[2].

 

Поэтический звон, когда она закончила, ещё долго отдавал в ушах. Но постепенно, раз за разом, он заглушался злой мелодией уличной экзистенции.

Я воззрился на Аню.

 – Что такое? – спросила она.

 – Ань, напиши мне его… или напечатай! – сказал я ей.

– Я тебе лучше его эсэмэской отправлю… А тебе что – понравилось?

– Ещё как!

– Блин, это так здорово! – восторженно воскликнула она.

 

86

         

У её подъезда, под кронами голых тополей, мы обнялись. Я держал её за осиную талию и не желал отпускать её от себя. Вечность, Вечность я хотел быть с ней.

– Знаешь, ты всё-таки такой хороший парень! – сказала она мне. – Жаль, что мы с тобой не встретились раньше!

– Действительно, – ответил я и невесело заулыбался. – Но знаешь, Ань, что Бог не делает, всё к лучшему!

Между нами затаилось неловкое молчание, которое обуревало мною в стремлении поцеловать её. Она, вероятно, догадалась об этом, может быть прочитала эту мысль в моих глазах, и проговорила, словно нож вонзила в грудь:

– Ну, всё, мой герой, мне пора домой! Киксюшника надо ещё покормить! А то, бедняжка, голодная там сидит, мяукает, страдает!

– Ну, да-да… Пока, Аньк!..

– Пока!..

Мы ещё раз обнялись.

– Как же мне не хочется тебя отпускать, – отчаянно прошептал я ей на ушко.

– Я знаю, но ничего не поделаешь, – с грустью прошептала она мне в ответ.

– Н-да. Сука-жизнь!..

– Ещё какая сука она!

Она отступила от меня и, смущённо пятясь к крыльцу подъезда, произнесла:

– Спасибо тебе, что провёл со мной этот чудесный день!

– Тебе, Ань, спасибо, что не даёшь мне погибнуть в этой трясине! – ответил я. – Ну, бывай!

– Пока!

– Пока…

Она подошла к двери подъезда и помахала мне рукой, а потом скрылась за её железной унылостью.

– Н-да-а, парниш, всё у тя через Житомир! – тяжко вздохнув, сказал я себе, развернулся, вытащил сигарету, согнулся над ней, поджигая от ветреной стороны, и пошёл пешком к себе на хату.

В тот момент, когда я втягивал в себя горький сигаретный дым, мною возобладало какое-то причудливое волнение, приводящее к осознанию, что я видел свою Солнечную Анну в последний раз.

 

87

     

Я встретился с ней окончательно на следующий день, вечером. Эта встреча была какой-то странной. Что-то произошло с Аней.

Я думал, что она устала от меня, и в наших с ней нелогических отношениях наступило то страшное мгновение, имя которому разлука.

А потом я уже сообразил, что к ней вернулся тот, которого она так сильно и мучительно ждала.

А во мне она больше не нуждалась.

В тот вечер я встретил Аню у места её работы. Я ждал её у пустой маршрутной будки остановки, вернее, сидел в ней, нахохлившись на лавочке. Редко проезжали автомобили, ещё реже появлялись замученные рабочим днём люди. А она долго не появлялась. Но я терпеливо пребывал в ожидании, дабы снова увидеть её.

И она появилась, устало улыбаясь мне и выглядывая из-за будки. Но вдруг, когда я поднялся, она мигом обошла будку сзади и возникла на другой стороне, так же загадочно выглядывая. Я уж было шагнул к ней, но она сорвалась с места и ринулась медленной трусцой к углу пивного бара «Кружка». Я быстрым ходом пустился за ней.

Едва я приблизился к ней на два шага, то произнёс грубым голосом:

– Девушка, а, девушка?!.. Можно с вами познакомиться?!

Она обернулась на меня и громогласно завопила:

– На помощь!!! Маньяк!!! – и побежала.

Я ошеломлённо улыбался и продолжал идти за ней, сбивая подошвой кроссовок плачевное состояние асфальта. Два раза нечаянно зачерпал лужи, ощущая неприятную влагу и липкость мокрых носков.

Но внезапно она встала как вкопанная, устремив свой взгляд в космическое небо. Я схватил её сзади и восторженно прокричал:

– Ага, я поймал тебя!! Всё, те несдобровать!!

Но она не отреагировала. Она окинула мою весёлость равнодушным взглядом, отчего моё настроение погрузилось в пучину недоумения. Она снова откинула озабоченное лицо на мириады звёзд, проявлявшиеся на вечернем полотне.

– Ты знаешь, а там ведь тоже живут люди, – сказала она загадочным тоном. И она вновь безразлично посмотрела на меня, спросив: – Ты зачем сегодня пришёл?

– Эта… Тебя проводить!

– Ну, раз так – провожай!

Я проводил её до дома.

В те часы она была сама не своя, постоянно молчала, что на неё обычно не похоже. Я пытался её разговорить, но она изредка молола какую-то меланхоличную чушь. Не дойдя до подъезда, так как она мне это запретила, я задал ей вопрос:

– Ань, что тебя сегодня мучает?

Она пронзительно глянула в мои глаза и тоскливым усталым голосом промолвила:

– Жаль, что ты не можешь заглянуть в мою душу!..

Я тяжело вздохнул, ощущая комок в горле, и сказал ей:

– Ты, очевидно, устала от меня?..

Она, не отводя взора, молчала, стиснув свои губы.

– Ну что ж – так и быть! Я больше тебя никогда не потревожу! – Мои слова в тот момент опередили ход моих мыслей. – Прощай, Ань! Может, эта, увидимся ещё!

Это слово, оказывается, не трудно говорить. Труднее уйти, оставить её образ в сердце, чтобы потом мучиться, тихо плакать и дербанить душу.

Я напоследок обнял её, тронул её ладонь – холодную, как и она сама, – и ушёл, не оглядываясь.

Вот так мы и исчезли друг для друга.

Наша эпопея на этом закончилась.

 

[1] Песня «Романс» группы Сплин.

[2] Стихотворение Анны Лавыш «Мне спелую вишню на стол положи…».

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

    СТЕКЛОТАРА

 

Когда случается плохое, пьешь в попытках забыть;

когда случается хорошее, пьешь, чтобы отпраздновать;

когда ничего не случается, пьешь, чтобы что-нибудь случилось.

 

Чарльз Буковски

 

88

 

Бесят люди.

Старухи в трамваях бесят, бесит меня им уступать место. Этим предателям социализма, которые ради больших пенсий голосуют за партию власти, которая их бессовестно дурит.

Бесят парни в очках, эти компьютерные раздолбаи с огромными задницами, вываливающимися брюхами, тонкими ручками и с гигантским размером ноги. Топтуны, мля!

Бесят жирные курящие девки со свисающими боками.

Бесят лощённые мажоры со взглядом «я-ничего-в-жизни-не-добился-но-у-меня-зато-есть-богатый-папаша».

Бесят тонконогие гопники с полуопущенными веками блатных глаз.

Бесят неформалы и страшные бабы-неформалки, которые одеваются в какие-то дурацкие мешковидные шобана и красят волосы в синий, а то и в розовые тона. Видишь ли, их никто не понимает. А фиг ли тебя понимать, если ты уродина тупая, ни изящества в тебе, ни утончённости, ни загадки!

Бесят пропитые алконавты, которые постоянно жалуются на жизнь и требуют у меня десять рублей на опохмел.

В небесах восседает Тролль, а на земле – Гниль и Чернота!

 

89

 

На работе познакомился с одной чиксой. Страшная как три подвала. Зато сиськи большие. Вместо носа румпель, – вероятно, в детстве ей кто-то хорошенько чем-то приложил, раз такая блямба образовалась.

Глаза у неё на выкате, мордашка треугольная, прикус на верхней челюсти – что-то на лошадиное лицо смахивает, да ещё эти брекеты на зубах. Как улыбнётся – зубы веером раскидываются вдоль губы, блестят металлом.

Дальше больше. Плечи широкие, шире, чем у меня, – как у пловчихи. Задница плоская. И вот она ходит такая по работе, виляет это плоской жопой, румпель свой выпятит и столько гонора в глазах. Тупая, злая – и характер-говно.

Звали её Юлька. А я её звал Пулькой, так ласково. Короче, я её спровоцировал на секс. Тогда теплом пердануло. Я намыл своё хозяйство и поехал к ней в егуни, на окраину Города.

Набухались с ней, а потом неуклюжее сотрясание тел, липкий пот, пыхтение, быстрый оргазм, неловкое чувство после этого пройденного этапа. 

Я совсем не говорю с ней – она, не удовлетворённая, отвернулась к стене, обиженно молчит там. А я ухожу в туалет. Позже удаляюсь курить на балкон.

Меня гложет чувство стыда. Совесть грызёт меня за содеянное. Город смеётся надо мной, злорадно так, и плюётся ветром мне в лицо. А у меня болит голова и сводит ноги.

90

 

Пью водку. Закидываю за шиворот рюмку за рюмкой. А потом надо мной глумится тошнота. Бегу в туалет, к унитазу. И всё содержимое моего желудка извергается из меня. Надрывно и мучительно.

Я вижу своё отражение в блевоте и понимаю, что блевота – это я.

Ведь я гомофоб. Ксенофоб. Мизантроп. Социопат. Пацифист. Нет хвалённого патриотизма на моих устах. Одним словом, я – враг народа.  Похерил я в себе того непослушного ребёнка. Потерял в себе хорошего человека. Утратил в себе писателя-почвенника.

Вставляю два пальца в рот и вновь издаю  громкий надрывный булькающий звук:

– Бу-у-э-э-э!!!

Это я блюю на весь мир.

 

91

 

Порою встречаю бывших одноклассников. Часто попадаются на моём пути бывшие однокурсники. И вот я смотрю им в лица. Заглядываю им в глаза. Постарели, осунулись, возмужали, изменились, поглупели. Заботы. Проблемы. Спиногрызы. Кредиты. Остеохондроз. Депрессия. Где же эти удалые дети? Где же эти весёлые юноши и девушки? Нет их! Подавило их колесо жизни – остались лишь высушенные мертвецы. В двадцать лет умерли, в шестьдесят их похоронят.

Когда я смотрю на них, у меня комок к горлу подступает. Они пытаются мне улыбаться, пытаются демонстрировать, что их ничего не тревожит. Но я вижу, я не слепой, как им это мучительно даётся. Потерялось, потерялось моё поколение, заблудилось в бурьяне собственных соблазнов, пошлости и потребностей. Кто же вырвет из груди сердце? Кто же выведет их из мрака? Не я, только не я! С меня уже довольно! 

 

92

 

Запиваю своё поражение водкой. Я – алкаш. Одному легче пьётся. В голову с алкоголем втемяшилось осмысление: никого не любить и ни к кому не привязываться.

Я мразь.

Читаю отвратительную постмодернистскую литературу и получаю от неё наслаждение. Эйфория разливается по моим венам.

Слушаю омерзительные песни, кайфую.

Гнию потихоньку.

А в телевизоре войны. В телевизоре задротная ностальгия по СССР. В экране всё хорошо. Там любовь и мир. В телевизоре похоть, разврат, гомофилия, толерантность, политкорректность, вседозволенность, стёб, заискивание, дегенеративный юмор, пошлость. В телевизоре экстремизм. В телевизоре мёртвый сезон.

И только я один бухаю в тёмной комнате, пропахшей мной. А телевизор вынуждает меня его смотреть. Я раб.

 

93

 

Ноутбук выносил мне мозг – работал медленно. Я грешным делом думал на антивирусник, хотя я не был уверен в его виновности. Дома я был один, поэтому ругал ноут последними бранными словами. Я был вне себя от ярости, раздражительно щёлкая кнопкой «мышки».

Ноутбук завис, и я заорал благим матом:

– Я же тя щас угандошу, тварь поганая!

Я тяжело выдохнул, пошёл на кухню, поставил кипятиться чайник на газовую плиту и вышел покурить на балкон. В открытое окно балкона ко мне в гости сваливалась тёплая ветреная весна со своими мухами и осами, такими наглыми и отвратительными.

Я курил и сплёвывал, сплёвывал, кашлял, шмыгал носом и затягивался горьким никотином.

Смоля чинарик, зашёл в зал. Ноут продолжал тупить. Фильм «Старикам тут не место» скачиваться вообще не хотел.

Я психанул… С криком «Пидор! Ты меня заманал!» я выбросил в окно недокуренную сигарету, подскочил к ноуту, схватил его, потряс и вырубил его. Найти бы того мудака, кто его собрал, и набить ему едало этим говном.

Я ушёл на кухню, выключил вскипятившийся чайник, вернулся в зал, сел на диван, хотел почитать роман Генри Миллера «Тропик Рака», но читать этого задрота мне не очень-то хотелось. Возвратился на балкона и снова закурил.

Курил и думал…

Что за жизнь, мля?! Дерьмо! Хочу плеваться в неё, но она, сука такая падлючая, харкает в тебя и топчет ногами. Есть такие же люди – они похожи на меня: у них есть конечности, гениталии, сфинктеры – всё то, что есть у меня. Но при этом они имеют большее, а я ничего. Всё для меня чужое, только имя моё. Я – вызревший сгусток отцовских сперматозоидов.

Денег нет, времени до фига, перспектив ни фига. Никому я в хер не стучался, потому что я никем не являюсь. Я – кусок говна с ручками и ножками.

Всё заманало! Власть гнилая, искусство дегенеративное, общество сумасшедшее! Всё заманало! Всё – досконально!

Сигареты дорогие – запрещают их смолить: в барах нельзя, в парках фигушки! Моралисты, блин! Видишь ли, сигареты вызывают рак и всякую другую хрень! Одним словом, минздрав предупреждает, блин!

Рыгалово хрен укупишь. И при этом задолбали, мол, паспорт покажи, как будто всем не видно по моей усталой роже и бороде, что я взрослый человек. Дети в яйцах пищат, а мне без паспорта не могут продать баночку пивка. Во времена пошли! Видишь ли, молодёжь спивается у них! А фиг ли ей не спиваться! Дайте квалифицированному специалисту рабочее место с огромным стабильным окладом. Нет, не дают. Равнодушные ублюдки!

Да по всем этим элитным сукам плачет пулемёт «Максим» в полной боевой готовности!

Ох, как бы я поссал на их могилы!

Всё запрещают, запрещатели! Хотят сделать нас здоровой-блин-единой-блин-нацией-блин! Да пошли они все на хер! Всё запрещают, а как были бомжи, так они и остались, как были недочеловеки, так вон они штабелями шлангуют по улицам, как были колдобины, так их вообще не залатали. Когда же эти суки себя запретят?

Город – говно. Люди – мудаки. Мир ждёт ядерного удара.

Всюду гопники, айтишники, поэты-дегенераты, утырки, пидорасы, лесбиянки, слюнявые мажорчики, дрыщи, блогеры, курвы, задроты и просто петухи. Поколение из года в год всё становится смазливее, девки охреневшие и довольно целомудренные, хотя по их физиономиям можно судить: достань инструмент – сураз в рот засунут.

И все серьёзные такие, все деловые, просто офигеть мои ноги!

Всё задолбало!

Всё дорого! Продукты, книги, развлечения, условия, потребности, удовольствия!

Оказывается, жизнь – такое дорогое говнище, что смерть кажется дешевле. Чё там – гроб да крест приобрести. Помянут тебя и забудут навсегда. Самая оригинальная перспектива!..

Одурманив от мыслей, я не заметил, как скурил две сиги подряд.

Вдруг я услышал, как заскрипел ключ в замочной скважине. Открылась дверь. Я швырнул бычок в окно (судя по проклятиям, я в кого-то попал, пофиг!) и вышел в прихожую. Там горел свет. Это явился Глеб – он, пыхтя, разувался. У него – унылая морда и панический отрешённый взгляд.

– Я наверно скоро всех буду убивать! – с порога произнёс он, и я понял, что с ним опять случилась какая-то фигня.

– Чё такое? – поинтересовался я.

– Да ну их на хер! Суки, мля! Я на хрен сожгу этот отдел  кадров к едреням матери! – заверещал он, раздеваясь. – Я думал, меня сёдня устроят на работу! А сказали, чтобы я завтра к ним пришёл! Ну, затрахали, ей-бо!

– А ты ж им вот звонил! Они те сказали – в понедельник!

– Вишь ли, они тока хотели сёдня позвонить, чтоб я, нах, пришёл завтра! – разгневанно ответил он. – Да всё равно они хрен бы позвонили, шлюхи грёбаные!.. Как же им всем, блин, нравиться играть на моих нервах! Сидят там суки недотраханные и строят там из ся чё-та! Ну и пускай валят на хер, не жалко! Я на другую работу устроюсь! Манал я их! Прям нервов никаких не хватает!.. БЛИЫЫЫН!!! Что же их никто не сожгёт?!

Я сел за стол, включил ноут и начал ждать, когда он загрузиться. Блин, этому пидорасу вдруг вздумалось обновиться. Я просто взвыл от отчаяния, запрыгал как мудак от бешенства на месте, пуская слюни.

Брат с унылым лицом валялся в одних трусах на диване на животе, громко и отрешённо пердел и тупо взирал в окно.

– Есть бушь? – спросил я его.

– А чё есть? – спросил он.

– Рожки с мясом, – ответил я. – Сходи, если хошь, салат купи какой-нить! Моркошку корейскую! М?

– Ну-у!.. Потом…

Мы замолчали. Мы молчали долго. Минут пятнадцать.

Ноут – зараза! – обновлялся. Я каждую минуту терял терпение и покрывал его матом. У меня было только одно желание – угандошить его об стенку.

– Блин, как же настоиграло быть в этом сраном Городе никем! – вдруг промолвил брат, тяжко вздыхая. – Как же это херово, что у меня ни хера нет власти над ними… Эх, мля!.. Ещё эти мухи грёбаные!..

Он полежал ещё чуть-чуть, потом ещё чуть-чуть, затем ещё чуть-чуть, внезапно вскочил, сел на задницу и проговорил:

– Какой салат купить?

– Ну, «под шубой», – сказал я после короткого раздумья. – Селёдку под шубой купи! Харэ? Иль морковь!.. Капусту тока не бери – ну её!

– А куда сходить?

– В «Магнит» сгоняй!

– Лан… Хлеба брать?

– Возьми полбуханки. Хватит пока.

– Ага. А чё ещё?

– Да вроде больше ничё не нада! – Я неопределённо пожал плечами. – Бомжариков каких-нибудь… «Риалтон» иль «Дошрак»…

– Лан… Пойду схожу!

Он оделся, взял ключи, мобильник, на плечо накинул рюкзак и вышел из квартиры, закрыв парадную дверь. Долго боролся там с замками. Потом всё стихло. Я снова остался один-одинёшенек с этим задротом, то есть ноутбуком.

Вскоре Глеб вернулся – секунды через пять или шесть. Он разулся и прошёл ко мне в зал.

– Ты чаво? – спросил я.

– Да бабки забыл, – ответил он, извлекая из портмоне пятихатку.

– Ну ты, блин, даёшь! Как всегда, мля, – съязвил я.

– Ну тя в жопу! – сказал он и ретировался.

Я опять остался один.

В окне осень.

В окне город.

В окне мир, который я хочу видеть в руинах.

И лишь ноут выносит мне мозг…  

94

 

Ночное городское небо коричневое как дерьмо человечье. Иногда из этого дерьма как глисты вылупляются звёзды. Они шикарны и недосягаемы, хотя кажется, что до них рукой подать. Но это лишь твоё маленькое заблуждение твоего больного разума, которому всё время что-то кажется и представляется. А звёзды мигают тебе так язвительно, что тоска берёт, а ты, бедолага, смотришь на них и дымишь в небо сигаретой, как последний мудак.

А повсюду раскидан порядок вещей. Такой бытовой и заскорузлый, как и ты сам.  

Порядок вещей – это вся тупость, которая нас окружает, которая нас задевает, заставляет потребить ту или иную хрень, которая нам позволяет обоссываться, когда в геополитической субстанции взрывается чья-то жопа.

Я дырявлю сигаретой городской колорит и соглашаюсь со своим мнением – гнусным и беспощадным, – что все люди больны и поганы, никто не исключение. Даже я сам. Это выбито гвоздями на мне, это выколото шилом на каждом отдельном человеке. Разум и душа плесневеют внутри наших грязных вонючих тел, потихонечку гниют, воняют сероводородом их отвратительные мысли, их омерзительные проступки.

Я настолько болен, что остерегаюсь фанатично добрых людей, лживых в добре до омерзения. Я испытываю дискомфорт с кажущимися умными людьми, которые возомнили, что якобы моё право в борьбе. И я пытаюсь избегать тупорылых людей с пеной на губах, патриотически настроенных имбецилов.

Я курю в городское измученное человеческими миазмами пространство и совершаю глупую ошибку думать о том, как всё хорошо было бы, если этого ничего не было бы: ни мира, ни меня. Бесспорно – моя философия примитивна, покрыта мраком, испорчено злобой, но человек настолько уродлив, что без собственного мнения на жизнь не обходится. У всех оно есть, даже у быдла – его мнение быть быдлом, неприкасаемое мнение. Как только ты начнёшь быдло учить уму-разуму, ему остаётся лишь одно – сломать тебе нос и пару рёбер.

Дерьмовый мрак сгущается над моей сущностью. По мне бегают мурашки. В квартире я один.

Нынешний век с каждом годом удивляет меня своей изощрённостью во взглядах, мрачностью в принципах, гнусностью в правилах, ложью в правде и тупостью во мнении. Я вижу, как молодое поколение балаболит о низменных ценностях, увлекается дешевизной, уходит от великих свершений и разбивается об дно прогресса. Цивилизованные, мля, идиоты! В их головах субкультура, на их теле неформальная одёжа, в их руках вместо дамоклова меча дорогие гаджеты – это их якобы протест, это их якобы точка зрения, отчего мне хочется ржать во весь голос. Когда я хожу по Городу, то я устою плеваться, едва я вижу одну из этих тварей. 

Мир, как и моя Страна, с каждым годом теряет свою возможность на существование. Когда-нибудь я увижу ту действительность, ту реальность, которая уничтожит наш развесёлый глобус и моё разноцветное светское отечество. Я не буду геройствовать, я не буду паниковать или изображать из себя Супермена, чтобы предотвратить катастрофу, нет, ничего подобного я не сделаю. Я лишь куплю себе на последние вырученные деньги пакетик чипсов и рыгалово, включу на всю катушку группу «Ост+Фронт», открою окно балкона и буду любоваться тем, как миру приходит звездец.

И тогда я вернусь к матери Вселенной, которая меня уж заждалась! 

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ

 

Я не хочу оставаться там, где меня не хотят.

Я не хочу быть там, где меня не любят.

Чарльз Буковски

                   

95

 

Под моими ногами разверзается почва, отчего я проваливаюсь в пустоту мрачной прокуренной комнаты, где от мебели смердит 5-месячной пылью. Ярко-розовый закат взрывает моё окно небрежной кровавой известью, предвещая меня о чём-то худшем.

Она мне больше не звонила, не писала сообщения, я растворился для неё в маяте экзистенции, я ей был уже не нужен. Я понимал это, хотя упорно ждал от неё звонка, и каждый день маялся, когда его не дожидался.

На работе я использовал себя до изнеможения, чтобы всю до остатка вытравить из себя свою любовь к ней.

Видя мою стрессовую неустойчивость, мой напарник Лёха Статенин как-то обратился ко мне:

– Вижу, брат-брат, как ты мучаешься! Любовь – она, падла, такая, едрит её мать, заразная! – Он тяжело вздохнул. – Мы любим тех, кто нас не любит! И губим тех, кто любит нас!

Но я отрицал его слова, плевал в них всей своей смачной озлобленностью.

 

96

 

Однажды я сидел в рольной, слушал "Последних Танков в Париже" и пил чай в прикуску с сушками, когда ко мне подсел покурить зарядчик-катошник Серёга. У них на первой башне случился обрыв бумаги, посему станки встали.

Катошник Альберт убирал неполадки, ругаясь по-татарски.

– Вот вишь, как мы работаем! – произнёс Серёга и затянулся.

– Это просто у кого-то руки из жопы растут! – сказал я, намекая на халатное отношение Альберта к работе.

– Да тут это не причём! Машины ни хера не чинятся! – ответил Серёга. – Наладчики дрыхнут, а мы тут корячься! Заманали, ей-бо! Вишь ли, они мало получают! Хм!.. Я тоже мало получаю, но я же не гнушаюсь, ролики вставляю! А они мне тоже в хер не стучали! – Потом он прислушался к композиции и дико поинтересовался: – А ты чё слушаешь? Чё это за говно ещё тут лепечет? Чё за сортирная поэзия?

– Панк это, – ответил я и яростно глянул на катошника.

– Твою мать! Куда катится мир?! У тя хоть ценности в жизни какие-то есть?

Я подумал и тут же ответил:

– Такие же, как и у тебя – бабла побольше срубить!

– Бабло – это бабло!.. Но выключи эту херню!

– Серёг, слышь, ты кто такой, а? Я хочу – слушаю эту херню! Это моя жизнь – и не хер в неё лезть!

– Поня-атано! – протянул он и потушил окурок. – Пошла молодёжь! Ничё им не скажи, мля! Всё вы, мля, знаете! Всё вы, нах, умеете!

И он ушёл, обидевшись на меня.

 

97

 

Лишь книги остались моими верными друзьями. Они никогда не предадут меня, никогда не расстанутся со мной, не исчезнут. Они будут вечно пылиться на моей книжной полке, пока не истлеют, и будут всю мою жизнь скрашивать своим существованием моё великое одиночество, к которому я так прикипел.

Может, мне суждено быть одиноким.

Неизвестно.

Но слежу за собой и вижу, как я иду против течения и своей цели выбиться в люди.

И вот сижу я, сцепив колени руками, на своей Маленькой Пустынной Планете и глазами устремляюсь в красоту Космического Коловращения.

В устах дымится сигарета, руки стискивают бутылку пива.

Астероиды проносятся мимо меня со скоростью Вселенной, шлейф Млечного Пути тянется над головой, а метеориты вьюжат над ухом как назойливый долгоносики.

Я остался один в обществе собственной тени в своём развороченном раю.

 

98

 

Тефлушкин, он же Феникс, заявляет мне, что я безграмотный графоман.

А мне на его суждение начхать, как и на своё, как я уже понял, бесполезное творчество.

– Мне лично понравилось, – говорит Мария Степановна. – Но… Но слишком уж тяжёлый сюжет… Много непристойностей… И…

– А о чём это произведение? – интересуется у меня Феникс, неэтично прервав Марию Степановну.

– А вы разве не поняли, о чём оно? – раздражительно ответил я вопросом на вопрос. – Блин, столько времени прошло – и вы не догадались?!

– Я-то понял… А я бы хотел это услышать от вас, – говорит он.

Похоже, бородатый лысый гоблин решил меня загнать в тупик.

– Ну, коли так – слушайте… Дело в том, что мы все чуточку уродливы, хотя признавать этого не хотим. Как мы можем быть уродами, когда мы красавцы, и мозг у нас есть и усы, и борода, и лысина (здесь я намекаю на Тефлушкина)?! Не порядок какой-то! Но помимо уродства в каждом из нас есть слабость! И эту слабость не задушишь, не убьёшь. Так вот… К чему я это веду?.. А вот к чему!.. Герой мой, тот малодушный рассказчик, некогда был прекрасным творческим человеком. Но вдруг он замечает, что он никому не нужен, его творчество нагло игнорируют, и он забывает себя… И что он предпринимает? Он расщепляется на две личности – в слабого урода, который теряется во времени, и в апатичного суицидника, у которого в существовании только одна цель – отправиться на собственную казнь…

– Ну и? – слышу я Феникса назойливый звук.

– Чё «ну и»?.. Всё очень просто!.. Одни моральные уроды плевать хотели на тебя, так как на уме совсем иные низкие ценности! А другим подавай общение, ласку, тепло… Человек всегда опускает руки, как только его перестают недооценивать, уважать, любить! – отвечаю я.

– А зачем же тогда надо было показывать здесь всю эту грязь, насилие, мракобесие и непристойности? – не унимается Тефлушкин.

– Позвольте, а на чём же тогда строить конфликт?! – рассердился я.

Вдруг Ильнуз Лунный Кот запрокидывает к потолку свою длинноволосую копну и демонстративно и нагло ржёт, как театральный артист.

– Ты хоть понимаешь, что говоришь? – говорит он, жестикулируя руками.

– Пошёл ты, вафёл!! – огрызнулся я.

– Что?

– Через плечо!..

Злоба свербит во мне.

– Почему сегодня молодые писатели так любят сочинять, что всё в нашей стране так плохо? – поинтересовался у меня Аристарх Феникс.

У меня нервно дрыгает нога.

– Хм, – ухмыльнулся я. Мне хотелось вцепиться зубами в его бородатую шею. – Ну, знаете, это не даёт вам право менять моё мировоззрение!

– Полноте вам! Никто и не пытался менять ваше мировоззрение, – ехидно лепечет Скрябин. – Вы ответьте на вопрос: неужели всё плохое нужно выливать на бедняжку-бумагу?!

Но вместо ответа я вот что сказал:

– Беда литературы этого Города сводится к тому, что все кругом смотрят на форму и стилистику, но не на глубину её содержания!.. Не хочу я быть с вами! Стремаган!

Промолвил и ушёл – с гордым ликом.

Эти люди погрязли в противоречиях и невежестве. Хотя без конца балаболят о понимании, нравственности, милосердии и благородстве, когда человек человеку – брат. И это совершенно не так – эти люди, твердившие о добрых намерениях, судачившие о Боге, добродетели, мире, редко соблюдают слова с делом, а часто никогда.

Следовательно, кто они? Истинно – лгуны, трепачи и лицемеры!

Как это прекрасно видно в «ГородЛите»… Многие, строя из себя великих гениев, эти так называемые таланты говорят и пишут одно, но делают совершенно другое по отношению к другому человеку. Имя им – подлецы!

Мне было жаль только Марию Степановну, которая никак из-за своих проблем и неустойчивой психики не могла различить эту подлость и лицемерие.

А может она это разглядела, только терпит всё это как самый настоящий мученик, свыклась с этим.

 

99

 

Я сидел на подоконнике, смотрел в полотно окна и курил в противный воздух.

Аня же, выяснилось потом, дождавшись выпускного своего парня, летом вернулась с ним в Большой-Пребольшой Город. Отчего я пришёл к выводу, что скоро её забуду.

Но это было не так-то просто, как казалось в первую очередь.

Жизнь состоит из людей, из отношений между этими людьми. Моей жизнью была Аня, и я не думаю, что она меня использовала как марионетку, просто так сложились обстоятельства. Может это выглядит глупо, но я считаю, что это так и было.

Всё, что Бог не делает, к лучшему.              

Она, стремительно ворвавшись в мою жизнь, сильно повлияла на меня.

Но иногда мне думается, что в какой-то степени и я повлиял на неё. И надеюсь, что в положительную сторону.

Но я не забуду её...

Буду помнить её…

Сохраню свою любовь к ней навсегда…

 

100

                                 

Не может он выдержать этого томления по жизни старой, по жизни сломленной, безмятежной, беспощадной.

Он усох – червь ненависти в плоть его въедается.

Он ослаб, устал, истощён, расстрелян, уничтожен и сконфужен.

Его портрет теряется во тьме торца гнилого туалета, откуда несёт духом первобытного страха, лицемерия, угнетения, извращения.

Он – маска, он – роль, он – актёр, он – одичавший странник. Безбожный талантливый гонец, для Гения собственного роющий могилу в два метра вглубь.

Такова цена, когда тебя никто не любит, не ждёт и не трясётся от возбуждения у окна, когда твою мрачную долгожданную фигуру уловили в эпицентре дождя проливного.

Ты – высушенное лицо.

Ты – обветренные губы.

Ты – потухший взгляд.

Ты – невыносимый боец.

Ты – эфемерная перхоть, сыплющаяся из локонов седых.

Обезоружен ты.

Даже от твоих слов не веет угрозой и отвагой.

Ну, что же стоишь ты у окна под завесой дыма сигарет?

Расправь ты руки!

Обхвати мир жёлтыми мозолями своими!

Сок скверны ты выдави из него!

Дёргай мир за вымя!

Дербань его, дербань!

Сколько здесь было выпито спиртного! Сколько здесь было выстрадано! Сколько  здесь было отлюблено! Сколько здесь было ненавидимо! Пустота осталась  пустотой. Но эту пустоту нужно заполнить. Ни злом, ни добром, а верой – верой в самого себя! Для этого ли ты сюда пришёл?

Но нет – стоит, смущаясь обречённо.

Он слёзы льёт и грустно смотрит на закат, где всполохи орудуют и режут душу распотрошённую без цели на существование.

В пальцах зажата сигарета – она мир его, который дотла сгорает.

Пепел сыплется.

Льются слёзы.

Человек, запертый в футляр, продолжает сладко гнить и разлагаться мыслью, что одному ему быть всю жизнь.

Он тушит окурок о подоконник и окно своё плотно закрывает на ржавый шпингалет…

Как Планету он закрыл.

Как Космос он закрыл.

Как Вселенную он закрыл.

Как он закрыл себя.

Шторы занавешены…

Мрак сгущается…

Но тишина звенит над ухом: «Дербань его, дербань!» 

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ

ЭПИЛОГ

 

Очень грустно, все очень грустно –

живем всю жизнь, как идиоты,

и, в конце концов, умираем. 

Чарльз Буковски

 

 

101

 

Я слежу на диване скрипучем как вся моя судьба, подсунув руки за голову, слушаю рок по ноутбуку и взираю в потолок, такой скучный, такой белый. Стены этой съёмной квартиры навевают рутину, которая удручает меня, угнетает меня. Нет весёлости, хотя хочется веселиться. Нет друзей, от них остались лишь горькие воспоминания. А так хочется, чтобы позвонили, позвали:

– Дружище, друган, приезжай в гости! Раздавим по банке пива, поболтаем!..

Нет, не зовут! У них своя жизнь. У них уже жёны, которые для них уже стали обузами. У них свои проблемы, свои житейские дела и заботы, работа, безденежье – и они просто забивают на тебя. Усталость в глазах, рот наполнен зевотой. Устают жить, но цепляются за жизнь, чтобы потом уставать, чтоб потом жалеть себя. Жалость к себе доводит до отчаяния и превращается в религию. Ты молишься на жалость к себе. Так это неприятно, если честно.

Юлька не захотела со мной мириться. Она требовала от меня каких-то отношений, банальных до слёз и парадоксальных до предела.  А парадокс состоит в том, что любовные отношения рано или поздно приведут к ненависти. Любви нет, когда один из двоих не любит, а лишь хочет и требует. А я не уступал, потому что понимал, в таких отношениях нет места миру. А обоюдная похоть ни к чему не приведёт, кроме как к залёту. А она не стремилась понять, что любовь, общение и взаимоуважение главнее желания чего-то хотеть и требовать.

Чешется борода и хочется покурить.

Я поел, но в животе пустота. Обед на скорую руку – не обед. Столько лет я живу вдалеке от маминой кулинарии, столько лет готовлю сам себе, столько лет я голоден.

Денег мало – три сотни в кошельке. А хочется ещё и выпить, залить свою грусть, свою тоску тошнотворным пойлом, выключить везде в квартире свет, зашторить окна, броситься под одеяло и заснуть сном мертвецким. Ан нет! Ты ячейка общества – ты должон вкалывать, не покладая рук, ты обязан жить от получки до получки. Естественная программа, от которой сводит желудок. Иной раз охота закричать этому произволу:

– Пошли вы, гады!! Я ничего вам не должен!! Я ничего вам не обязан!!

И оттопырить средний палец им в ответ. Но оторвут тебе этот палец и тыкнут мордой в твои слова.

– Ишшо раз-з!! – угрожающе зашипят они тебе в ухо. – Ишшо раз-з – и те несдобровать, херата!!

И ты забьёшься в уголок, такой тёмной, такой пыльный, затаишься обидой на них, промолчишь и будешь существовать по их плану и расписанию. Система везде, даже твоё тело – система. От них не сбежишь, от себя и подавно. Принимаешь мир таким, каков он есть, и ждёшь, когда ему придёт конец.

Брательник пришёл со смены, спит, храпит.

У него звонит мобильник. Я кричу ему:

– Глебк, Глеб! У тя телефон звонит!..

Но у него крепкий сон. Я поднимаюсь, подхожу к нему и пытаюсь его разбудить, трепля за плечо. Он внезапно вскакивает с пролежнями от подушки на лице и страшно шипит:

– Мля-а, рука!! Онемела, мля!! Бей!! Бей!!

Я немного испугался и шлёпнул его по руке.

– Онемела!! Ай!! А-ай!! – бормочет он и смотрит на меня заспанными глазами.

И тут меня пробирает на смех. Я ржу в голос над ним. И он тоже начинает ржать со мной.

– Ну, ты, блин, дал! – ору я.

– Блин, спал не пральна! – говорит он.

– Те кто-та звонил там!

– Мамка, чать! – Он берёт мобильник другой рукой и смотрит на загоревшийся дисплей. – Точно, мамка!..

И тут начинает звонить мой мобильник. Это мама перезванивает мне. Я соединяюсь с ней и слышу её требовательный голос:

– Сын, привет!.. А Глебушка спит, поди?..

Я отвечаю ей раздражённо, что он спит.

– Ну, пускай спит!.. А ты знашь, чё у нас случилось?.. – заинтриговывая, говорит она. Её голос меняется: из требовательного в жалостный. – У нас Лёшка Анисимов повесился!..

– Да ладна! – воскликнул я, не поверив этому.

Весть меня нисколько не шокировала, а, наоборот, изумила. Чего-чего, а от Лёшки, или Писина, как мы его в детстве дразнили, я этого нисколько не ожидал, хоть пацан и жил без цели. Почему-то я не чувствовал к его поступку никакого сострадания или сожаления. Этот человек не был для меня важной личностью, которую стоило бы оплакивать. Вор он, трус, трепло, но он был эхом моего детства.

Услышав меня, брат лезет с расспросами, что случилось.

Я отвечаю:

– Писяй повесился!..

– Ни хрена се! – восклицает он, и его заспанная физиономия предаётся изменениям. – А чё, чё?!

– Обожди ты! – говорю я ему и слушаю мать.

Она говорит:

– Завтра коронить его будут! А сёдня на вскрытие увезли! Короче, неизвестно чё!.. По пьяни, наерно!.. А чё ещо?!

– Н-да, дела-а! – тяну я и чешу темя.

– А мож его повесили!.. Он тут машину угнал…

– У кого это?..

– Да у дяди Вали Паноскина!..

– Вот дебил!..

– Отец и говорит: мне, дескоть, таких не жалко!

Глеб, прислушавшись, возмущённо заорал:

– Да вы чё такое городите! Он вить тож человек!

Я машу на него рукой, мол, какая в этом уже разница!

– Вот так! – говорит мать, тяжело вздыхая. – Димка Симпотный, а он там щас с какой-та мадамой живёт, вышел во двор, а сынок-та висит!.. Завтра коронить будут!..

Я попрощался с мамой и отсоединился. Я положил мобильник на стол и уставился на стену. Брат лежал на спине, накрывшись до подбородка одеялом, и таращился в потолок. Думал о чём-то.

– А всё-таки Писяя чё-та мучило! – говорит он отрешённо и хлопает глазами.

– Да лан те! – говорю я. – Напоролся, чать, и решил прикольнуться!..

– Почему ты так думаешь?! – вспыхивает  он.

– А почему ты ему уделяешь столько внимания?! – вспыхиваю я.

– Просто неззя поверить в то, что Писин повесился! Я думал, что он будет жить вечно! Я думал, он хитрожопый! А оказалось… Эх, блин! Как хреново осознавать, что люди, которые тебя окружают, умирают! Лажа, блин!

– Ещо какая!.. – согласно киваю я головой.

Я беру книгу «Кровавый меридиан» Комрака Маккарти и читаю. Но мысли, врезавшиеся в голову, затмили чтение. Я ухожу далеко от сюжета, разворачивающегося на страницах этого романа, и перестаю его понимать.

Взрослая жизнь – жестокая жизнь. Детство было праздником. Да, не спорю, были моменты разочарования. Но их было так мало – и были они не столь значительными. Детство – красивая наука первых познаний.

Когда ты это вспоминаешь сейчас, то понимаешь, каким же ты был глупым и инфантильным. Но ты хочешь это всё вернуть назад. Вернуться бы в тот детский мир, бросить всю эту канитель к чертям. Не получится. Нет пути обратно. Остаётся существовать взрослым недоноском, который боится всего.

В детстве редкий страх. В основном любопытство, интерес ко всему.

А сейчас что?

Нас запугали. Телевизоры, СМИ, интернет. Нас превратили в скот, в табун лошадей, несущихся к краю пропасти. Мы боимся сказать лишнее слово. Дрожим, когда нас обругают или пошлют куда подальше. Страшимся сказать правду в лицо, лицемерно шепчемся за спиной. Боимся сделать из себя бесстрашного героя, лучше лежать кверху задницей на койке, накрывшись с головой одеялом. Слабые мы, депрессивные мы. Жалеть себя – вот цель.

Мы не можем схватить мир за вымя. А ведь могли бы! Потухли мы. Я, моё поколение, растущее поколение, догорающее поколение. Вижу я это в себе, в моих одноклассниках, в моих однокурсниках. Бесились, перебесились, а теперь завыли.

Вот Машка Карягина – первоклассная красавица была в школе, многие в неё были влюблены, и я в том числе. А что сейчас с ней, вышла замуж за какого-то армянина, живёт-тужит в соседнем селе. Видел её тут – завял цветок. А ведь могла бы выбрать любого русского парня, меня, например… По глупости ради, ради похоти. Расчёт, а не любовь.

А вот Артёмка Катков, одноклассник мой. Встретил его тут – высохшая морда, убитые грустью глаза, а сам смеётся. Работает в «Чайхане», коробки таскает с алкогольными напитками. А ведь был ударником и любимчиком учителей, девчонкам он нравился, потому что спортивным был. Ничего этого не осталось. Пропитая душа, ещё один загубленный материал. ПТУ бросил из-за каких-то там разборок с местной гопотой. Работал на автомойке. Был в армии. Дембельнулся. Женился. Развёлся. Вроде ребёнок у него. Запил. Угнал машину. Отсидел в тюрьме. Вышел. Пьёт. Жизнь удалась! Кусок!

Теряются те, которых я когда-то знал. Падают на дно. Вешаются. Спиваются. Мне иногда интересно: замечают ли они свою деградацию или в неведении находятся?

Падают, разбиваются, а я ещё покуда держусь, из всех сухожилий цепляюсь, чтобы не свалиться в этот общий чан. Хотя активно и умышленно пытался разрушить себя. Глупый был, влюблённый был, мечтатель, романтик, ёксель-моксель! Нет, не резал я себе вены, петли не затягивал на шее. Просто беспробудно пил, доставал всех, хотел, чтобы меня все ненавидели, битым был.

Но потом созрел и понял, что все эти годы маялся ерундой, шёл как в тумане и ничего перед собой хорошего не видел. А ведь было хорошее – упустил сослепу. Сейчас прозрел, вижу, но страх поглотил меня. Но как Писин в петлю я не влезу. Не дождутся. Я буду идти, буду ползти назло всем гадам, но не сломаюсь!

Я откладываю книгу, встаю и ухожу курить на балкон. При помощи зажигалки зажигаю сигарету, делаю две горькие затяжки и смотрю сквозь выдыхающий дым на среду, окружающую меня. Думаю о работе, скоро идти на неё, а так не охота там надрываться. Когда нет охоты, лучше этого не делать. Но приходится – раб сидит в голове, любит этот ублюдок пресмыкаться и заискивать. Хочется выпить водки, да денег нет на неё. Может на работе кто-нибудь нальёт? Дай-то Бог!

Я одинок – как и все остальные. В детстве нет одиночества. Об этом явлении я узнал лишь в 14 лет. Тогда друзья, которых я считал друзьями, перестали со мной якшаться. Я стал странен для них. Слушал рок, когда они слушали рэп и попсу, книжки читал, когда они бегали по девкам. Надо мной смеялись, потешались даже. Но я не хотел прирастать к этому стаду, не хотел быть очередным чирьем без своего мировоззрения. Но горе всё от ума. Мне так и говорили: «Не книжки делают человека умным, а жизнь!». В основном так мне говорили те, кто сейчас спился, снаркоманился, да скурвился.

Лучше быть одиноким, но с мыслью своей, чем всё время плыть тупым дерьмом по течению.

Далеко мы удалились от детства, сожгли все замки за собой, опротивели, стали нервными психами, патологий в нас, хоть отбавляй. Смотрим в зеркало, не узнаём там себя, плюём в собственное отражение, разеваем покрытый матом рот, чтобы быть правым во всём, выгораживая себя везде, в любой раскалённой обстановке. Но не справляемся и бьём себя, убиваем.

Все мы как этот бедняга Писин – отречены от цели, закрываемся от солнца рукой, ржём, делаем, не получается, бросаем. Позже кончается терпение, и в голове зарождается одна-единственная мысль, мысль как спасательный круг – надоело всё, сдохнуть, что ль?! Идёшь и исполняешь. Тяжело это осознавать, но и меня какое-то время тревожила подобная мысль.

Самоубийцы – слабый народец. Да и те, кто живёт – не силачи. При всём этом гнёте и прессе стоит лучше остаться человеком, а не пародией на человека.

Я докурил сигарету до фильтра, швырнул окурок в окно, сложил руки на подоконнике и стал любоваться вечерним городом, скрывающимся в тумане. Городскую мелодию слышу я и чувствую кожей мартовскую прохладу. Смешно всё же думать о том, что вот умер Лёшка, скоро его закопают, а мир и не узнает об этом. Гонимая временем жизнь будет вышагивать свой марш. Когда-нибудь и я покину это существование, мой мир покроется мраком, а этот мир всегда будет светел.

Время тикает на моих ручных часах. Пора собираться на работу. Выбираюсь из балкона, я пахну Городом и никотином. Брат сидит в трусах за ноутбуком и рыскает в «В Контакте». Завидев моё возвращение, он говорит:

– Всё-таки как-та не верится, что Писяя боше нет!..

– Н-да, не верится!.. – отвечаю я. – На работу нады идти!.. Блин, ну её на фиг! Не пойду!..

Но всё-таки через две минуты подхожу к шкафу, извлекаю оттуда свою одежду, в которую переодеваюсь. Смотрю на часы – время полседьмого вечера. На работу к семи. Беру рюкзак, засовываю вытащенный из холодильника контейнер с едой, иду в прихожую, обуваюсь в берцы, накидываю кожанку. Сую в уши наушники.

– Я пошёл! – сообщаю брату.

– Ага!.. Давай!.. – стремительно отвечает он.

Я ухожу, запирая за собой дверь.

На улице грязь, слякоть. Возле мусорных контейнеров ютятся бездомные собаки. Мне светят унылые фонари. В жилых домах загораются окна. Многие окна не зашторены, и я вижу там жизнь, которой поглощены владельцы этих окон.

В наушниках играет «Штальманн». Он неистово бьёт мне по мембране. Но я рад этому. Я не беспокоюсь о том, что могу оглохнуть.

Детство осталось позади со всем своим своеобразием, а я зашкерился среди этих городских улиц, но не потерялся ещё. Пока ещё нет. Нет. Не дождутся моей потери.

Город в тумане. И я в тумане. Осталось только выбраться отсюда…

 

102

 

…Я сижу за расшатанным столом в Рольном Цеху и пью отвратительный чай, закуривая его сигаретой. Здесь омерзительно холодно. Ноги мёрзнут, рукам и голове зябко.

Здесь везде бумажные ролики, молчащие зарядные устройства, посапывающие в фурах с браком зарядчики, так как время уже двенадцатый час ночи, работа окончена. Я, наплевав на технику безопасности, растаптываю окурок, миную Газетный Цех и поднимаюсь в раздевалку.

В раздевалке сильный запах гидропоники. Это пацаны-транспортировщики решили расслабиться. Узнав меня, предлагают мне дунуть, но я отказываюсь, так как сейчас я пойду домой.

Из шкафчика забираю полотенце и мыльницу, спускаюсь в туалет. Там курят печатники из Цеха Офсетно-Рольной Печати – беспристрастно и тоскливо надувают свои лёгкие никотином.

Валера-транспортник, плюгавый чуваш, который сидит под грязной раковиной, интересуется:

– Домой?..

– Ага. Домой, – сухо отвечаю я. Мне не охота с ним разговаривать.

– Везёт, мля!.. – с завистью хмыкает он.

– Ага. Везёт, – сухо говорю я, намыливая руки.

– А я саепался!..

– Бывает… 

Молчание бьётся об кафельные фаршмачные стены и пол.

Вымываю руки, лицо, возвращаюсь в раздевалку. Пацаны испарились. Я включаю МР3-плеер на мобильнике, там играют Последние Танки в Париже – как всегда с буйным метафизическим контекстом и бородатой бранью. Кто-то ворочается за шкафчиками – там обычно дрыхнут транспортники и… обитают рыжие тараканы.

Переодевшись, я преодолеваю небрежно захламленный продукцией коридор, затем вахту, прощаюсь с квёлым вахтёром Владимиром Ивановичем, который похож на кролика из книжки «Алиса в Стране Чудес», а уж потом фиксируюсь у турникета.

Встаю на крыльце как вкопанный, вбираю ноздрями морозный весенний городской воздух, гляжу в небо. Небо коричневое и там ни одной звезды.

Сплёвываю и со скучным интересом закуриваю очередную сигарету.

Люминесценция фонарей завлекает меня в путь-дорогу.

Я опоздал на свою маршрутку, поэтому иду мрачный по брусчатке, затягиваюсь дымом и из-за сомнительных соображений понимаю, чтобы я не делал, у меня всегда выходит вон как плохо.

Я прохожу мимо пьяных людей, сворачиваю в тихие проулки, иду мимо тусующейся мажорной молодёжи. Мне кажется, что я им не интересен, так как они мне безразличны.

Моя поступь уверена, а внутри страх – не нарваться бы на толпу головорезов.

Я зябну.

В наушниках песня сменяются песней. Сигарета сменяется сигаретой.

Мимо меня проносятся «бомбилы» и одинокие такси. А иногда бобики ППС.

Я иду по грязным улицам вонючего культурного интеллектуального креативного Города и прискорбно курю в плотность воздуха. Эта мигающая во мраке сигарета была единственным моим другом и товарищем в этой грязной культурной пустоте.

Я иду вне себя от отчаяния и думаю только об Ане. У меня полностью разбито сердце, но ненависти к ней я не испытываю. Я испытываю к ней лишь привязанность. Я, словно пёс, который потерял хозяина, слоняюсь по огромным холодным городским улицам.

Но помимо всего прочего мне кажется, что где-то в далёком Большом-Пребольшом Городе, где химикаты ещё больше выбрасываются в небеса, у окна стоит она и смотрит, как городские улицы тонут в электрическом потоке фонарей и неона. Она, вероятно, думает обо мне. Но сзади её обнимает другой, к которому она отдала своё сердце. Она ничего с этим не может поделать. И лишь как напоминание обо мне, на запястье её левой руки тикают часы, на циферблате которых изображено Pink Floyd «The Wall» на фоне кирпичной стены...

Я иду, а воздух наполняется красивой заунывной мелодией «Романса» рок-группы Сплин. Я слышу её везде. Она в асфальте, она в небесах, она в окнах многоэтажек, она в фонарных столбах, она в каждой ветке исполинских тополей… Она у меня в наушниках…

И ночь скрывает меня.

Мелодия звучит надрывно…

Окурок тухнет, и я вижу в небе...

 

(На этом рукопись обрывается.)                                                                                 

 

АПРЕЛЬ 2014 – ИЮЛЬ 2015, СЕНТЯБРЬ 2017.  УЛЬЯНОВСК

СТРАНИЦЫ   ►   1  .....  2  .....  3  

Комментарии: 1
  • #1

    Илья (Среда, 12 Апрель 2017 15:25)

    Очень интересно, с удовольствием прочел.