СВЕТЛАНА ЗАМЛЕЛОВА

Скверное происшествие. История одного человека, рассказанная им посмертно

ПРОДОЛЖЕНИЕ

Тётя Капа, Мишенька и другие

 

Если писать обо всех маминых родственниках, то уж действительно миру не вместить написанных книг. Поэтому я и расскажу лишь о нескольких представителях нашего славного рода. И, конечно, обойти вниманием тётю Капу и её семейство просто не представляется возможным. Остановимся на них.

Тётя Капа – это жена маминого брата дяди Вали. За дядей Валей, благодаря тёте Амалии, в семье утвердилась репутация утончённого интеллектуала. Но, откровенно говоря, оснований для такого утверждения, кроме любви тёти Амалии к родному брату, не было никаких. Ничего особенно утончённого ниже интеллектуального я за ним никогда не наблюдал. Ну разве только на фоне тёти Капы. Дядя Валя, действительно, любил поговорить в компании. Говорил он о России, о русской интеллигенции и русском же народе. Он всегда что-нибудь читал и был в высшей степени склонен к разного рода рассуждениям. При этом, однако, в сути вопросов разбираться он не торопился. Он искренне считал любую торговлю, кроме советской, спекуляцией, русский народ – величайшей загадкой мировой истории, а заграницу – земным раем. Он прочитал даже Библию и очень любил повторять, что Новый Завет в сравнении с Ветхим – примитив. Это был философствующий мещанин, гордый тем, что имеет своё, ни на чьё непохожее мнение. Философия не мешала ему быть прилежным семьянином, тащить в дом каждую щепку и не выходить из тени супруги. Если бы не супруга и дети, которых насчитывалось пятеро – три дочери и два сына – о дяде Вале, пожалуй, нечего было бы больше сказать.

Супруга дяди Вали – тётя Капа – всегда была женщиной преизобильной и неистовой. Всего в ней было с избытком. Темперамент её перехлёстывал через край, вынуждая тётю Капу всё время с кем-то ругаться и держать мужа в каком-то сладостном рабстве – между собой супруги никогда не бранились. Зато дядя Валя добровольно и с удовольствием нёс брачное тягло, исполняя волю то и дело куда-нибудь посылавшей его вполне здоровой и полной сил жены. Внешность тёти Капы тоже была избыточной – верхнюю часть полного её лица занимали голубые глаза, внизу алым бантом запечатлелся рот. Тело напоминало подошедшее и расползающееся из кадушки тесто. Вдобавок, с возрастом тётя Капа как-то оплыла – уголки глаз и губ сползли вниз, щёки и прочие некогда упругие части тела обвисли. В целом же впечатление было такое, что вот-вот с тётякапиной плоти упадут крупные, тяжёлые капли.

Будучи многодетной матерью, тётя Капа, однако, неоднократно была замечена в ненависти ко всему живому, обитавшему за пределами её двора. В то же время всё, находящееся внутри двора, почиталось тётей Капой как лучшее из генофонда человечества, а также растительного и животного миров. Я иногда думал, что если бы в доме тёти Капы завелись тараканы, это были бы лучшие в мире тараканы. А уж если бы обнаружились мыши, тотчас бы подтвердилось, что всё это мышиные короли.

Высшим наслаждением в жизни тёти Капы было, безусловно, осуждение ближнего. Осуждала тётя Капа виртуозно, со вкусом и даже обнаруживала свой собственный стиль, определявшийся как толчение в ступе с последующим растворением в грязи. Более того, тётя Капа выказывала себя принципиальным судьёй. У неё был свой принцип: прежде чем начать толочь, необходимо обидеться. Обидевшись, а обида, конечно, высасывалась из пальца, тётя Капа слагала с себя все моральные обязательства, и обидчик оказывался вне закона. Поэтому толчение с последующим растворением лишалось какого бы то ни было постыдного шлейфа, превращаясь в необходимость дать отпор и объективную оценку. Обидевшись, тётя Капа могла сказать кому угодно, что вы убили собственного ребёнка в младенчестве, переболели сифилисом и недавно получили справку о слабоумии. И попробовали бы вы возмутиться! Немедленно бы выяснилось, что вы вор и притеснитель сирых. Тётя Капа могла объявить о своей обиде, а могла и затаиться. Но если только она начинала свои разоблачения, можно было с уверенностью утверждать: тётя Капа придумала, на что можно обидеться.

С семейством они обитали в собственном доме, обнесённом высоким забором, на котором большими белыми буквами было намалёвано: «Злая и хитрая собака». Но каждый, кто хоть раз заглядывал во двор, мог самолично убедиться в преувеличении заявленного на заборе. С таким же успехом можно было бы написать: «Осторожно, во дворе живёт динозавр», потому что существо, охранявшее дом и с увлечением тявкавшее дни напролёт, имело вид жалкий и было, скорее, глуповатым и трусливым, нежели злым и хитрым.

Муж и дети вращались вокруг тёти Капы как планеты вокруг Солнца. Девицы невольно ей подражали и сызмальства были маленькими тётякапами – так же искусно сплетничали, осуждали и глумились. Причём объектом глумления мог стать любой человек – главное, чтобы тётя Капа не возражала.

И всё же в семействе было не всё гладко: старший из двух сыновей, он же четвёртый по общему старшинству, слыл у них выродком. Тётя Капа так и называла его. Это был её нелюбимый сын, потому что от неё он унаследовал темперамент, а от дяди Вали – склонность к рассуждениям. Но именно такое сочетание при известном развитии превратило его в непримиримого антагониста семейных нравов. И в один прекрасный день, разругавшись с родными, он уехал из дома. О чём я, признаться, очень жалел, поскольку единственно в нём находил единомыслие.

Зато второй сын тёти Капы – младший из всех её детей – гулял у неё в любимчиках. Это была тётя Капа в штанах, её плоть от плоти. Высмеять, передразнить, пустить слух, унизить и тут же забыть – здесь ему не было равных. Мишеньку – так звали любимого сына тёти Капы – обожала тётя Амалия, и, по всей вероятности, источником этого обожания являлось внешнее сходство Мишеньки с дядей Валей. По отношению к Мишеньке тётя Амалия была чем-то вроде PR-агента-бессребреника, поскольку с самых молодых Мишенькиных ногтей на каждом шагу превозносила его дарования и душевные качества и прочила ему феерическое будущее. Само собой, что вслед за тётей Амалией так считали все наши родственники. Даже отец не раз предлагал мне равняться на Мишеньку. Ведь Мишенька играл на фортепьяно так, что злая и хитрая собака не выла, слушая его игру. Мишенька писал стихи к датам и довольно симпатичные акварели, которые однажды похвалил сам Клавдий Маркелович Аминодавов. На этом основании Мишенька слыл у нас гением и даже ездил покорять столицу. Вернулся он, правда, очень скоро. Причём вернулся недовольный и разобиженный. Сначала все у нас, а пуще всех тётя Капа с тётей Амалией, ругали Россию, уверяя друг друга, что «в любой другой стране с таким талантом уже был бы миллионером», потом заговорили о каких-то кознях и антимишенькиных заговорах, о том, что без денег не пробиться и что кругом процветает бездарность. Правда, позже я узнал подлинную историю Мишенькиного паломничества. История оказалась краткой и безынтересной.

В семье, стараниями всё тех же тёти Капы и тёти Амалии, Мишеньке приписывались никогда не бывшие у него достоинства. И если детей, как я уже рассказывал, у нас было принято сравнивать друг с другом, то Мишенька оставался несравненным, обсуждать его даже не приходило в голову. За ним шла слава наивного и доверчивого мальчика. А тётя Амалия то и дело вздыхала, сокрушаясь о том, что Мишеньку так легко обмануть! Я, однако, знал его совсем с другой стороны.

В детстве – а мы почти ровесники, он старше меня на два года – в детстве он развлекался тем, что поджигал хвосты голубям и вешал в лифтах кошек. Бросать камнями по лягушкам, вылезшим погреться на солнышке, было самым невинным его развлечением. Обо всех этих шалостях прекрасно знала даже тётя Амалия. Но Мишеньку не просто извиняли, но и добродушно посмеивались. Дескать, вишь, стервец, что удумал!

Со временем он, конечно, оставил свои забавы, но зато приобщился новых, о которых рассказывал потом с самым беззаботным смехом. Помню, как-то им с приятелями понадобились деньги. Они весело проводили время в «Пыточной», но настал тот миг, когда средства их истощились. Одалживать компанию никто не захотел, и тогда друзья придумали следующую штуку. Прямо из «Пыточной» – там в баре всегда стоял телефон – один из Мишенькиных дружков позвонил какой-то своей престарелой родственнице. Впрочем, может быть, она была не такой уж и престарелой, но, во всяком случае, жила на пенсию. Так вот представьте, что среди ночи несчастной пенсионерке звонит её молодой родственник и объявляет, что за неуплаченные долги он взят теперь в заложники кредиторами. В 90-е годы за неуплаченные долги случалось и не такое.

– Они меня не выпустят, пока я не выплачу всё, что должен, – еле сдерживая смех, плакался он в трубку.

Пенсионерка, у которой «заложник» потребовал сумму, равную трём её пенсиям, так переполошилась, что не успела подумать ни о том, почему именно к ней обратился несчастный должник, ни о том, почему теперь заложников содержат с весёлой музыкой. И вообще ни о чём не успела подумать. Она бросилась выгребать из всех карманов рубли и копейки, в надежде, что необходимая сумма отыщется в доме. Но тут в дело вмешался её супруг. Расспросив хорошенько жену и вызнав у неё подробности, он объявил, что не настолько богат, чтобы содержать бездельников и развратников. И когда Мишенька, как друг и помощник «заложника», явился за деньгами, он получил отповедь и от ворот поворот. Рассказывали потом, что Мишенька смотрел на открывшего ему хозяина такими ясными глазами, так мило улыбался, что хозяин в какой-то миг усомнился: уж не ошибся ли он в своих выводах…

Но и тут Мишеньку никто из родственников даже не пожурил. А тётя Амалия ещё и принялась сокрушаться о том, что «мальчика опять обманули». Мальчика действительно обманули. Но гораздо раньше – когда назвали гением и внушили, что лучше и даровитее никого нет.

Окончив школу, Мишенька решил по праву вкусить от своей гениальности и отправился учиться в Москву. В Москве он, правда, провалил экзамены и был вынужден вернуться домой. На следующий год и ещё через год всё повторилось. Разумеется, из-за козней завистников, которым Мишенька в силу своей наивности не смог противостоять и был вынужден, как и все наши неудачники, поступить в областной педагогический институт. Но в областном институте Мишеньке было тесно и скучно – он искал славы, а слава, как ему казалось, искала его. Но встреча всё откладывалась, Мишенька всё томился, пока наконец не решил действовать решительно.

Как-то раз, когда Мишенька возлежал перед телевизором в комнате общежития областного педагогического института и со скуки рассматривал скандальную, но известную всей стране телеведущую Катю Желвак, в голову ему лезли ленивые, жирные мысли: «Ну что в ней такого? – вяло думал Мишенька про Катю. – Помогает через передачу найти любовь… Бред!.. Дура!.. Да нет, она не дура… Она, положим, не красавица. Но не дура. Хотя… Хотя умной её тоже не назовёшь. Умная как-то… тактически, что ли… Да, тактически. Стратегически – полная дура. Женщины вообще, если и умны, то только тактически… Но тогда почему?! Почему она в телевизоре, а я здесь – на общажной койке? Почему она – везде, почему её все знают, а меня только дома и в общаге?.. Ну почему?!.» И тут в ответ на этот вопль в Мишенькину голову уже не вползла, а впорхнула мысль прекрасная, как всё античное, и простая, как всё гениальное. «Путь к славе, как и к богатству необязательно бывает прямым», – подумалось Мишеньке. Нельзя сказать, что никогда раньше он не думал об этом. Но как часто бывает, что простая и давно знакомая мысль вдруг раскрывается, словно расцветший цветок, и смысл её, хоть и давно понятный, вдруг наполняется каким-то новым и недоступным прежде содержанием. Или как если бы хорошо знакомый, но хранимый в тёмном углу предмет вдруг поднести к свету – само собой разумеется, что множество мелких чёрточек, незаметных в темноте, вдруг обозначились бы чётко и явственно, да и сам предмет показался бы немного другим.

Не знаю, что вдруг повлияло на Мишеньку, но открытие поразило его. Хотя, бьюсь об заклад, эта новая старая мысль впорхнула в Мишенькину голову через левое ухо, потому что отпустил её наверняка тот, кто всегда сидит за левым плечом. Но Мишеньке недосуг было вдаваться в метафизику. Впорхнувшая мысль так подействовала на него, что, оглядев напоследок Желвак, он выключил телевизор и погрузился в раздумья.

А на другой день Мишенька одну за другой обзванивал московские радиостанции и всем по очереди рассказывал, что он лидер всероссийского движения «Стоп-Желвак» и хотел бы поведать о движении на радио. Сначала Мишеньке вежливо отвечали, что обязательно подумают над его предложением и перезвонят чуть позже. И Мишенька стал, было, терять терпение, раздражаться, так что в какой-то момент его разговор с очередной радиостанцией стал походить на обмен угрозами. Как вдруг вместо обещания подумать новый собеседник глумливо хмыкнул. Будучи и сам специалистом по глуму, Мишенька всегда, как водится, пасовал, когда глумились над ним. Он сбавил тон и уже стал подумывать, не положить ли трубку, чтобы не слушать противного хмыканья. Но тут его совершенно неожиданно спросили, сколько человек участвует в движении. Мишенька, не раздумывая ляпнул: «Сто тысяч!», сам испугался и со страху зачислил в своё движение двух известных актёров, одного писателя и одну теннисистку. Радиостанция снова хмыкнула, взяла у Мишеньки номер домашнего убыревского телефона – мобильные в ту пору были ещё большой роскошью, а телефон общежития Мишенька считал несолидным – и сказала, что непременно позвонит.

– А впрочем, – сказала напоследок радиостанция, – можете и сами позвонить. Через неделю примерно.

На этом они распрощались, поочерёдно хмыкнув и пожелав друг другу всего самого доброго.

Мишенька не утерпел и позвонил на радиостанцию через пять дней. Когда он представился и объяснил, кто он такой, телефонная трубка уже знакомым, как показалось Мишеньке, голосом ласково хмыкнула и пропела:

– А-а-а-а! Да, да, да, да, да, да, да… Как же, как же, как же, как же… Хорошо, что вы позвонили, да мы и сами бы… Катя… э-э-э… согласна на дебаты в студии… через месяц… Она будет у нас в студии, а вы… вы ведь, кажется, не в Москве живёте?.. Вот и прекрасно! Вам приезжать необязательно, просто позвоните, и дебаты пройдут в прямом эфире… Катя в студии, вы на телефоне…

Потом Мишеньке назначили дату, когда уточнить время эфира, и снова пожелали «всего самого, самого доброго».

Мишенька был счастлив. Во весь оставшийся день он уже не мог ни о чём думать, как только о близости славы. К вечеру, правда, в Мишеньке зашевелились гены, и Мишеньку стало распирать от мысли, что он лучший и что пока другие сидят, он проложил себе дорогу к успеху. А всё почему? Потому что он гений, а не какой-нибудь бездарь и лох.

Так прошло несколько дней. А уж когда Мишенька, со слов радиостанции, записал точное время дебатов в прямом эфире, тут уж и вовсе он поверил, что жизнь удалась и что для окончательного закрепления на вершине славы осталось совсем чуть-чуть. И как же здорово, как легко всё получилось! Ну кто после этого скажет, что он не гений? Только завистник. И Мишенька уже видел себя в Москве: то рядом с Катей Желвак на телевидении, то в собственной художественной мастерской с окнами на Кремль.

В назначенный день и час Мишенька, заблаговременно перед тем приехавший в Убыревск, заперся с телефоном в туалете и оттуда вступил в дебаты. Одновременно тётя Капа, согнав всю семью в комнату, где был уже накрыт стол по случаю Мишенькиного дебюта на радио, приказала всем молчать. В благоговейном молчании родня, застывшая вокруг праздничного стола с радиоприёмником посредине, слушала, о чём Мишенька говорит в уборной. Зачем-то в комнату привели даже злую и хитрую собаку и во всё время дебатов держали ей пасть, точно опасаясь, что лай услышат в Москве, а Мишенька, не сдержавшись, крикнет на всю страну: «Да заткните вы там собаку, чтоб не гавкала!»

Следует признать, что передача как-то не задалась. Точнее, не задалось Мишенькино выступление. Ему отвели всего лишь несколько минут, и предварительно записанную на бумажку речь Мишенька так и не смог прочитать. Зато Катя, болтавшая профессионально, и без бумажек вела сеанс одновременной игры, отбиваясь поочерёдно от четырёх оппонентов. Мишенька оказался последним на очереди, времени у него оставалось немного, и ведущий стал его подгонять. Мишенька, не имевший опыта публичных дебатов и уставший к тому же ожидать, занервничал, засуетился и совсем растерялся. Между тем, Катя была весела, раскована и вышучивала всех участников передачи. У Кати было ещё одно существенное преимущество – она, в отличие от оппонентов, сидела в студии, а потому последнее слово всякий раз оставалось именно за ней.

Когда Мишеньке предложили быстренько рассказать о движении «Стоп-Желвак» и пояснить, что, собственно, участники движения имеют против Кати, Мишенька забормотал что-то невнятное о назначении женщины. Не знаю, как вам, а мне очень нравятся эти разговоры о назначении мужчин и женщин, это настоящее прибежище неудачников. Как правило, если человек не смог сделать чего-то сам, он объяснит это следованием своему предназначению, которое увлекло его на нужный путь. Например, мечтал человек стать космонавтом или балериной, а стал дворником или домохозяйкой – просто вовремя понял своё предназначение. Зато если отличился ближний, это, конечно же, будет означать отступление от предназначения – вместо того, чтоб домохозяйкой стать, она в балерины подалась.

Под назначение, о котором, я уверен, никто не имеет ни малейшего представления, потому что в противном случае жизнь человеческая давно превратилась бы в рай, под назначение списываются все неудачи, все похеренные мечты, все загубленные таланты, а заодно и все чужие достижения.

В ответ на Мишенькино бормотание Катя весело спросила о назначении мужчин. Мишенька, не успев придумать ничего умнее, залепетал что-то о семье. Тогда Катя спросила, есть ли у Мишеньки жена и дети, на что Мишенька самодовольно объявил, что насчёт детей не знает, а жены пока нет. Тут Желвак расхохоталась, ведущий фыркнул, и было ощущение, что смеются они не над Мишенькиной потугой сострить, а над самим Мишенькой. На него посыпались новые вопросы, он отвечал нелепо и скованно и, со своей стороны, так ни о чём и не спросил Катю и ничего не сумел вменить ей. Словом, лидер стотысячного движения «Стоп-Желвак» упустил инициативу, и дебаты больше походили на потеху, внушая чувство неловкости за Мишеньку, когда бывает, что ни в чём не виноват, но так стыдно, что хочется убежать.

После эфира, когда смущённый Мишенька появился на пороге уборной, тётя Капа в окружении дочерей и мужа устроили ему овацию.

– Слышали? – спросил бледный Мишенька, ещё не знавший, как относиться к своему выступлению.

– Ну, ты её срезал! – выпалила как из пушки тётя Капа. А за ней, точно пистоны, затрещали девицы:

– Просто супер!..

– Да ты теперь знаменитость! О тебе все узнали!

– Ну надо же… Мой брат – саму Желвак!..

– Она тебя не забудет теперь!..

– Молодец, Мишенька!

Мишенька вздохнул и решил, что первый шаг к славе сделан. Останавливаться он не собирался и очень скоро предпринял второй шаг.

Главное, что понял Мишенька – можно выкинуть любую штуку, и она обязательно кому-нибудь понравится. А если и не понравится, то всё равно о тебе узнают. И ведь никто не станет звать специалистов и выяснять: хорошо или плохо то, что ты сделал, правильно или нет. Важно привлечь к себе внимание. А всё остальное неважно. Критику всегда можно списать на зависть и козни. А если ты ничего не умеешь, то всегда можешь сказать, что за что-нибудь борешься. Главное – не молчать, не останавливаться, не тушеваться. Главное – обращать на себя внимание всеми доступными способами. В конце концов побеждает не самый талантливый, а самый наглый.

Вернувшись в общагу областного педагогического института, Мишенька первым делом оповестил все местные СМИ о проведении движением «Стоп-Желвак» митинга.

Три дня спустя, ровно в полдень Мишенька, четверо его приятелей – Баранов, Овечкин, Белков и Жёлтиков, а также несколько бомжей, которым предварительно было обещано по сто рублей, если только они согласятся прийти на митинг, рассредоточились вокруг памятника Ленину и развернули бумажные плакаты. На плакатах пестрели лозунги несуществующего движения «Стоп-Желвак». Один из бомжей держал в каждой руке по тоненькой палочке. Над головой держателя эти палочки соединялись бумажной полосой с надписью: «ЖЕЛВАК РАЗВРАЩАЕТ ВАШИХ ДЕТЕЙ». Глядя на этого участника митинга, можно было подумать, что он-то знает, о чём говорит. Потому что Катя Желвак однажды развратила его детей, следствием чего и стали эти лохмотья, эти спутанные волосы и опухшее лицо. Невольно даже приходило на ум, что она их вовсе не развратила, что это так – эвфемизм, на самом же деле, она их съела. И тогда понятным становилось падение этого человека, совершившееся в результате страшного горя.

Рядом, заросший белыми волосами, похожий на лешака старик держал двумя руками листок, на котором значилось: «СТРАШНО ЖИТЬ В ЭТОЙ СТРАНЕ». Этот участник митинга выглядел ещё более правдоподобно, поскольку одним своим видом и без всяких экивоков подтверждал правоту лозунга. Действительно, стоило только задержать взгляд на лешаке, как становилось жутковато. Были ещё такие лозунги: «ПУСТЬ ЖЕЛВАК ТАНЦУЕТ ГОПАК», «ЖЕЛВАК ДОЛЖНА УЙТИ». Сам Мишенька держал как гармонь листок с надписью: «ХВАТИТ КОРМИТЬ ЖЕЛВАК».

Сверху на митингующих указывал рукой Ленин и, казалось, говорил: «Молодые штурманы будущей бури».

Как только митинг развернул плакаты, со всех сторон к памятнику устремились журналисты. Они, оказывается, уже поджидали митингующих – кто на лавочках зеленеющего первой зеленью бульвара, начинавшегося тут же, за памятником, кто в припаркованных неподалёку автомобилях. Мероприятие обещало быть интересным, поскольку имя Желвак определённо привлекло бы внимание к городу.

Окружив митингующих, журналисты скоро разобрались, кто среди них старший, и на Мишеньку посыпались вопросы:

– Газета «Губернская полночь»… Почему вы митингуете?.. Чем вызвана ваша борьба с Катей Желвак?..

– Мы против разврата, – лапидарно пояснил Мишенька.

– А кто эти люди?.. Почему они так одеты?.. Газета «Сирены губернии»…

Мишенька осмотрел своих бомжей, один из которых оставался невозмутим как статуя, всем своим видом утверждая, что в этой стране жить страшно, второй же, напротив, улыбался идиотической улыбкой и, казалось, готов был на деле доказать то, о чём его товарищ благоразумно молчал.

– Это жертвы разврата, – объявил Мишенька, чем вызвал смешки в журналистской среде.

– А чего они хотят? – не унимались «Сирены губернии».

– Выжрать… – тихо, но отчётливо произнёс кто-то в толпе журналистов, и смешки запрыгали вокруг памятника, словно цветные мячи, рассыпавшиеся из ящика с игрушками.

– Молодой человек, – Мишенька вдруг услышал рядом с собой вкрадчивый голос и, обернувшись, увидел даму лет пятидесяти. Он не раз уже встречал её на бульваре, где она, маленькая, худая, вечно в накинутой на плечи огромной вязаной шали, прогуливалась в одиночестве и лукаво улыбалась всем и никому в отдельности. – Молодой человек, а волк и лиса – оба хищные звери или только волк?

– Вы какое издание представляете? – спросил Мишенька довольно развязно.

– Я сама себя представляю, молодой человек, – удивилась дама в шали и тут же подступила с новым вопросом:

– Вы знаете, что сказал недавно метрополитен всея Руси?

– «Осторожно, двери закрываются»? – усмехнулся Мишенька.

– Нет! Что вы! – и дама в шали с неподдельным восторгом рассмеялась, как будто в жизни не слышала ничего смешнее. И смех её влился в общее оживление. – Что вы!.. Хотя… – тут она сделалась совершенно серьёзной, – хотя именно это он и сказал. Но только в каком-то высшем, в духовном смысле… Как верно вы его поняли… А я – так нет…

 

Через пару дней о Мишеньке написали все местные газеты, а местный канал, показав Мишеньку, сообщил, что «в городе прошла акция в поддержку оздоровления нравственного климата в стране». Тут на экране появилась Мишенькина голова и вызывающе сказала: «Мы против разврата». Кто-то из моих знакомых смеялся тогда же, уверяя, что фразу попросту ханжески обрезали. И что, скорее всего, Мишенька говорил: «Мы против разврата, недоступного широким массам». А газета «Поиск» сообщила, что «странным участникам этой странной акции больше подошло бы собраться в связи  с вопросом об эвтаназии». В общем, о Мишеньке заговорили. И пусть пока только в областном городе, но Мишенька был счастлив и снисходителен к ближнему.

А ещё через неделю Мишенька узнал, что отчислен из Института за неуспеваемость. Был конец мая, и Мишенька в самом деле успел завалить два зачёта. Но пересдать их он вполне мог бы и позже. Однако обсуждать свои нереализованные возможности ему пришлось дома в обществе тёти Капы и сестёр. Тётя Капа намеривалась выдвинуться в поход на областной педагогический институт:

– Это что ж такое? – кричала она. – С четвёртого курса отчислить!.. Да я на них такую жалобу напишу!..

Но Мишенька убедил её остаться дома. Ведь если отчислили за убеждения, то, даже восстановившись, нового отчисления не избежать. Уж если Администрация не хочет с тобой связываться, то никто её не заставит. А ещё раз пережить удовольствие отчисления Мишенька не хотел.

Наступила чёрная пора. Мишенька, потрясённый, разочарованный, негодующий, вынужден был вернуться в Убыревск и возлечь на диван в своей комнате. Иногда, чтобы заглушить тоску, он обращался к мольберту, но чаще – к средству гораздо более испытанному и надёжному. Тётя Капа, чтобы отвлечь и развлечь Мишеньку, каждый день пекла новый пирог и цыкала на девиц, чтобы те не шумели. Дядя Валя ходил на цыпочках и всё качал головой, выдавая озабоченность и растерянность. Даже злая и хитрая собака присмирела и лаяла как будто реже и тише. Все знали, что Мишенька пострадал за правду, и то же время не сомневались, что выступить за правду Мишеньку подбили какие-то негодяи. Тётя Амалия вздыхала о Мишенькиной наивности, тётя Эмилия рассказывала о связях и всемогуществе Желвак. А тётя Капа всем говорила, что во всём виноваты Баранов, Овечкин, Белков и Жёлтиков. Но скорее всего, даже и не они, а какие-то девки, которым Катина слава не даёт покоя. «Проститутки», – говорила об этих неведомых девках тётя Капа.

Мишеньку все эти домашние потуги найти виноватых только раздражали. На пироги в скором времени он уже и смотреть не мог. Существовал только один способ утешить мятущуюся душу, вот почему Мишенька клянчил деньги то у тёти Капы, то у сестёр, то у тёти Амалии. После чего он скрывался в «Пыточной», откуда возвращался домой за полночь притихшим, уставившимся прямо перед собой в одну, никому невидимую точку. Кстати, именно в ту пору и была разыграна сцена с заложником.

Что было делать, Мишенька решительно не знал. Но что-нибудь делать было нужно, тем более что Мишенька не собирался сдаваться. Он был уверен, что нужно придумать какую-нибудь штуку, которая бы враз перевернула бы всю его жизнь. Но что это должна быть за штука, он не знал. Хорошо было бы поджечь храм Артемиды в Эфесе. Но где взять такой храм? Грешным делом, у Мишеньки мелькнула крамольная мысль: «А не сжечь ли собор?» Но он отбросил её как негодную и даже несколько раз пробормотал, словно уговаривая себя: «Только без уголовщины… только без уголовщины…» Мишенька мечтал наслаждаться славой, а не быть погребённым ею.

Пока ничего лучше Желвак он не мог придумать. В конце концов, Желвак или кто-то ещё в этом роде – не так уж и важно. Но поскольку Мишенька уже начал, как он сам говорил, «работать с Желвак», то и менять шило на мыло не имело никакого смысла. Мишенька интуитивно понимал, что в его положении проще всего добиться славы можно, прицепившись к тому, кто её уже добился. Катя Желвак для этого подходила как нельзя лучше. И пока её имя на слуху, к ней нужно прицепиться и ехать, как блохи ездят на собаках. Главное же было в том, как половчее прицепиться.

Мишенька так напряжённо думал о славе, что слава стала являться ему. «Это я, твоя слава!..», – слышал Мишенька включая телевизор или открывая газету. Он почти уже видел своё лицо или фамилию. Но ему нужно было, чтобы все видели то же самое. Он хотел, чтобы его узнавали на улице и подходили с вопросом: «Простите, это вы?..» И конечно, Мишенька бы не кичился, он был бы скромным и ласковым, он улыбался бы по-свойски и говорил: «Да, это я…» И однажды он услышал бы за спиной взволнованный шёпот: «Смотрите!.. Смотрите!.. Это он!..» «Да нет же! Не может быть!», – возразил бы другой голос. «Да нет же, это он! Говорю вам, что это он!» «Как? Сам…?» «Конечно!» И так далее в том же роде.

Повсюду в доме стали появляться Мишенькины росчерки – то на брошенной дядей Валей газете, то на кухонных салфетках, не убранных тётей Капой, то в тетрадках девиц. Однажды даже в ванной комнате появился росчерк, оставленный на зеркале розовой тётякапиной помадой. Тётя Капа ругалась, но никто не понимал, что Мишенька готовится раздавать автографы.

Днём, отдыхая после вчерашнего посещения «Пыточной» и готовясь к новому походу, Мишенька запирался в своей комнате, вытягивался на диване и принимался думать. Но решение для поставленной задачи снова проклюнулось вдруг и снова поразило своей простотой. В очередной раз перебирая в уме всевозможные поступки, могущие обратить на себя внимание, Мишенька к удивлению своему обнаружил, что есть нечто, о чём он почему-то до сих пор не подумал, и за что закон не просто не карает, но даже, пожалуй, и поощряет в отдельных случаях. В тот же день он обзвонил несколько редакций столичных газет, теле- и радиопередач и объявил, что он и есть тот самый лидер стотысячного движения «Стоп-Желвак», простой парень из Убыревска, от которого Катя Желвак в настоящее время ждёт ребёнка. Беда в том, что Желвак не хочет признавать его отцом и обещает не подпускать к ребёнку. Подробности Мишенька обещал уточнить при личной встрече или непосредственно в эфире.

Первой Мишенькиными сказками заинтересовалась телепередача «Не бери в голову», обещавшая зрителям распутать клубки проблем, найти пропавших родственников, научить жизни и скорректировать биополе. В обмен на возможность выступить Мишенька обещал, что не станет связываться с другими СМИ и позволит «Не бери в голову» первой показать сюжет о беременности Желвак. Вскоре в Убыревск из Москвы прикатила очень вежливая и доброжелательная дама, чтобы лично познакомиться с Мишенькой, выслушать его рассказ и обсудить участие в программе.

Мишенька повёл даму в «Пыточную», заказал по пиву, и они принялись беседовать. Даму звали Ольгой. Была она полновата, голову держала склонённой набок, потому что тёмная прядка волос, которую Ольга забирала за ухо, всё время выскальзывала и падала на глаза. Лицо её было миловидным, но каким-то стёртым – одно из тех лиц, что немедленно забываются, исчезнув из виду. Зато бюст Ольги неуклонно притягивал внимание, так что Мишеньке стоило усилий оторвать от него взгляд, чтобы встретиться с Ольгой глазами. Мишенька готовился к разговору с наглой и циничной особой, ярко накрашенной и громко смеющейся. Но Ольга была мягкой, разговаривала тихо и так внимательно слушала Мишеньку, что он и сам начал верить своему рассказу о романе с Катей Желвак, забеременевшей от него 8 марта, когда они познакомились в одном доме отдыха. О доме отдыха, кстати, Мишенька недавно прочитал в каком-то Катином интервью, где она рассказывала, как провела Международный женский день. Катю спрашивали, стоит ли и дальше отмечать этот праздник, на что она, уклоняясь от прямого ответа, заметила, что праздник хоть и чуждый, но весёлый.

Мишенька уцепился за этот дом отдыха как за волшебное слово, потому что это была единственная правда во всём его хитросплетении. Именно вокруг этого чахлого ростка правды Мишенька и высадил свой сад, где ложь цвела тучными соцветиями, зрела мясистыми плодами и покачивала пышными ветвями. Обронённое Катей слово породило рассказ о случайной встрече и знакомстве, о мгновенном увлечении и, наконец, беременности, которую Катя пока будто бы скрывала ото всех и о которой поведала лишь Мишеньке как виновнику или, по крайней мере, соучастнику. Мишенька же обратился в редакцию, чтобы в прямом эфире на всю страну сделать Кате предложение.

– А зачем же вы создали движение против будущей жены? – улыбнулась Ольга.

– Вы понимаете, – начал Мишенька, изображая не то страдание, не то озабоченность, – ну не хочу я, чтобы моя жена занималась тем, чем она сейчас занимается… Ну что это?.. Скачет голая… Ржёт как лошадь… Городит… хрен знает, что… Позорит только меня на всю страну…

Ольга улыбнулась и опустила глаза, точно желая сказать: «А городишь-то здесь ты, дружок».

– Ну хорошо, – сказала она, – а как вы думаете, почему Катя не сделает аборт? Ведь она вполне может это сделать. В смысле, это не противоречит, насколько я понимаю, её убеждениям.

– Как же вы всё-таки, журналисты, легко судите о людях, – Мишенька сощурил глаза и изобразил что-то вроде укора. – Поверьте, я знаю Катю лучше вас всех, и могу сказать: не такой она человек. Не такой, каким кажется… Она чистая, понимаете?.. Это она только ведёт себя так, почему я и против… Я-то хочу, чтобы она сама собой стала, чтобы прекратила клоунаду эту!..

Пока Мишенька говорил, Ольга с неподдельным интересом рассматривала его. При этом брови её немного приподнялись, а глаза чуть-чуть округлились. Но как только он замолчал, она снова потупилась и сказала только:

– Ага…

Шёл второй час дня, в это время в «Пыточной» было немноголюдно и тихо. Никто не мешал им, и они ещё немного поговорили. Ольга, как казалось Мишеньке, задавала дурацкие вопросы, а сам Мишенька с блеском на них отвечал. Наверное, до конца своих дней Мишенька будет уверен, что Ольга тогда совершенно ему поверила. А иначе, утверждал он, зачем бы она стала просить его приехать в Москву да ещё оплачивать проезд и гостиницу. Мишенька уверял, что Ольга для того и появилась в Убыревске, чтобы лично убедиться, правду или нет рассказывает Мишенька. И приглашение последовало лишь после того, как Ольга удостоверилась, что всё, рассказанное Мишенькой – всё правда.

Но всё оказалось намного запутанней.

Мишенька отчего-то решил, что передача – это то, что он о ней думает. А думал он, что приедет в Москву и влезет в телевизор вместе с Катей Желвак. Что о нём незамедлительно узнает вся страна, а потом его ещё и ещё пригласят на телевидение и спросят о творчестве, о событиях в «горячих точках» и ещё о чём-нибудь… А потом на улицах Москвы появятся плакаты с его лицом, и в газетах тоже напишут, появятся интервью… выйдет книга в лучшем издательстве… персональная выставка… мастерская с окнами на Кремль… Кремль…

Но на talk-show тихая Ольга привезла Баранова, Овечкина, Белкова и Жёлтикова. Да так, что ни Мишенька об этой компании, ни компания о Мишеньке знать ничего не знали. И пока Мишенька заливал в эфире про 8 марта и Катю, дружков закрыли в каком-то останкинском чулане. Зато потом, когда в чулан спрятали Мишеньку, в эфир полился рассказ, как студенты областного педагогического института отмечали то самое 8 марта в лоне родного общежития, и как Мишенька посвятил прыжок в окно прекрасным дамам, отчего присутствовавшие при этом дамы визжали и аплодировали. Все боялись, что Мишенька убьётся или переломает себе ноги, но Мишенька как ни в чём не бывало вылез из сугроба и прокричал на всю улицу:

 

Как-то Клара с Розою

Или Роза с Кларою

Пили под берёзою

Неразлучной парою…

 

Здесь Баранов забренчал на предусмотрительно захваченной в студию гитаре, а Жёлтиков спел куплет дискантом. Получилось невинно, весело, по-студенчески. И поскольку никаких целей дружки, в отличие от Мишеньки, не преследовали, а болтали и пели вполне искренне, не понимая истинной цели приглашения в Москву, то их выступление понравилось аудитории намного больше Мишенькиного.

Появившаяся под занавес Катя тоже преподнесла сюрприз. Вместо мини-юбки, которая почему-то рисовалась воображению Мишеньки, на Кате было надето длинное чёрное платье с белым воротничком. А ещё Катя нацепила очки в чёрной оправе, и образ развратницы, с которой намеревался продолжать борьбу Мишенька, растаял как последний снег под майскими лучами. Катя объявила, что ни о каком доме отдыха не имеет ни малейшего представления. И тому есть доказательства и свидетели: дело в том, что 8 марта Катя провела на острове Бали с настоящим, а не мнимым женихом. А интервью было прошлогодним – именно прошлой весной Катя была в доме отдыха. Но, как все прекрасно понимают, быть беременной больше года, даже ей не под силу.

К этому времени Мишеньку уже вывели из чулана, и он сидел в студии напротив дружков и Кати, надувшись, как мышь на крупу. Как только Баранов, Овечкин, Белков и Жёлтиков увидели Мишеньку, они поняли подвох телевизионщиков и несколько приуныли, поскольку вовсе не собирались подводить пусть и завравшегося товарища. Но делать было уже нечего. Кто осознанно, а кто и нечаянно, но Мишеньку загнали в угол, откуда он вынужден был огрызаться. Друзьям Мишенька объявил, что никогда частушек на улице не пел и вообще, пение, как все только что могли убедиться, это по их части. А если они напиваются до такого состояния, что готовы прыгать в окна, то свидетели из них никудышные. Катю Желвак, изображавшую невинность и добронравие, Мишенька назвал «матерью лжи» и пообещал вывести на чистую воду. Но несмотря на все Мишенькины усилия, симпатии аудитории оказались на стороне Баранова, Овечкина, Белкова и Жёлтикова. А заодно и Кати Желвак. Зрители тоже принимали участие в обсуждении темы, и никто из них не поддержал Мишеньку. Так что Мишеньке пришлось переругиваться и с аудиторией. В конце концов он чуть не сцепился с кем-то из зрителей, выступившим в поддержку Кати. А тут ещё Катя упросила Баранова наиграть на гитаре какую-то песенку и очень мило, хоть и безголосо, принялась подпевать. Подхватил Жёлтиков, потом Овечкин с Белковым, а вскоре даже из зала раздались подтягивающие голоса. Казалось, что всем очень хорошо и весело, и только Мишенька на этом фоне выглядел как паук рядом с яркими бабочками.

Когда наконец передача закончилась, Мишеньку снова ждало разочарование. Он почему-то вообразил, что после эфира непременно разговорится с Катей. Но Катя исчезла раньше, чем Мишенька успел оглянуться. Зато оставались Баранов с Овечкиным и Белков с Жёлтиковым, желавшие, очевидно, хоть как-то загладить свою невольную вину. Да ещё был депутат Малявкин, рассуждавший о нравственности во время дебатов и единственный, выказавший нейтралитет по отношению к Мишеньке.

Вокруг Малявкина качался флёр довольства, за Малявкиным тянулся шлейф довольства, весь вид Малявкина вопиял о том, что он один из тех, кому на Руси жить хорошо.

Мишенька с завистью смотрел на холеные руки и дорогой костюм, вдыхал запах духов и слушал ровный, невозмутимый голос, растягивавший «а», как мальчишки, зажав в передних зубах, растягивают пальцами жевательную резинку. Малявкин, словно уловив Мишенькино вожделение, спросил вдруг:

– Ну, а что ты думаешь делать после эфира?.. Я смотрю, ты парень бойкий – пробился же ты сюда, все тебя увидели… Понятно, что всё это… ерунда… (Малявкин употребил другое слово) Ну, в смысле, всё, что ты плёл… Но ты молодец, что правильно рассчитал – поставил на эту… шлюху (здесь тоже было сказано посильнее), и она тебя вывезла. Ты ведь сам рассчитал, без PR-щиков?..

– Я?! – удивился Мишенька. – Ну конечно… какие у меня PR-щики…

– Ну вот, – кивнул Малявкин. – И кстати… офигительный (и здесь тоже) ход, на самом деле. Не, ты молодец. Честное слово – молодец…

Мишенька невольно подивился такому совпадению образного ряда – ведь и сам он ещё недавно думал, что Катя нужна ему как блохе собака. И тут же счёл это хорошим знаком. Малявкин нравился ему всё больше и больше. Мишеньке льстило, что Малявкин говорит с ним по-приятельски, и он малодушно застыдился толкавшихся рядом Баранова, Овечкина, Белкова и Жёлтикова, которые так до сих пор и не поняли, что в эфир попали, благодаря Мишеньке, а не своим дурацким частушкам и прыжкам в окна. Он бросил раздражённый взгляд в их сторону, как бы проводя тем самым черту между собой и ними, и обратился к Малявкину, стараясь попасть в заданный им тон:

– Спасибо, конечно… А планов никаких… Пока… Меня из института попёрли… я художник… Не знаю пока, что делать… Ну вот, прокатился… А так, вообще, хочу работу найти…

Вероятно, ему удалось попасть в нужную ноту, потому что Малявкин охотно продолжил разговор:

– Да что ты!.. Ну а чего молчишь-то?.. Если ищешь работу – давай ко мне!.. В избирательном штабе скоро будет полно работы… Вот… слушай… возьми! – и Малявкин протянул ему визитку. – Через две недели звони… вот, видишь?.. тут мой сотовый… и приходи… приезжай… Две недели отдохнёшь, и ждём!.. Давай!..

Малявкин стукнул Мишеньку по плечу и широким шагом направился к выходу, распространяя вокруг себя какой-то сводящий с ума аромат, запах настоящей жизни…

 

Мишенька действительно думал, что вернулся в Убыревск только чтобы немножечко отдохнуть. В мечтах своих он уже работал с Малявкиным, следствием чего стали едва заметные перемены в характере Мишеньки. В нём появилось много снисходительного. Разговаривая, он смотрел на собеседника с таким видом, как будто хотел сказать: «Что ты можешь знать обо всём этом, дурашка?» Его стало раздражать, если при нём смеялись не над его шутками, если хвалили кого-то другого. Всё это случилось в какую-нибудь неделю, так что к Малявкину Мишенька уехал уже другим человеком.

В столицу он явился налегке, потому что был уверен, что Малявкин поселит его и выдаст денег. Ничего похожего Малявкин не обещал ему, но Мишенька был склонен верить своим фантазиям, хотя бы они и не совпадали никогда с действительностью.  Пока же Мишенька трясся в поезде в состоянии блаженного безделья, его посетила необычайная мысль: а не выбросить ли в окно паспорт, ведь скоро он может и не понадобиться – известных людей узнают и без паспорта. Потом он, правда, одумался, вспомнив, что даже для гостиницы нужны документы, и оставил свой паспорт в покое.

Ярославский вокзал встретил Мишеньку шумно и весело. «…Уходят запахи и звуки», – почему-то вспомнилось Мишеньке. Уходили они, по всей видимости, откуда-то оттуда, чтобы затем появиться в Москве на Ярославском вокзале. Здесь они неслись навстречу приезжему взапуски, словно стосковавшиеся по хозяину псы. Самым резвым из запахов оказался чебуречий. Что до звуков, самым назойливым и звонким был мужской голос, да ещё, пожалуй, голос какой-то старухи. При этом мужской голос кричал:

– А вот шаурма из чаек, для тех, которые уже без маек…

Старуха же предпочитала петь. Песня её содержала только два слова, зато исполнение отличалось экспрессией и обилием выразительных средств. В качестве оных старуха использовала стаккато, тридцать вторые доли, а также крещендо с диминуэндо.

– Ку-у... – тянула старуха. – Пит-те, – тут она поднималась вверх, «пит» проскакивала, как будто выплёвывала, а на «те» спотыкалась. – Си-га-ре-эт-ты. Ку-упит-те си-га-ре-эт-ты!..

«Ку-упит-те си-га-ре-эт-ты, ку-упит-те си-га-ре-эт-ты», – напевал Мишенька под гул и стук вагонов метро, уезжая с вокзала в сторону Красной Площади. Первые зёрна беспокойства упали в Мишенькину душу, потому что, позвонив с вокзала Малявкину и рассчитывая услышать что-то вроде: «Ну наконец-то! А мы уж заждались! Что так долго?», он услышал нечто совершенно другое.

– Кто? – переспросил Малявкин, когда Мишенька отрекомендовался.

– Простите, не помню… Напомните, кто вы? – снова спросил Малявкин, когда Мишенька отрекомендовался повторно.

Мишенька пустился в пространные рассуждения, отчего речь его напомнила старинную английскую сказку о Джеке, построившем дом. Наконец, после всех «который» Малявкин понял, кто ему звонит и чего хочет.

– А-а!.. – как-то вяло протянул он. –  Ну да… Извини… Что, опять эфир?

– Нет! – обрадовался Мишенька, что его узнали. – Какой там эфир!.. Я приехал… Я насчёт работы…

– Работы? Какой работы? – без особого интереса спросил Малявкин.

– Ну да… работы, – несколько опешил Мишенька. – Помните, вы говорили, что у вас есть работа для меня?.. Ну, вы ещё сказали: отдыхай и приезжай, есть работа в штабе. Ну… я и… приехал…

– А-а! Да, да… Было, было… Ну ты знаешь, сейчас пока не работаем, тебя нечем будет занять. Перезвони, если хочешь. Может, что будет…

– А когда? – упавшим голосом спросил Мишенька.

– Когда? Ну, давай… давай недельки через две…

– Как через две?.. Да я… а может… Я же приехал, у меня денег почти нет… Может, другая работа?..

Наверное, в ту минуту Мишенька окончательно отказался от идеи выбросить паспорт.

– Ну я не могу тебя так сразу трудоустроить! Кто же знал, что ты объявишься? Поговорили да забыли. А ты приехал… Ладно, звони завтра, что ли… Попробую узнать… Давай… пока…

Телефон заикал, а обиженный Мишенька решил возложить надежды на день грядущий. Пока же надлежало подкрепиться, найти ночлег и убить время до завтра.

Весь день и всю ночь Мишенька бродил по Москве, отдыхая, а то и задрёмывая на скамейках – благо, время было летнее и тёплое. Как назло, тётя Эмилия, уже переехавшая, было, в Убыревск, случилась в ту пору в столице – время от времени она наезжала по каким-то своим делам. Я сдавал последнюю в своей жизни сессию, после чего намеревался вернуться домой. Если бы я жил тогда один в квартире тёти Эмилии, Мишенька, естественно, осел бы у меня, и моя сессия оказалась бы под угрозой завала. Но к тёте Эмилии Мишенька не захотел ехать, потому что она непременно заставила бы его объяснять, в чём дело и почему его не устроили в гостиницу, как он сам же хвалился. Домой он тоже сообщил, что живёт в гостинице и скоро снимет квартиру.

Но и на другой день Малявкин не ответил Мишеньке. Без ясно просматриваемой цели Мишенька всё равно бродил по Москве, смутно надеясь, что Малявкин ответит позже. Он заехал к тёте Эмилии засвидетельствовать своё почтение, а на самом деле, поесть горячего. Ночевать он снова отправился в парк. На другой день он опять звонил Малявкину, а Малявкин опять не отвечал на звонки. Так прошла неделя. Ночевать на свежем воздухе оказалось не так уж плохо, тем более Мишенька менял парки и скамейки. Документы он оставил на хранение у тёти Эмилии. Денег же у него было так мало, что за них можно было не опасаться. Тёте Эмилии он врал, что устроился на работу в избирательный штаб. Мне же рассказывал всё, как есть. Разумеется, предварительно взяв с меня клятву, что я ни словом не проговорюсь о его похождениях.

Мне нравилось его слушать – он рассказывал остроумно и любил отмечать какие-нибудь детали, какие-нибудь совсем невинные мелочи. Но он умел увидеть эти мелочи под таким углом, что вдруг выяснялось: всё самое интересное было спрятано здесь, в этих крупицах. Да и потом я немного завидовал Мишеньке – ведь он уехал из дома, от тёти Капы, а я не никак не мог съехать даже от тёти Эмилии.

Ко мне Мишенька всегда относился снисходительно. Когда-то я думал, что это из-за возраста – ведь я как-никак младший брат. Но потом понял, что дело не в возрасте, а в тётякапином воспитании. Просто Мишенька вырос с чувством, что он особенный. И даже если бы он жил на помойке, он был бы уверен и уверял бы всех, что это особенная помойка. Я был интересен Мишеньке, пока оставался благодарным слушателем. Но если бы я вздумал рассказывать о себе, он тут же потерял бы ко мне всяческий интерес. Думаю, он бы даже удивился, как это пришло мне в голову, и уж, конечно, попытался бы меня высмеять.

К концу недельного пребывания в Москве деньги у Мишеньки стали заканчиваться. Но он всё ещё звонил ежедневно Малявкину и ночевал на скамейках, вполне даже освоившись. Он познакомился с какими-то бомжами, небезуспешно попробовал просить деньги у прохожих, объясняя, что потерял кошелёк и не может теперь купить билет. Однажды он даже пообедал в кафе объедками и уверял меня потом, что это даже прикольно. Быстро и без отвращения он освоил бродячую жизнь и, казалось, нисколько не тяготился ею. Несколько раз он занимал деньги у меня. Я, признаться, отнюдь не был богат да к тому же, было очевидно, что денег он мне не вернёт. Но всё же поделился я с ним охотно. Он был очень мне благодарен и с восторгом восклицал, какой у него классный брат. Мне тоже было приятно такое излияние родственных чувств, и мы расставались довольные друг другом.

Обживаясь зачем-то на скамейках, не имея никаких намерений относительно завтрашнего дня, он всё ещё не оставлял свои звонки Малявкину. Но звонил он более по привычке и растерялся, когда примерно на десятый день Малявкин вдруг ответил ему.

Тут снова полилась сказка про весёлую птицу-синицу, которая часто ворует пшеницу, которая в тёмном чулане хранится в доме, который построил Джек. Я уверен, что Малявкин сразу узнал Мишеньку. Он потому и не отвечал на звонки, что не ожидал такого упорства. Но всё же он позволил Мишеньке перечислить все свои «который» и «которая», после чего спросил:

– Слушай, что тебе надо?

– Работу, – растерялся Мишенька. – Вы же обещали…

– Ты мне можешь сказать: что тебе надо? – перебил его Малявкин.

– Ну я же говорю: работу…

– Слушай, ты придурок, да?.. Что тебе надо?.. Что ты припёрся сюда?.. Работу ему надо… Ну так ищи себе работу… Что ты ко мне-то лезешь?.. Ты что, думаешь, я министр труда?.. Устраиваются люди в Москве, приезжают и устраиваются. Кто – как, все по-разному… В Москве десять миллионов народу, и что, ты думаешь, только тебя тут не хватало? Да?.. Вот ты приехал, все сразу забегали, обрадовались… «Как мы тут без него жили раньше?».. Нет, ну надо же… а?.. Что-то я там сказал… Мало ли… Тебя когда спрашивают «как дела», ты что, подробно рассказываешь?.. Ну сказал я там что-то, и что? Надо припереться и меня к стенке припереть?

– Но вы же сами сказали… – беспомощно забормотал Мишенька, потрясённый отповедью Малявкина.

– Что ты заладил? Что ты заладил?.. «Сказали, сказали…», – передразнил Мишеньку Малявкин. – Ладно. Приезжай завтра утром к девяти на Парк Культуры. Будет тебе работа.

Здесь Малявкин оборвал разговор, а Мишенька остался в раздумье: обидеться ему или обрадоваться.

Малявкин был прав: для того чтобы переехать откуда бы то ни было в Москву существует множество разнообразнейших способов, из которых Малявкин отнюдь не самый действенный и удобный. И трудно было бы понять Мишеньку, если не знать о тёте Капе. Я нисколько не сомневаюсь, что на происходящее с ним и вокруг него Мишенька тоже смотрел под особым углом и наверняка видел себя в белом, озарённым нежными лучами, в объятиях розовоперстой Эос. Вполне естественно, что каждый новый знакомый не мог не прийти в восторг и ни о чём так не пёкся, как только о том, чтобы помочь Мишеньке занять подобающее ему место в иерархии лучших человеческих особей. Попечения эти казались Мишеньке делом обычным, и не он оказывался в долгу. Напротив, это попечителям выпадало счастье. И, конечно, полагал Мишенька, все это прекрасно понимали. А если кто-то и опускался до хамства, то только в силу своей ничтожности и закономерной зависти. Вот почему Мишенька так рассчитывал на Малявкина. Зачем же что-то искать, когда есть влиятельный человек, однажды уже испытавший восторг и теперь мечтающий помочь. И неважно, что он не отвечает на звонки. Неважно и то, что он хамит по телефону – человек понимает, какая пропасть разделяет его и Мишеньку. Несмотря на своё положение, дорогой костюм и сотовый телефон, Малявкин никогда не будет гением, а потому не может не злиться на обделившую его судьбу. А то, что Мишенька ночует на скамейках, просит подаяние и питается объедками – так ведь это только придаёт пикантности его фигуре, и когда-нибудь об этом ещё заговорят с восхищением.

Воспитание, усвоенное от тёти Капы, стало для Мишеньки иммунитетом, прививкой от жизни. Что бы ни происходило, Мишенька рано или поздно приходил к утешению мыслью, что происходящее только украсит его биографию. «ОН вынужден был ночевать на улице. Но разве толпе есть до этого дело?!.» – так биографы отобразят его теперешнее положение. Если бы Мишенька утопал в роскоши, всё выглядело бы совершенно иначе: «Судьба не оставляет ТАКИХ людей, награждая их довольством и покоем». Всё Мишенька мог обратить себе на пользу. Всегда он был прекрасен, а невзгоды объяснялись происками завистников или тупостью обывателей.

Словом, Мишенька решил обрадоваться предложению Малявкина. В конце концов, он же добился своего, и Малявкин пригласил его на работу. И теперь Мишенька работает в Москве, не приложив к этому никаких усилий – не обивая порогов, не оказывая интимных услуг и даже не рассылая резюме. Что до скамеек и объедков – так ведь это почти развлечение.

Было, наверное, уже без пяти девять, когда Мишенька, предусмотрительно переночевавший в Парке Горького и подходивший теперь к метро, вдруг понял, что Малявкин ничего не сказал о том, куда именно нужно подойти. Мишенька покружил по улице, спустился в метро, обшарил оба зала. Но никто не обращал на него внимания, никто не держал в руках табличку с его фамилией. Каждому пассажиру, заподозренному в ожидании чего-то помимо поезда, Мишенька задал один и тот же вопрос: «Вы не от Малявкина?» Но число отрицательных ответов равнялось числу заданных вопросов. Час без малого опрашивал Мишенька пассажиров метрополитена, а потом и прохожих на улице, невольно вспоминая вопрос, заданный ему у памятника Ленину дамой в шали. Вспоминался и ответ, который он сам же и озвучил.

Двери действительно закрылись перед Мишенькой. Малявкин жестоко пошутил, когда сказал вчера: «Будет тебе работа». Бег по эскалатору вверх и вниз, прыжки через турникет, поиск неизвестно кого – такова, по всей видимости, была работа, предложенная Малявкиным. И Мишенька решил обидеться.

Существуют, как известно, разные системы координат – Декартовы, полярные, цилиндрические. Говорят, есть даже система координат Pulkovo 1942. Но есть и никому неизвестная система – система тёти Капы. Скажу больше: существует геометрия тёти Капы, отличная от Евклидовой, Лобачевского и Римана. Пространство в ней организовано таким образом, что в плоскости через точку, не лежащую на данной прямой, невозможно провести ни одной прямой, параллельной данной. При условии, что данная прямая образована семейством тёти Капы. Место положения точек данной прямой определяется методом исключения: это не то, что всё остальное.

Поэтому Мишенька хоть и обиделся на Малявкина, но отлично при этом понимал, что хуже Малявкин сделал только себе. И всё же он устал ночевать на скамейках, объедки и милостыня перестали его развлекать. Ещё пару дней назад он смутно надеялся на Малявкина, но теперь даже эта смутная надежда исчезла. А потому от Парка Культуры он отправился к тёте Эмилии, наврал ей, что уволился, потому что «Малявкин – сволочь – людей унижает», занял у меня денег и уже вечером отбыл из Москвы в Убыревск. А телефонную линию между двумя городами облепили разговоры о выдающихся Мишенькиных дарованиях и душевных качествах и о том, как страшно жить.

Едва выйдя из метро на станции «Комсомольская», Мишенька сквозь шум толпы и стук поездов, услышал:

– А вот шаурма из чаек…

Наперерез неслось:

– Ку-упит-те си-га-ре-эт-ты, ку-упит-те си-га-ре-эт-ты…

Пахло чебуреками, маслом, на котором изжарили не один десяток чебуреков, и несвежей человеческой плотью.

В купе Мишенька явился первым. И лишь когда поезд тронулся, обозначилось соседство. Выяснилось, что единственным Мишенькиным попутчиком суждено быть Алине, девице девятнадцати лет, направлявшейся в Галич гостить у подруги. Девица Алина была родом из Сергиева Посада. В одиночестве путешествовала впервые.

Проезжая Сергиев Посад, когда Алина, тыча пальчиком в темноту за окном, пыталась показать Мишеньке свой дом, Троицкую Лавру и место работы мамы, Мишенька уже забыл про Малявкина и не чувствовал никакой обиды. И если на тот момент он не строил определённых планов на будущее, то пребывал в предвкушении оных, чувствуя, как пузырьки флирта, подобно пузырькам шампанского, покалывающим язык, слегка покалывают нутро. Когда, почти касаясь головами, Алина с Мишенькой склонялись к окну, он поворачивался к ней и в упор рассматривал её профиль, то касаясь кончиком носа волос, то дыша в самое ухо. Но стоило Алине сделать встречное движение, как Мишенька в ту же секунду устремлял глаза в окно, как бы давая понять, что желал бы тайно и незамеченным насладиться красотой и ароматом девушки. Девятнадцатилетняя девица, впервые путешествовавшая в одиночестве, едва ли могла остаться безразличной к таким движениям.

Потом они пили чай, сидя напротив друг друга, и разговаривали. Минут за пятнадцать Алина пересказала Мишеньке всю свою жизнь. Силясь припомнить, что могло бы придать этой жизни хоть капельку остроты, она поведала, как однажды в детстве на неё бросилась собака в Лосинке.

– Но не покусала, нет! Только повалила, – объяснила она Мишеньке.

А Мишенька сначала снисходительно слушал и даже задавал вопросы о родителях, о бабушке, о подруге из Галича и даже о собаке из Лосинки, о которой, кстати, выяснилось, что она была «пепельной овчаркой». А потом Мишенька заговорил о себе. Он рассказал Алине, застывшей от удивления и восторга, о движении «Стоп-Желвак», о том, что сам он нередко вынужден бывать в Москве по делам движения, что время от времени ему приходится выступать на телевидении и радио. Что у него много врагов, которые сорвали очередной проект, так что даже Мишенька был вынужден несколько ночей провести на улице в Москве, но всё же он возвращается домой с лёгким сердцем, потому что ему удалось-таки провести важные переговоры с депутатом Малявкиным. Ну, тем, что всё время по телевизору…

Он выставил себя классным, свободным, пожалуй, даже богемным парнем, которому, с одной стороны, всё подвластно, но с другой, ничего не нужно. Но главное, Алина узнала, что Господь послал ей попутчиком будущего выдающегося пейзажиста, наступающего на пятки Левитану. К счастью, Алина знала, кто такой Левитан, хотя ни он, ни Малявкин её не заинтересовали. Зато имя Кати Желвак вызвало в членах лёгкий трепет.

– А почему «Стоп»? – спросила она. – Вы что, разве против Кати Желвак?

– А ты что, разве «за»?

– Ну-у… – протянула Алина в недоумении, – она умная… образованная…

– И развратная, – добавил Мишенька, плотоядно глядя в самые глаза Алине. – А мы – против разврата.

– А-а… – сказала Алина. И разговор перекинулся на другую тему.

Ночью Мишенька не спал, ворочался и прислушивался к соседке. Но Алина спала или делала вид, что спит, совершенно беззвучно. Но если кто-то подумал, что Мишенька горевал о потерянном в Москве времени, о несбывшихся надеждах и обмане Малявкина, тот просто совершенно не знает Мишеньки. Там, в купейном вагоне его терзала мысль о том, что через несколько часов девица Алина сойдёт с поезда, и он, скорее всего, никогда больше её не увидит. Зачем она была нужна ему, он и сам ещё толком не знал. Но его мучило слово «никогда».

О, это ужасное слово «никогда»! Сколько отчаяния оно таит в себе! Стоит порой подумать о каком-нибудь пустяке: «никогда», как пустяк приобретает значимость и заставляет содрогаться. Никогда… И кажется, что утеряно что-то главное, и утеряно безвозвратно. Повторяя «никогда», можно довести себя до исступления. Что, видимо, и случилось с Мишенькой. Особенно, если учесть, что это сокровенное слово, почти заклинание, он произносил ночью, вдали от дома… А ночь – опасное время. Ночью изо всех щелей лезут маленькие уроды. Ночь – это время безумных идей и слепых страхов, нелепых фантазий и обманных грёз. Ночью оживает всё, что боится солнечного света. Оживает и начинает шептать. Ночь пронизана этим неслышным шёпотом, отдающимся в душе и влекущим на тёмные обочины. Кто послушает шёпота ночи, тот легко может решиться на ненужное и отказаться от главного…

– Алина… – тихо позвал Мишенька, – Алина…

Прошла, наверное, минута, и Мишенька уже успел подумать, что она спит. Как вдруг с соседней полки послышалось робкое:

– Что?..

– Ты не спишь?..

– Нет…

– Ты о чём думаешь?..

– Не знаю… так…

– А я думаю о тебе…

Молчание.

– Алина… Алина!

– Что?..

– Я думаю, что ты скоро уедешь, и мы никогда больше с тобой не увидимся… Понимаешь ли ты, что такое «никогда»?

– Мы можем переписываться…

– Ах! Это не то, Алина!.. Что такое «переписываться»? Это детский сад… Я не хочу переписываться. Я хочу тебя видеть, хочу слышать твой голос… Вот как сейчас, так же близко. И всегда…

Мишенька уже и сам верил тому, что говорил.

– А ты?.. Алина, а ты хочешь?.. Алина!..

– Да…

– Тогда зачем мы расстаёмся?..

– Я же еду к подруге…

– Ну и что? Что тебе эта подруга?.. Для настоящей женщины важнее мужчина, а не подруга.

– А мама?

– Маме твоей мы позвоним и всё скажем. Она сама к нам приедет. Алина! – Мишенька приподнялся на локте. – Алина, поедем со мной! Я ведь не обидеть тебя хочу, у меня семья – родители, сёстры, тётки… Знаешь, тётя Амалия какая классная у меня тётка!.. Поедем! Тебе всё понравится у нас. Познакомишься, и мои с тобой… А если всё хорошо – поженимся… Ты ведь выйдешь за меня замуж?.. Алина!.. Ну скажи, выйдешь?.. Не молчи!

– Да… – еле слышно раздалось в темноте.

Что может быть в голове у девятнадцатилетней девицы? Всё, что угодно. Начиная опилками и заканчивая такими лабиринтами мысли, в которых заблудился бы и Сократ. А уж если зашёл разговор о предложении руки и сердца…

– Ну! Ты же сама хочешь!.. Ну зачем ломаться? Ты теперь моя невеста. Мы приедем, и я скажу родителям: это моя невеста Алина… Ну что – едем?.. Ну не молчи, Алина!..

– Я не знаю…

– А чего тут знать? Ты что, боишься?

– Да…

– Чего, глупенькая? Чего ты боишься? Ты же моя невеста.

– Не знаю… так… страшно…

– Ну чего бояться, если ты – моя невеста. Ты теперь со мной. А скоро будешь – за мной. Я буду за тебя отвечать. Я, а не мама. Понимаешь?.. Перед Богом я теперь за тебя отвечаю… Ты понимаешь это?..

– Я не знаю…

– Ну хорошо… Ты сама хочешь?.. Ты хочешь быть моей невестой? Скажи…

– Да…

– Значит, так и есть!

Это было здорово, это было новое приключение. Мишенька даже забыл на время о Кате Желвак. Похищение девицы! А какая она милая, какая невинная козочка! Боже, как это трогательно и романтично! И почему бы им, в самом деле, не пожениться? Она ещё так юна и так податлива, что Мишенька сможет воспитать из неё идеальную жену, которая станет смотреть на него влюблёнными глазами и ловить каждое слово.

– Ну что, едем?..

– Да…

До Убыревска она доехала зайцем. А когда в купе постучалась зачем-то проводница, спряталась под сиденье в отсеке для сумок.

Потом они приехали домой, где все, включая злую и хитрую собаку, встретили Мишеньку как героя войны. И пока его целовали, тискали и мяли в объятиях, Алина жалась у порога, сжимая перед собой сумочку и не понимая, как и зачем она попала в этот чужой дом. Наконец младшая из сестёр обратила на гостью внимание и сказала:

– Здравствуйте…

–      Да!.. – опомнился Мишенька. – Познакомьтесь! Это – моя невеста Алина!

И бросил на Алину многозначительный взгляд, как бы говоря: «Вот видишь?.. Как обещал…» Неожиданное сообщение вызвало замешательство в рядах семейства. Дядя Валя слабо сказал:

– О!..

Девицы стали переглядываться, а тётя Капа нахмурилась.

– Алина? – переспросила она, выдвигая вперёд своё массивное тело и упираясь руками в бока. – И откуда ты?

– Из Сергиева Посада, – чуть живая пробормотала Алина.

– А сколько тебе лет?

– Девятнадцать…

– А почему ты ничего не сказал? – обратилась она к Мишеньке.

– А я и сам недавно узнал, – усмехнулся Мишенька, и девицы захихикали ему в ответ.

– Что значит «недавно узнал»? – не отступала тётя Капа.

– Ма, ну ладно, – примирительно и в то же время нетерпеливо сказал Мишенька, – чего ты?.. Хотел сюрприз сделать.

Но тётя Капа была не из тех, кого можно так легко заговорить. Впрочем, Мишенька это знал и едва ли мог надеяться. Но вот на что он надеялся – неизвестно.

– Какой ещё сюрприз? Ты же на две недели уезжал. Раньше ты её не знал… Какая может быть невеста?

– А сколько надо времени, чтобы стать невестой? – вызывающе спросил Мишенька. – Что, есть какие-то сроки, установленные в ООН?

– Ты мне тут не кривляйся! Я не о сроках говорю.

– Ну не о сроках, так в поезде сейчас познакомились, – объяснил Мишенька, присев на корточки перед сумкой и выкладывая, как ни в чём не бывало, на пол какие-то свои вещи.

– Как это «в поезде»? – медленно и холодно проговорила тётя Капа.

– Ну ехали сейчас вместе в купе – «как, как…». Алина ехала в гости к подруге, а потом решили, что поедем вместе. Алина поехала ко мне, мы поживём тут недельку, и если всё нормально, поженимся.

– Это что значит: ехали туда, поехали сюда… поживём… поженимся… Что это такое?.. А родители её что – ничего не знают, что ли?

– Ну откуда им знать, когда она ехала к подруге, а приехала ко мне?.. Мы им сейчас позвоним и всё скажем.

– А что такое «если нормально – поженимся»? Вам что здесь?..

– Ы-ы-ы-ы… – зарычал Мишенька. – Ну и кто кривляется?.. Нормально – значит, подходим друг другу. А не понравится – так разъедемся…

Тут тётя Капа замолчала, словно обдумывала слова Мишеньки, а потом сказала:

– Так…

И стало совсем тихо.

– Так… Ты что ж это? – тихо обратилась она к Мишеньке. – Ты что ж это, одичал, что ли, в Москве своей? Ты кого в дом привёл? Ты к матери в дом проститутку привёл.

На последних словах, которые тётя Капа уже прокричала, Алина ахнула и бросилась к выходу.

Мишенька, оставив свою сумку, бросился за Алиной и, удерживая её за руку, обернулся к тёте Капе.

– Что ты несёшь? – закричал он в ответ. – Что ты несёшь?.. Я сказал: невеста. Невесту привёл, а она с ума сходит. Сами вы все тут одичали, в своей дыре…

– Невест не на неделю приводят, – парировала тётя Капа. – Ты её родителей видел? Ты её паспорт видел? Кто она такая?.. А если она не врёт, и у неё где-то отец с матерью?.. Они же тебя, дурака, засудят… ты знаешь, что за похищение бывает?.. А может, они шантажисты, может, нарочно её подсылают, чтобы она ездила с такими дурачками, а потом деньги требуют?

– Ну чего ты опять несёшь?..

– Мишенька, нельзя так… – вступился за жену дядя Валя.

Но Мишенька даже не обратил на него внимания.

– Что за бред опять? – кричал он в лицо тёте Капе. – Какие шантажисты? Она совершеннолетняя... Мы договорились и приехали... Все видели, как она сама шла, я её силком не тащил.

Вся эта сцена, напомню, разыгрывалась в присутствии Алины. Так предполагаемый муж с предполагаемой свекровью обсуждали её появление в семье.

– Тащил – не тащил… – сбавила тон тётя Капа. – А ты вот что, девушка, – обратилась она к Алине. – Давай-ка, невеста без места, дуй домой. Порядочные девушки по чужим койкам не таскаются… Ты что думала? Приехала она!.. Ты думала, здесь публичный дом? Здесь приличный дом! У меня дочери-невесты, между прочим. Настоящие невесты – не тебе чета, – тётя Капа кивнула на усмехавшихся и переглядывавшихся девиц.

– А если я женюсь, ты моей жене то же самое скажешь? – взревел вдруг Мишенька, не так представлявший себе встречу в отчем доме.

– Ты сначала женись! – завизжала тётя Капа. – Женись сначала!

– И женюсь!

– И женись!

– И женюсь! Назло вот тебе пойду и женюсь! – кричал Мишенька, направляясь к двери и таща за собой ревущую Алину. – Сейчас же пойду и женюсь!..

– Иди, иди! – кричала вслед любимому сыну и его избраннице тётя Капа, так что соседи, как по команде, выглянули из окон. – Её прямо из ЗАГСа в публичный дом отправят, а тебя – в армию... Давай, давай!..

Через несколько минут тётю Капу, плачущую и проклинающую «эту проститутку», «дочери-невесты» отпаивали валокордином. А дядя Валя беспорядочно крутился рядом, качал головой и делал озабоченное лицо.

Первым Мишенькиным движением было отправиться с Алиной к тёте Амалии и попроситься пожить несколько дней, пока тётя Капа не успокоится. Но потом он вспомнил, что у тёти Амалии собирается толпа, весь этот женский клуб, который замучает вопросами и взглядами, и поволок Алину в «Пыточную». Всю дорогу Алина плакала и просила отпустить её обратно – к подруге или домой. Но Мишенька объявил, что никуда её не отпустит, потому что она – его невеста, и обязательно что-нибудь придумает.

В «Пыточной» они съели по бутерброду, выпили чаю, немного успокоились и согласились на том, что первым делом следует позвонить родителям и подруге. После чего стали думать, как быть дальше.

– Ты пойми, – уговаривал Мишенька Алину. – Мать хорошая… она добрая… это она просто от неожиданности… Её можно понять – она мать всё-таки…

Алина, не успевшая познать, что под этим лозунгом, заставлявшим то надеяться, то смиряться, сломана не одна жизнь, только кивала в ответ. Ей оставалось только положиться на Мишеньку, уверявшего, что всё разрешится и что он не собирается от неё отказываться. Пока же Мишенька только рассуждал. Снять квартиру, комнату или номер в гостинице было слишком дорого. Можно было попросить о приюте кого-нибудь из родственников, но Мишенька справедливо опасался, что везде будет то же, что и у тёти Амалии. Да и тётя Капа может нагрянуть в любой момент. Идти к друзьям неловко, к тому же придётся объясняться. Мишеньке надоело думать, он подсел поближе к Алине, обнял её за плечи и шепнул в маленькое ушко, прикрытое светлыми длинными волосами:

– А ведь я тебя ещё ни разу не поцеловал…

И они стали целоваться. Алина совсем успокоилась, они вышли из «Пыточной», обнимаясь и улыбаясь друг другу, точно и впрямь были женихом и невестой. Они долго бродили по городу – на переговорный пункт, в парк, пахнувший сиренью, потом вышли на площадь, где перед собором рассредоточились голуби, поднявшиеся в воздух, когда на колокольне возвестили о начале службы. Сирень, голуби, колокольный звон – жизнь казалась насыщенной чудесными мелочами, которые, складываясь, одаривали яркими картинками на память. Всё остальное было уже неважно.

Рядом с ними перед собором остановилась какая-то монахиня, а, может, обычная женщина в длинном чёрном одеянии и в чёрном платке и, крестясь на собор, произнесла нараспев:

– …Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас…

– Я знаю, – сказал вдруг Мишенька Алине, – я знаю, что делать.

Меня всегда удивляла эта способность Мишеньки перетекать из одного состояния в другое. Через час они уже были за городом, в девичьей пустыни, и Мишенька, разыскав матушку-настоятельницу, просил принять в монастырь на месяц в качестве трудницы девицу Алину.

– Это моя невеста, – объяснял он. – Я хочу, чтобы она перед свадьбой помолилась и очистилась. И потом, вы здесь можете хоть немного научить её хозяйствовать. А то она молодая и ничего не умеет.

Матушка-настоятельница, ещё не так давно бывшая светской дамой, всем сердцем стремилась возлюбить ближнего. Но светская дама толкалась в её душе с монахиней, и тогда матушку тянуло осуждать, поучать, а то и язвить.

– А вы как же? – спросила она у Мишеньки ласково. – Не желали бы?..

– Чего? – не понял Мишенька.

– Ну как же?.. Очиститься…

Своим подопечным матушка очень любила рассказывать поучительные притчи. Так поступали святые отцы, не желавшие укорять брата, но считавшие, в то же время, нужным указать на ошибку. Тогда рассказывалась некая притча, в которой грех брата был ясно виден на чужом примере. Тот, к кому обращался рассказ, не мог не заметить в нём себя, и с благодарностью за поучение, а также и за то, что не получил прямого укора, спешил исправиться. В подражание святым отцам и матушка всё время рассказывала о каких-то своих знакомых, и выходило, что все её знакомые – сплошь глупые, порочные и чрезвычайно неловкие люди. К тому же притчи слагались со скрипом, и сёстры не всегда понимали, к чему она их рассказывает. Так что матушка в своём повествовательном усердии более напоминала Остапа Бендера, нежели святых отцов. Да и сказания всякий раз начинались словами: «Один мой знакомый…» Казалось, ещё чуть-чуть, и она скажет: «…тоже продавал государственную мебель».

Мишенька тут же уяснил, что матушка его задирает. Матушка сразу рассмотрела в Мишеньке проходимца. Мишеньке захотелось ответить, что он и в бане очистится, а матушке захотелось рассказать какую-нибудь притчу. Они оба задумались – Мишенька о том, стоит ли портить отношения, а матушка – что бы такое рассказать – и подняли друг на друга глаза. Но в ту же секунду они поняли друг друга без слов и потупились. Матушка сказала, что пришлёт сестру, и поспешила уйти. А Мишенька с Алиной остались дожидаться.

Уговорить Алину отправиться в монастырь и пожить там немного, Мишеньке не составило большого труда. Это было продолжением их романтической прогулки по городу, тем более Мишенька сравнил себя с д`Артаньяном, а Алину – с Констанцией. К счастью, Алина знала и про «Трёх мушкетёров» и поняла, о чём рассказывает Мишенька. А ещё Мишенька сказал, что будет приезжать и что время, отведённое Алине на гощение в Галиче, гораздо полезнее будет провести в монастыре. Тем временем Мишенька успокоит родных и подготовит их к появлению Алины. Так что в следующий раз они примут её совсем иначе. А потом Алина с Мишенькой поедут в Сергиев Посад – знакомиться с будущими тёщей и тестем.

В монастыре было красиво и чисто. Пёстрые яркие цветы сидели на обихоженных клумбах. Сытые кошки, сидевшие тут и там, мыли лапками мордочки. Пахло свежим хлебом. Алина совсем успокоилась и с удовольствием осматривалась.

– …У нас даже есть ослик, – рассказывала подосланная матушкой улыбчивая сестра, с удовольствием и гордостью показывая монастырское хозяйство. – …В шесть часов подъём, потом молитва, потом завтрак, потом послушание…

Чем-то спокойным и уверенным пахнуло на Алину в этом оторванном от суеты месте. Она вспомнила тётю Капу, и ей показалось, будто ангелы говорят с ней.

– А телефон у вас есть? – робко спросила она. – Мне бы домой иногда звонить.

– Есть, – улыбнулась сестра. – В канцелярии есть телефон. Домой звонить матушка благословляет...

Они попрощались с Мишенькой, он нежно пожал ей обе руки, сказал, что скоро приедет и ушёл. А девица Алина, не думая о том, как далеко завело её легкомыслие, забыв, почему и зачем она здесь, покорно пошла за сестрой в келейный корпус.

Из монастыря Мишенька отправился домой. Его встретили молча. Потом кричали. Потом опять замолчали. А потом всё забыли. Правда, забвение тётя Капа предварила наказом: «Чтобы я этой проститутки больше не видела». Мишенька хотел возразить, но подумал и промолчал.

Потом, правда, тётя Капа поинтересовалась, «куда проститутку-то дел». Мишенька, не оспаривая новое прозвище своей невесты, рассказал, что отвёз её в монастырь, и что она поживёт пока трудницей, чем ужасно развеселил тётю Капу и сестёр. Посыпались замечания, что «там ей самое место», что «таким-то где угодно рады» и что «из девки гулящей не выйдет бабы путящей».

Спустя два дня Мишенька поехал навестить невесту. Она встретила его в длинной юбке, в белом платочке и, смущаясь, рассказала, что в монастыре ей нравится. Сёстры обращаются с ней ласково, и вообще «здесь все добрые». Пока она пропалывает цветы, а со следующей недели её переведут на клубнику. С непривычки, конечно, немного тяжело вставать в шесть утра и целый день работать, но это ничего.

Мишенька, слушая про цветы и клубнику, поймал себя на том, что скучает. Пока Алина говорила, он то смотрел на неё и кивал, то вдруг начинал крутиться, словно пытаясь зацепиться глазами за что-нибудь интересное. Но ничего интересного не было, всё те же клумбы и кошки, и одна только мысль, как старое пальто на ржавом гвозде, болталась у Мишеньки в голове: «Вот же бабьё собралось… Собрать бы их где-нибудь в другом месте…»

Запас историй о новой жизни у Алины очень скоро иссяк, и тогда Мишенька, совсем как в прошлый раз, пожал ей обе руки и шепнул:

– Ну, давай, маленький… Держись!.. А я побежал – дел ещё много…

С этими словами он отправился домой, думая по дороге о Кате Желвак, о Малявкине и совсем уж некстати вспомнив Баранова, Овечкина, Белкова и Жёлтикова. Он ещё два или три раза ездил к своей невесте. Но однажды вдруг понял, что уже несколько дней не вспоминает о ней и что просрочил очередной визит. Вспомнив, он засуетился, но поскольку ехать было уже поздно, то отложил до следующего раза. И забыл.

На момент окончания моего рассказа, Алины уже не было в монастыре. Сначала она – ещё в первый день в Убыревске – позвонила родителям и доложила, что всё обстоит благополучно, потом она созвонилась с подругой, до которой так и не доехала и которая ещё ничего не успела сообщить родителям Алины. Подруги условились. И когда родители звонили сами, то подруга, жившая, по счастью, одна, заверяла, что всё прекрасно, и что Алина спит или вышла в магазин. Алина, считавшая себя Мишенькиной невестой, связывалась с Сергиевым Посадом из монастыря и рассказывала, как здорово ей отдыхается в Галиче. Но по прошествии месяца, поняв, что никому она в Убыревске не нужна и никакой жених за ней уже не приедет, к тому же надорвавшись непривычной монастырской жизнью, Алина в слезах и отчаянии рассказала родителям всю правду. И родители к ужасу своему узнали, что дочь их находится совсем не там, где, как они считали, она находилась всё это время. Не разобравшись, они сначала решили, что дочь нарочно сбежала в дальний монастырь, но теперь что-то случилось, и она умоляет забрать её. Через два дня за Алиной приехали и увезли домой.

А Мишеньке, так скоро позабывшему легкомысленно похищенную девицу, ставшую ненадолго его игрушкой, было уже не до неё. Для Мишеньки начинались новые непростые времена, из которых, впрочем, он опять вышел победителем.

Скверное происшествие

 

В продолжение года один за другим непрерывной чередой следовали дни рождения всех многочисленных членов нашей фамилии. Любили у нас и государственные праздники, к которым с некоторых пор присовокупились церковные, включая дни тезоименитства.

Тётя Амалия, а следом за ней и все остальные придерживались того мнения, что близким людям просто необходимо как можно больше общаться и чаще встречаться. Спроси их: зачем? Нипочём не ответят. Надо и всё. Что касается меня, в Москве я не раз радовался тому, что хотя бы временно освобождён от повинности посещать семейные вечеринки и утренники. Живи я всё это время в Убыревске, неявка на семейное торжество значила бы демарш. Я бы нанёс смертельное оскорбление не только виновнику торжества, если речь шла о дне рождения, но и всему семейству.

К тому времени, о котором идёт речь, я уже решил для себя, что работу буду искать в Москве, в Убыревске не останусь – чего бы мне это ни стоило. В конце концов со знанием нескольких иностранных языков можно пытать счастья где угодно. И что самое главное, никто не сможет меня удерживать, если я скажу, что еду работать. Можно будет снять квартиру и какое-то время наслаждаться тишиной и одиночеством.

Но пока мне ещё предстоял день рождения тёти Эмилии, где должна была собраться вся родня. Ведь никто не посмел бы пропустить такое событие.

Отчего-то я думал, что меня ждёт последнее испытание, какой-то порог, переступив через который, я смогу шагнуть в другой мир и другую жизнь. Я так накрутил себя этими фантазиями, что ждал дня рождения тёти Эмилии со странным, плохообъяснимым волнением, предвкушая, что случится что-то особенное – «прилетит вдруг волшебник в голубом вертолёте», появится новый, необычайный человек, придёт известие, которое потрясёт мир. Но вообразить можно было всё, что угодно. А в действительности… Что могло произойти в действительности? Ровным счётом ничего. Торжества наши, как, наверное, любые торжества того же свойства и пошиба, были настолько однообразны, что их заранее можно было бы расписать по минутам. Суть и смысл этих собраний зависали где-то между обильной едой и застольными беседами. При этом говорили всегда об одном и том же, так что если кому-то и в самом деле пришло бы на ум расписать всё заранее, можно было бы указать, кто, что и когда именно скажет. Говорили из раза в раз о ценах на продукты и пытались выяснить друг у друга, кто и по какому принципу эти цены устанавливает. Попытки всякий раз оказывались бесплодными, и вопрос откладывался до следующего собрания. Конечно, не обходили вниманием и политику, пересказывая друг другу всем известные и навязшие в зубах новости и непременно добавляя что-нибудь от себя, так что новость казалась и не такой уж избитой. И если арию о ценах начинала тётя Амалия, то в опере о политике сначала солировала тётя Эмилия, уверявшая, что все мы катимся в пропасть, и вообще всё пропало. Это потом уже её соло растворялось в хоре.

Иногда, слушая тётю Эмилию, я думал, что ей следовало бы создать свою секту и назвать её как-нибудь «Свидетели Судного дня» или «Проводники Апокалипсиса». В качестве учения можно было бы выделить признаки неумолимо надвигающегося конца и призывать последователей готовиться. При этом, совершенно неважно, к чему именно следует готовиться. Главное – знание правды, ощущение движения и чувство, что никому не удастся застать нас врасплох. Даже среди родни тётя Эмилия собрала что-то вроде секты. Не хватало только надлежащего оформления и признания.

А ещё любили говорить о чужих кошельках, об эффективности экономических реформ, о личной жизни представителей творческой интеллигенции, о каких-то певичках и теннисистках, о революциях и великих людях. Без великих людей вообще не обходилось ни одно наше собрание. Великие люди словно прописались у нас и незримо присутствовали, зазванные раз и навсегда.

Когда начинались эти разговоры, я обыкновенно молча слушал. Но с некоторых пор хватать меня стало ненадолго. Я злился, случалось, что и неловко вмешивался. И хотя это мои замечания бывали и дельными, и остроумными, а их разговоры – совершенно бестолковыми, глупо выглядел именно я. Если мне позволяли говорить, то делали это с видом величайшего одолжения. Едва же я умолкал, как общий разговор возобновлялся – меня в таких случаях не часто удостаивали ответом.

Бывало, они говорили о прекрасном – о поэзии или выставках живописи. Такое тоже случалось, и первые партии исполняли Мишенька с тётей Эмилией. Остальные больше вздыхали, приходили в умиление, а то и в восторг. Тётя Амалия, переполняемая чувствами, которые она выражала коротким «Да-а», и вовсе делалась похожей на лохань с выплёскивающимся содержимым. В своё «Да-а» она влагала восхищение перед творцами и ценителями прекрасного, к которым не относила себя и которым, как она говорила, «по-хорошему» завидовала. В нашей семье, по её мнению, к этой касте принадлежали Мишенька и тётя Эмилия. Мишенька как творец, а тётя Эмилия как подлинный знаток и ценитель. Вслед же за тётей Амалией в числе их почитателей оказалось и всё наше семейство. И если тётя Эмилия вела себя по-светски сдержанно, то Мишенька, как я уже говорил, давно освоился с ролью местечкового гения, милостиво принимал похвалы от своих обожателей и довольно презрительно отвергал всякую критику, считая, что не родился ещё такой человек, который мог бы его критиковать. Сам же он не то, чтобы любил наводить критику, но скорее пребывал в уверенности, что кому как не ему и высказаться. А высказываться Мишенька научился мастерски, то есть с самым, что ни на есть убедительным высокомерием, с самым артистическим недоумением относительно одной только идеи судить о прекрасном, забредающей порой в совершенно неподходящие головы.

В нашем семействе Мишеньке не просто прощалось всё, любые его выходки находили объяснения настолько правдоподобные, что получалось – вести себя иначе Мишенька просто не мог. То его обманывали, то провоцировали, а то и вовсе плели интриги. Если же Мишенька хамил, это означало, что в нём просыпалось негодование профессионала или чуткость художника.

По-моему, самоуверенность – свойство, ожесточающее собеседника. Самоуверенность Мишеньки могла вывести из себя кого угодно. Но только не наших родственников. Сам же Мишенька прочно освоился в среде обожателей, чувствовал себя прекрасно и, несмотря на предпринятую вылазку пытать счастье за пределами родного болота, всё же зорко поглядывал: не покушается ли кто-нибудь занять его место. Ведь неизвестно, как там сложится в Москве или даже в областном центре, но в Убыревске, то есть хотя бы в одном уголке на планете, нужно оставаться первым, нужно иметь исключительное право на то, чтобы вальяжно потолковать об искусствах и творцах. Ведь всякому человеку не просто надобно, чтобы можно было хоть куда-нибудь пойти, а желательно, чтобы при этом кто-нибудь смотрел в рот и говорил: «Да-а».

 Как-то ночью в пароксизме откровенности, находившей на меня во время задушевных ночных бесед – а мы как раз коротали ночь за разговорами в квартире тёти Эмилии; так вот как-то я проболтался Мишеньке, что балуюсь стишками. Что тут началось! Он хохотал так, как будто в жизни не слышал ничего смешнее. Это был искусственный, нарочитый смех, тем самым Мишенька просто указывал мне на моё место.

 – Ты?! – восклицал он и делал такие глаза, словно бы я сказал, что увлекаюсь не стихами, а левитацией. – Ты пишешь стихи?!. Прости – не поверю… Я же тебя знаю. У тебя хорошая память – кто спорит. Но стихи… Стихи, поэзия – это совсем другое… Ну вот… Ну вот, давай…

Он обвёл комнату глазами и остановился на натюрморте с осыпавшимися розами.

– …Зарифмуй хоть слово «цветок»!

Предлагая мне это дурацкое задание, Мишенька был совершенно уверен, что я не только не зарифмую «цветок» с «лепестком», но и приду в недоумение по поводу рифмы как таковой. Принимать его игру я не стал – в таких играх обычно трудно дойти до финала. И пробормотав что-то вроде: «Наверное, пожалуй, ты прав…», перевёл разговор на другую тему. Мишенька остался доволен, и пока мы не разбрелись по комнатам, чтобы успеть вздремнуть, смотрел на меня со снисходительной улыбкой, точно я был незлобивый убогий, пожелавший участвовать в конкурсе красоты.

Всё же я был уверен, что он забудет о нашем разговоре. Но не тут-то было. В день рождения тёти Эмилии, то есть спустя пару месяцев после нашей ночной беседы, тема стихосложения снова всплыла на поверхность. При этом Мишенька, которого в ту пору все очень жалели как обманутого Малявкиным и обмороченного Алиной, решил сорвать аплодисменты в качестве не только творца, но и острослова.

А началось с того, что я опоздал к тёте Эмилии. Мама уже с утра убежала к ним резать салаты. Следом за ней ушёл и отец, но, разумеется, в ином направлении. К тёте Эмилии он обещал явиться к назначенному времени, то есть к обеду. Так что мне пришлось собираться и шагать в одиночестве, подгонять меня было некому. Сказалось, наверное, то, что мне очень не хотелось идти туда. А впрочем, опаздчивость всегда была характерной моей чертой, я довольно часто всюду опаздывал. Но происходило это не по злобе и не по небрежению к ожидавшим, а разве по какой-то моей врождённой рассеянности и неумению обращаться со временем. Бывает «пространственный кретинизм», я же страдал «кретинизмом временным» и совершенно не чувствовал время. Сказать, например, сколько часов или минут прошло с тех пор, как я последний раз смотрел на часы, было для меня нелёгкой задачей. Рассчитывать время я тоже не умел и почти всегда ошибался в расчётах.

Но кому какое дело было до моих слабостей? За каждым моим поступком всегда видели злой умысел. Если я опаздывал на их сборища, они потом долго возмущались и говорили: «как всегда». Стоило мне прийти вовремя, они демонстративно удивлялись и делали вид, что такого ещё никогда не бывало.

Вот и в тот раз я опоздал. По пути я старался вообразить, как они там хлопотали сегодня, как сосредоточенно и строго было лицо тёти Амалии. Наверняка она смотрела полководцем, готовящимся дать сражение. А тётя Эмилия, конечно же, благосклонно принимала поздравления, встречая гостей в прихожей и подставляя щёку всем, вытягивающим губы. Подарки и цветы складывали, как и всегда в таких случаях, на специально принесённый из спальни столик. Как обычно, гости сначала шли непрерывным потоком, потом поток стал постепенно иссякать, интервалы между прибывавшими гостями всё увеличивались, а число свободных мест всё сокращалось. Именно так бывало всегда. Подходя к дому тёти Амалии, я не сомневался, что и в тот раз всё было точно так же. Само собой, когда остался последний свободный стул, и всем стало совершенно понятно, что запаздывает последний гость, тётя Эмилия, скрывая недовольство, объявила, что семеро одного не ждут, и пригласила всех начать торжество. И вот тут-то появился я.

Десятки острых как спицы глаз уставились на меня, и отовсюду навстречу мне понеслось шипение:

– Как всегда!..

– Не мог хоть в такой день!..

Тётя Эмилия даже не встала навстречу мне из-за стола. А я про себя отметил, что ничего глупее сегодняшнего её наряда просто представить себе нельзя – какой-то белый мешок с прорезями, покрытый огромными красными маками. Снисходительно выслушав мои поздравления, она кивнула и проговорила с ленцой:

– Хорошо, хорошо… Проходи… Оставь там свой подарок, потом посмотрю… Там, в прихожей… на столе…

Тётя Амалия всё это время смотрела на меня почти с ненавистью. А когда я отправился в прихожую, чтобы пристроить свой подарок, она заворчала, так что и я слышал:

– Ну хоть бы раз пришёл вовремя!.. Ну хоть бы раз!.. И хоть бы оделся поприличнее в такой день. Никакого уважения.

Родители при этом молчали, как будто не имели ко мне никакого отношения.

Мой костюм, кстати, тоже не нравился последнее время. Не то, чтобы я уж как-то особенно изнеряшился, но после того, как часть моих вещей исчезла неизвестно куда, я нарочно являлся к тёте Амалии в замызганных и драных джинсах, в затёртых майках или рубашках с посёкшимися манжетами. Когда было нужно, я выглядел, конечно, иначе. Но для тёти Амалии и мамы, распорядившихся моим гардеробом, я одевался в лохмотья. Насчёт мамы не знаю, а тётя Амалия этой связи не замечала. Появляясь на родственниках оборванцем, я наслаждался производимым эффектом, поскольку некоторые наши дамы и девицы, обзаведшиеся нарядами и не имевшие никакой возможности их демонстрировать, появлялись на семейных торжествах в каких-то головокружительных робронах с приколотыми к груди букетиками, кусочками меха или пёрышками. Мой вид оскорблял и возмущал этих красавиц. Мне же не просто нравилось их дразнить. С некоторых пор я стал нарочно провоцировать их на обидные для себя выпады. Наверное, я слишком привык обижаться и начал находить в этом удовольствие. Звучит, сознаюсь, странно. Но человек вообще странное существо, а уж удовольствия подчас находит там, где их просто не может быть по определению.

Словом, едва только я вошёл в комнату, как тотчас почувствовал всё недоброжелательство, успевшее скопиться за то время, пока меня ожидали. И вот тут-то решил высунуться наш бесподобный Мишенька. Свободный стул оказался как раз у него по левую руку, так что мы уселись плечом к плечу. Пока же я устраивался, он схватил уже початую бутылку шампанского и потянулся к бокалу, стоявшему возле моей тарелки.

– Ну что? – спросил он, наблюдая, как золотистая струя расточает сладкие брызги. – Чего опаздываем?

– Да так… – пробормотал я. – Задержался… замешкался…

– Замешкался? – громко и с наигранным дружелюбием переспросил Мишенька. – Что ж ты там делаешь? Всё стихи пишешь?

Пока я пребывал в центре внимания, а потому и слова, обращённые ко мне, не остались незамеченными и пропущенными мимо ушей. А слово «стихи» так и вовсе вызвало смешок – настолько стихи в их представлении не вязались со мной.

– Ну конечно, – ответил я с вызовом, потому что никак не ожидал, что он вспомнит об этом, а вспомнив, ещё и ляпнет при всех. – Пишу… Что мне ещё делать-то?

– Так почитал бы! – всё с тем же наигранным дружелюбием предложил Мишенька, поглядывая кругом себя и как бы приглашая всех посмеяться, а заодно и поддержать его. Поддержка не замедлила явиться. Опять раздались смешки, а Мишенькины сестрицы запищали:

– Да уж… хоть бы послушать…

– А то пишет, пишет, а мы и не знаем…

– Это, наверное, что-нибудь особенное…

– Да, да… Пушкин отдыхает…

– Нет, нервно курит в сторонке… Ха-ха-ха!

Они ещё что-то пищали под общее одобрение, но я уже их не слушал. Не знаю, что на меня нашло, должно быть, со злости на Мишеньку, но я поднялся и громко, с выражением прочитал:

 

В доме хранятся сокровища многие —

Камни лучистые, ткань драгоценная.

Пажитью ходят быки златорогие.

Нету тебя лишь, моя несравненная.

 

Где же ты, где же, моя ненаглядная!

Слышу во сне звуки милого голоса,

Глаз твоих вижу сиянье отрадное,

Чую, как пахнут гвоздикою волосы.

 

Эй! Приведите ж коня добронравного!

Туже седло затяните подпругою!

В час пробужденья светила державного

В путь отправляюсь за нежной подругою.

 

Окончив чтение, я выдохнул и добавил:

– Посвящается тёте Эмилии.

Потом повернулся к ней, поднял бокал, давая понять, что пью за её здоровье, и, действительно, выпил всё, что налил мне Мишенька.

– Спасибо, – кокетливо сказала тётя Эмилия. – Удивлена…

Все стали чокаться, и пока они звенели хрусталём, я, всё ещё волнуясь и пытаясь скрыть волнение, опустился на стул и уткнулся в тарелку. Между тем установилась какая-то неуместная, неловкая и неестественная тишина. Не только тётя Эмилия, никто из них не ожидал от меня такой выходки – ни того, что я смогу прочитать, ни того, что я и в самом деле что-то там рифмую. В стихах, возможно, не было ничего особенного, но это были мои стихи. Но в том-то и дело, что они не могли и не хотели этому верить, отчего и вышла заминка. Они просто не знали, как теперь вести себя. Но на помощь к ним пришёл Мишенька.

– Как, как? Коня добронравого? – спросил он и громко фыркнул.

Я поднял на него глаза: он смотрел на меня с жалостью. Это был сигнал. Они все оживились, по лицам покатились ухмылки, кто-то, в свою очередь, зафыркал, кто-то захихикал, даже мама смущённо рассмеялась, словно испытывая за меня неловкость. Все стали переглядываться; казалось, ещё секунда, и они не в силах будут сдерживать смех.

– Лучше бы работу искал, – вдруг раздался чей-то подлый шёпот.

– Вот именно!..

– А он стишками балуется.

– Ну, на шее-то у родителей – чего не побаловаться?..

– Да и стишки-то…

И они принялись обсмеивать то, что запомнили. Особенно же досталось «коню добронравному».

– Ой, не могу! – с удовольствием расхохотался отец. – Ну даёшь ты!.. Ну молодец!.. Чьи это хоть стихи-то?..

Но поскольку я и не думал отвечать, он, уже серьёзно, но всё ещё недоверчиво, точно намереваясь уличить меня, поговорил:

– Что-то я никогда не замечал за тобой раньше, чтобы ты писал стихи…

Я снова ничего не ответил ему и даже не повернулся в его сторону. Тогда он сказал не то примирительно, не то извиняясь:

– У нас никто стихов не писал…

Пока они хихикали и обсуждали меня, я закусывал и делал вид, что не замечаю их ликования, которое вдруг разрушила тётя Эмилия.

– Ой, какие у нас розы! – просюсюкала она, указывая на букет, украшавший стол. Все тотчас забыли обо мне, повернулись к букету и стали хвалить розы.

– Белые розы, – напевно пояснила тётя Эмилия, – символ чистоты и невинности.

Одни согласились, другие удивились. Потом заговорили о красных и жёлтых розах, и разговор плавно перетёк в другое русло.

Я очень хорошо понимал, почему тётя Эмилия предпочла заговорить о розах. Наверное, я один это понял. Может, конечно, замешалась и благодарность за посвящённые стишки. Но главное было в другом.

 

Ровно год назад, вот точно так же на дне рождения тёти Эмилии, со мной приключилась совершенно невозможная вещь. Я и сам тогда удивился, потому что не ждал от себя такого, да и ничего похожего не происходило со мной прежде. Это была истерика, самая обыкновенная истерика. Мне были памятны мои тогдашние ощущения: я словно разделился в себе, одна моя часть заходилась в смехе и рыданиях, а вторая наблюдала с недоумением за первой. Тогда я впервые узнал, что можно смотреть на самого себя с недоумением не только спустя время. Когда человек оборачивается назад и удивляется собственным поступкам в прошлом – это одно, но когда удивление наступает одновременно с совершением действия – это уже совершенно другое.

Как я уже сказал, в семье нашей, собираясь за одним столом, обожали пустословить. Пустословие вообще довольно часто подменяет общение. Настоящее общение – это когда есть о чём помолчать. А пустословие – лишь способ избежать неловкого молчания. И всё же пустословие не так безопасно, как может показаться на первый взгляд. Во всяком случае, на этой почве всходят любые семена, и плоды появляются самые неожиданные. Все знают об этом, но говорить друг с другом ни о чём остаётся насущной потребностью. В нашей семье, например, обожали поговорить о Ленине. Почему? Одному Богу известно. Никто из обсуждавших трудов Ленина не читал, представления о нём, как, впрочем, и о многом другом, они имели самые приблизительные. Большинство никогда даже не были партийными, в классовой борьбе участия не принимали, идеями большевизма не увлекались. Но собираясь, просто кидались говорить о Ленине. При том, что ни Ленину, ни самим обсуждающим проку от таких разговоров не было никакого. Разговоры крутились как пластинки и временами повторялись чуть ли не слово в слово. Но участники этих задушевных бесед не просто, казалось, не замечали, что говорят одно и то же, но даже как будто получали удовольствие, пережёвывая словесную жвачку.

Начиналось это обыкновенно так: один кто-нибудь обругает новые порядки, другой сравнит с тем, как было раньше по части того же самого, третий назовёт виновных и призовёт им на головы чуму. И пошло-поехало. Потом наступал кульминационный момент, и тётя Эмилия провозглашала:

– Ленин был гений, это очевидно совершенно…

Это была её коронная фраза, венчавшая разговоры о преимуществах советского строя перед нынешним. Тётя Эмилия, как хищник, сидела в засаде и ждала. Лишь только разговор выходил на нужный уровень, она выскакивала, хватала жертву и приговаривала:

– Ленин был гений, это очевидно совершенно…

Однажды мне пришло в голову, что тётя Эмилия говорит не с нами, а с Богданом Тарасовичем, доказывая ему то, что не смогла доказать там, во Львове, когда он совершал своё отречение. Но Богдан Тарасович был далеко, а в Убыревске жертвой тёти Эмилии, жертвой коллективной и добровольной, оказывались родственники, вовлечённые в разговор. Вырваться было невозможно, опровергнуть тётю Эмилию тоже. И они начинали поддакивать и говорили:

– Да, Ленин устроил государственный переворот, но он же был гений!..

– При нём началась гражданская война и массовый террор, но он же был гений!..

И получалась какая-то страшная дичь, они сами не понимали, что говорили, но говорили, говорили, говорили…

– Он уничтожил веру и Церковь…

– Он обокрал страну и выгнал лучших людей…

– Он расстрелял царскую семью и устроил голод… – повторяли они то, что слышали в телевизоре и читали в газетах. Но тут же, умиляясь советским своим прошлым, тоскуя об ушедшей молодости, признавались друг другу, что жилось им лучше, и хором соглашались с тётей Эмилией:

– Но ведь он же был гений!

Из раза в раз они хлебали эту странную кашу все вместе, стоило только им собраться. Но однажды произошёл переход количества в качество. Они хлебали кашу, а я в сторонке хлебал шампанское. Но каша, вероятно, оказалась несовместимой с шампанским. И стоило только моей способности к самоконтролю чуть притупиться, как я почти выкрикнул:

– Да хватит уже! Сколько можно?..

Они все замолчали, вытаращили на меня глаза и принялись рассматривать, как будто видели впервые. Потом, как всегда, кто-то из них захихикал и зафыркал, а мама, нахмурившись, дёрнула меня за рукав. Отец с искажённым от гнева лицом прогрохотал в самое ухо:

– Ты что? Совсем уже?

Тут тётя Эмилия, решившая увести разговор в сторону от конфликта, ласково и добродушно пропела:

– Вы знаете, в этом году у «Пыточной» столько рябины!.. Ну просто необыкновенно!..

Они, повинуясь команде тёти Эмилии, перекинулись на рябину, забыв и обо мне, и о Ленине. Но все дороги, как известно, ведут в Рим. А все их разговоры сворачивали на одну и ту же излюбленную тему. Один сказал, что никакой пыточной в «Пыточной» не было. Другой сказал, что была. Третий добавил, что была или нет – неважно, главное, что рябины много, здание старое, а советская власть победила. Не поручусь за точность их реплик, но то, что этот бредовый и бессмысленный разговор снова вывел их на мысль о гениальности Ленина, в этом можно не сомневаться, потому что я снова громко воскликнул:

– Опять!.. Ну сколько можно?.. Надоели вы со своим Лениным!..

Они снова принялись переглядываться, обмениваться кривыми улыбочками и, видимо, негласно решили не замечать меня. Но вдруг тётя Эмилия спросила:

– А что тебе, собственно, не нравится?

– Мне? Разговор дурацкий... Это во-первых... Надоел – во-вторых…

– Думал бы, что говоришь! – вмешалась тётя Амалия. – Надоел ему… Да если бы не Ленин, ты бы сейчас… пахал! Выучили тебя бесплатно, на стажировку ездил – не платил ничего. А всё – «дурацкий»…

– Сам он «дурацкий», – прошипел кто-то за столом. Наверняка, кто-то из Мишенькиных сестриц.

– И сам он надоел, – послышалось ответное шипение.

– Сказать-то нечего, а хочется, – визгливо вклинилась тётя Капа.

И вот тут со мной случилось что-то странное. То лёгкое возбуждение, что пробудило во мне шампанское, до этой минуты лишь слегка шевелилось где-то глубоко, но вдруг оно словно перевернулось и поднялось в полный рост. Как будто бы я весь наполнился пузырьками шампанского. И пузырьки эти кружились, перетекали, щекотали нутро, отчего делалось неудержимо весело, и всё вокруг казалось смешным и нелепым. Внутри меня всё клокотало, пузырьки словно рвались наружу, я не выдержал их напора и расхохотался. Но одновременно с этим удивился: над чем и чему я смеюсь?..

– Всеобщая грамотность! – только и смог я выдавить из себя через неудержимый поток смеха. – Я понял, в чём дело: всеобщая грамотность!

Я едва мог набрать воздуха и выдавить из себя несколько слов – вот уж, действительно, смех душил меня. Я весь дрожал, а в глазах уже стояли слёзы.

– Надо же… надо же было извести целый класс образованный… чтобы выучить читать… читать таких, как вы… как мы все!..

– Значит, надо, – заявила тётя Амалия тоном работника пыточной. – Значит, надо…

– Значит, надо! – хохотал я. – Значит, надо!.. А зачем?.. А?.. Зачем?..

Они стали догадываться, что со мной что-то не то и не так, и опять принялись переглядываться, но уже совершенно с другими лицами. А я не мог успокоиться и смеялся. Но мне не было весело, как могло бы показаться. Какой-то частью своего сознания я тоже понимал, что со мной что-то не то, но повлиять ни на что я не мог.

– Дайте ему воды, – тихо сказала тётя Эмилия. – С ним истерика.

Кто-то налил воды и протянул мне стакан.

– При чём тут вода? – хохотал я. – При чём тут вода и Ленин?

Чья-то лживо-участливая рука сунула стакан мне под нос. Но я оттолкнул от себя эту руку, отчего вода тотчас выплеснулась на подносившего. Я захохотал пуще прежнего, но вдруг смех сменился рыданиями. Я даже не успел ничего понять, как лицо скривилось, а из глаз потекли настоящие потоки. И так же громко, как только что хохотал, я зарыдал.

Послышались ахи, тихие ругательства, чмоканье мокрой ткани, отлипающей от тела. Потом вдруг мама, которая сидела рядом со мной, ударила меня не сильно, но чувствительно – сначала по одной щеке, потом по другой. Пузырьки, щекотавшие нутро, разбежались, я очнулся. Все молчали и растерянно рассматривали меня. Я и сам был напуган и удивлён и растерянно смотрел по сторонам, пытаясь что-то понять, но что именно – и сам не знал. Кто-то опять протянул мне воды. Но я вдруг ощутил такой жгучий стыд, что, не обращая внимания ни на воду, ни на того, кто тянул стакан, пробормотал извинения и почти выбежал из комнаты. Впрочем, «выбежал» – сказано слишком громко, потому что я чувствовал себя обессиленным.

Возясь в прихожей с ботинками и дверью, я услышал, что и в комнате понемногу стали приходить в себя.

– Чокнутый, – первым раздался голос тёти Капы.

– Просто несдержанный и невоспитанный человек, – отметила тётя Амалия.

– Ну не скажи… Это самый настоящий припадок.

– И что? – различил я властный, негромкий голос тёти Эмалии. – Часто с ним бывают истерики?

– Первый раз… – растерянно ответила мама.

– И что ты об этом думаешь?.. Так же нельзя оставить – может, лечить надо…

– Ты же знаешь, – нехотя сказала мама. – Он же думает, что мы его не любим… Если им не восхищаются, значит, не любят… Он же похвал ждёт…

– Почему бы и не похвалить? – спросила тётя Эмилия. – Тем более, есть, за что…

– Ой, не могу! – засмеялся отец. – Что за человек? А?.. Кого мы с тобой вырастили?..

– Какой же он всё таки завистливый… – как будто в тяжёлом раздумье произнесла тётя Амалия.

Больше я не стал их слушать, но, выбегая, нарочно как можно сильнее хлопнул дверью, так что в комнате, наверное, зазвенели стёкла и посуда. Дома я сразу уснул. А уже на другой день никто даже не напомнил мне о произошедшем. Мама же в воспитательных, очевидно, целях и вовсе не говорила со мной несколько дней кряду. Да я, признаться, и сам не желал ни с кем разговаривать. Вскоре подоспел учебный год, и я уехал в Москву. А там, конечно, забыл об этой досадной истории.

 

И вот только год спустя тётя Эмилия напомнила о ней. Во всяком случае, мне показалось, что её стремление отвести от меня нападки объяснялось опасением новой истерики. Но тётя Эмилия по праву считалась в семье самой умной.

Пока они обсуждали цветы, все эти алые и белые розы, тётя Амалия уже ёрзала на стуле, что было верным признаком словесного недержания. В самом деле, как только разговор о розах стал затухать, тётя Амалия объявила, что в семье сына одной её приятельницы – тётя Амалия обычно называла их по именам, в которых я всегда только путался, поэтому лучше оставить просто: «первая приятельница» – так вот, в семье сына первой приятельницы тёти Амалии случилось что-то необыкновенное. История действительно была душераздирающей и годилась разве на то, чтобы лечь в основу какого-нибудь пошлого сериала. Точнее, тётю Амалию можно было заподозрить в пересказе сериала, поскольку всё это даже не слишком смахивало на правду. Но тётя Амалия уверяла, что хоть она слышала эту историю не из первых уст, а всего лишь от общей приятельницы – назовём её «вторая приятельница» – но рассказчица никогда не была замечена во лжи. Получилось, что первая приятельница поделилась со второй, та, в свою очередь, рассказала обо всём тёте Амалии, а уж тётя Амалия – нам. Можно предположить, что это был не единственный канал распространения информации, но достоверно мне неизвестно, кому приятельницы тёти Амалии рассказывали истории друг о дружке.

Впрочем, вернёмся к нашему сериалу. Со слов обеих приятельниц и тёти Амалии, выходило, что сына первой приятельницы постигла недобрая доля. Когда его жена оказалась в интересном положении, наблюдаться она решила у знакомой докторши-гинеколога. Знакомая докторша была ровесницей жены сына, однако, детей не имела по причине слабого здоровья супруга. Вместе с тем сын первой приятельницы и муж гинеколога, о родителях которого ничего неизвестно, были между собой настолько похожи, что их вполне можно было принять за братьев. Что, собственно, и случалось время от времени, если, конечно, им доводилось оказываться в одном месте. Последнее случалось нечасто, только когда докторша приглашала жену сына первой приятельницы, а с ней и самого сына, к себе на домашние вечеринки. Вот именно на этих вечеринках приглашённые гости высказывали удивление по поводу сходства мужа докторши и сына первой приятельницы.

Однажды после очередного осмотра докторша настоятельно порекомендовала жене сына отказаться от супружеских объятий до родов, поскольку что-то там угрожало здоровью младенца. Будущая мать, конечно, подчинилась рекомендациям, и полгода супруги томились друг подле друга в воздержании. Но как только жена сына разрешилась от бремени, выяснилось, что докторша уже три месяца как тяжела и тоже ждёт пополнения. Жена сына искренне радовалась за докторшу, докторша радовалась за жену сына и за самоё себя. Казалось бы, все счастливы и довольны. Но однажды среди бела дня муж докторши явился к жене сына и объявил страшную новость. Оказывается, докторша ждёт ребёнка не от него, а от мужа своей знакомой, то есть как раз-таки жены сына первой приятельницы тёти Амалии.

Жена сына верить, естественно, отказалась. Но муж докторши выложил перед ней доказательства неопровержимые. Во-первых, он и сам врач, и обмануть его так просто не выйдет. Во-вторых, благодаря приглашениям в гости, сын первой приятельницы уже давно протоптал дорожку в их дом. В-третьих, не так давно муж докторши видел на улице свою жену с сыном первой приятельницы. Куда и зачем они направлялись, он не знал, а спросить не сумел, поскольку видел их из окна автобуса. Но, однако, о своей встрече ни он, ни она никому не сказали. Тут муж докторши отвлёкся и поинтересовался у жены сына, знает ли она, куда ходил её муж с докторшей? Но жена сына вынуждена была признать, что ничего об этом не знает. Тогда муж докторши продолжал. В-четвёртых, наконец, это внешнее сходство обоих мужчин, то есть лучший случай для докторши скрыть свои козни убийственным аргументом – ребёнок похож на законного отца.

Жена сына, начав, очевидно, прозревать, вспомнила, что докторша настаивала на воздержании. Правда, жена сына не знала, доказывает ли это что-нибудь или, напротив, опровергает. Но муж докторши поспешил развеять сомнения:

– Ну конечно! – воскликнул он. – Вот и недостающее звено!.. Разумеется, если кому-то ещё чего-то не доставало…

Но жена сына, хоть и почувствовавшая за рекомендациями докторши подвох, всё никак не могла рассмотреть самого звена. И тогда муж докторши пустился в пространные объяснения.

– Нет ничего проще, – сказал он. – Уж поверьте, я знаю свою жену. Итак, она предписывает вам воздержание, объясняя это пользой для младенца. Но на самом деле, задача перед ней стоит совершенно иная…

– Какая? – прошептала жена сына, прямо-таки терявшая силы перед грандиозностью и непостижимостью замыслов докторши.

– Господи Боже мой! Да распалить же вашего мужа! – вскричал в нетерпении супруг гинеколога. – Теперь-то вы понимаете? Понимаете, что сами стали её соучастницей и толкнули своего мужа в нашу постель? Сначала она сделала так, что вы сами подготовили его к её объятиям, а потом появилась она и довершила начатое вами! Уж поверьте, она это умеет… Она ни перед чем не останавливается, если что задумывает. Ваш муж и опомниться не успел, как стал отцом дважды… Не бойтесь, он останется при вас – претендовать на него она не станет, ей слишком удобно со мной. Но знайте, что муж вам неверен, и у него ребёнок на стороне!

Но пока жена сына хлопала глазами, пытаясь вместить всё то, что вывалил перед ней нежданный гость, и выработать хоть какое-то отношение к этой куче невероятных сообщений, муж докторши огорошил её новым признанием. Не то подействовала на него сама обстановка, не то настал момент, когда нужно было выговориться, а может, и просто нашёл на него такой стих, но только вдруг он объявил, что свою гинекологиню он, конечно, уважает и даже любит, но, однако, женой предпочёл бы иметь… «буфетчика Петрушу». Впрочем, до Грибоедова дело у них, может, и не дошло. А вот до признания в любви к какому-то ресторатору – это уж будьте любезны!

Но только тут жена сына сдалась перед напором правды жизни и разрыдалась. Дальше – ещё интереснее. Муж гинеколога бросился утешать напуганную им женщину, как вдруг на пороге появился сам виновник суматохи, то есть сын первой приятельницы тёти Амалии. Но застав свою жену в объятиях мужа докторши, который как раз помогал ей поудобнее расположиться на диване, сын первой приятельницы пришёл в бешенство.

– Я вам не помешал? – спросил он язвительно.

Когда же оба – и жена сына, и муж докторши – в недоумении повернулись к нему и от неожиданности раскрыли рты, при чём жена сына даже перестала рыдать, он взревел:

– Что здесь происходит? Что ты здесь делаешь с моей женой?

Но супруг гинеколога не растерялся и не испугался, а только резонно заметил, что и сам хотел бы выяснить то же самое. Сын первой приятельницы заявил, что не понимает этих намёков и не знает, к чему клонит муж докторши. Тогда последний отпустил зловещий намёк, сказав, что скоро все всё поймут, и вот тогда… Сын первой приятельницы, видимо, начал о чём-то догадываться. Но тут, на его счастье, в соседней комнате проснулся от криков ребёнок и присовокупил свой голос к общему гвалту.

Жена сына с затаённой радостью убежала от мужчин к младенцу, а мужчины, обрадовавшись поводу не меньше, предпочли прекратить спор и разойтись в разные стороны.

На этом события временно заканчивались, но сама история ещё ждала своего продолжения.

– Я и говорю Наташке: этого нельзя так оставлять, – ни к кому конкретно не обращаясь, объясняла тётя Амалия.

А я почему-то вспомнил Стаса, на рассказах о котором вырос и который давно уже успокоился, позабыт и более не занимает ничьего внимания.

– Конечно, – продолжала тётя Амалия, – ребёнок ещё маленький, он сейчас ничего не понимает. Но он вырастет, и если вырастет мужчиной, а не рохлей, сможет и постоять за мать. А если надо – и отомстить…

Да, тётя Эмилия по праву считалась в семье самой умной. Когда она, на всякий случай, отвела от меня нападки, все остальные, включая тётю Амалию, ничего и не поняли. Что до тёти Амалии, она и вовсе отличалась тем, что при каждом удобном случае шла в дом повешенного поговорить о верёвке. Она была восхитительна в своей простоте. Стоило только присмотреться, как обнаруживалось, что голова у неё прозрачная, и ход мысли очевиден, как вращение киноленты в проекторе. Едва она начала свой рассказ, я чуть было не расхохотался – ведь это только на первый взгляд не было связи между розами и адюльтером. Два дня назад тётя Амалия, явившись к нам в отсутствие отца, закрылась с мамой на кухне и громким шёпотом поведала ей, как видела сегодня отца с букетом красных роз на остановке. При этом, судя по направлению движения ожидаемого автобуса, ехать отец намеревался не домой, а совершенно в противоположную сторону. Вспомнив сейчас о розах, тётя Амалия вспомнила о последнем своём сильном впечатлении – об отце, застигнутом ею врасплох, что заставило её вспомнить и о причинах, побудивших отца к внеплановой покупке цветов. Один адюльтер навёл на мысль о другом, и она, не видя необходимости молчать, дала себе волю. Да ещё и не преминула намекнуть на будущего защитника матери от неверного отца. Защитника, который, конечно же, не будет рохлей. Как некоторые.

Словом, к тому времени, когда они начали разговор о Ленине, я уже вполне созрел. Я накачался ненавистью, как клоп кровью. Меня распирало, как переполненный водой бурдюк. Казалось, ткни пальцем, и наружу, сквозь прорванную кожу, вырвутся хлёсткие струйки.

Не раз я упускал этот волшебный миг, когда разговор у них переходил от повседневности к светлому лику вождя. Стоило размечтаться, отвлечься от общего разговора, упустить нить, как миг упущен. И летят по комнате благозвучия:

– Совершенно очевидно, что Ленин был гений…

– Совершенно очевидно, – говорила тётя Эмилия, когда я, оторвавшись от мыслей о тёте Амалии и адюльтерах, вновь прислушался к общей беседе, – что Ленин был гений…

Помню, я был так зол на них, что в ответ мне ужасно захотелось надерзить, испортить им это извращённое удовольствие. Но я не сразу включился в разговор. Точнее, я не собирался в нём участвовать, решив, что будет лучше промолчать. Но, как это часто случалось со мной, я не выдержал и встрял.

Тётя Эмилия ошибалась, думая, что моя прошлогодняя истерика объяснялась только нападками на меня. Но больше до истерики не дошло. Зато когда тётя Амалия, бледнея от гнева, взялась рассказывать о каком-то гражданине, повстречавшемся ей в доме отдыха и вздумавшем отвергать гениальность Ленина, я не утерпел и спросил:

– Ну и что?..

Тётя Амалия не обратила на меня внимания и продолжала рассказ. Несчастный гражданин просто не знал, на кого нарвался. Тётя Амалия, стеснявшаяся обратиться на улице к незнакомому человеку, преодолела робость и живо разъяснила, что к чему, приведя при этом три неоспоримых и непререкаемых доказательства гениальности Ленина.

– Во-первых, – загибая пальцы и уж, наверное, в сотый раз принялась перечислять она, – у Владимира Ильича столько трудов! Во-вторых, он знал столько языков…

Тут я снова не утерпел и встрял:

– Дичь какая-то, – сказал я как бы для себя, но достаточно громко, чтобы слышали все. – Сколько трудов, сколько языков… Это что, серьёзный разговор?.. Берутся обсуждать серьёзные вещи, а двух слов связать не могут…

Я театрально пожал плечами и осушил бокал, который незадолго до того Мишенька вновь наполнил до краёв шампанским. Шампанское меня раззадорило.

Тётя Амалия, однако, выслушала мои претензии, но ничего не сказала, а только – я чувствовал это и видел боковым зрением – оцарапала меня глазами и продолжала:

– И в-третьих…

Но я снова её перебил, громко фыркнув. В нашей семье вообще все почему-то любили фыркать. Тётя Амалия не выдержала – мне удалось вывести её из себя.

– В чём дело? – спросила она раздражённо, даже лицо у неё покривилось. Губы растянулись, расплющились и перетекли куда-то на подбородок.

– Надоели вы со своим Лениным, вот, в чём дело, – сказал я, ощущая, что язык мой становится злой и хитрой собакой, спущенной с привязи.

– У нас, между прочим, сегодня праздник, – объявила тётя Амалия.

– Вот, вот, – подхватил я. – Позовут людей на праздник и мучают Лениным. Приобщают, понимаешь, к коммунизму…

– А по-моему, здесь никто и не мучается, – вмешалась тётя Эмилия, до сих пор молчавшая и с любопытством наблюдавшая за всей этой сценой. – Все с интересом общаются и обсуждают интересную тему. И только один человек… как всегда, злопыхает.

Тётя Амалия, радуясь такой серьёзной поддержке, рассмеялась. Захихикали и остальные.

– Кто этот злопыхатель?! – с наигранным возмущением воскликнул я. – Покажите мне его!.. И кто эти умные люди, которые общаются и обсуждают?.. Неужели здесь кто-то умеет общаться и обсуждать?!.

Что и говорить: конечно, я перегнул. Но тогда мне показалось мало сказанного, и я продолжил:

– А по-моему, – сказал я, пародируя тётю Эмилию, – здесь никто ничего не обсуждает. И только один человек… как всегда… вещает. А все остальные – внимают, потому что и не умеют обсуждать. Вот и всё обсуждение…

Раздался ропот. Никому не понравилось, что я сказал «не умеют» и «внимают». Нет ничего обиднее для человека, как объявить его несамостоятельным. Впрочем, от них я ещё и не то слышал. С некоторых пор стоило мне упрекнуть себя в резкости, как я тут же говорил себе, что со мной были ещё и не так резки. И совесть моя утихала.

– Один он у нас всё умеет, – сказала тётя Капа. Её девицы, по обыкновению, захихикали, после чего зашипели:

– Конечно, он же всё время учится. Мы-то все  работаем, а он учится…

– Да он вообще у нас самый умный…

– Ещё и поэт!..

– Тётя Капа, а почему Ленин был гений? – дурашливо спросил я. – Только про языки не надо, пожалуйста…

– Да ты бы сейчас пахал! – вскипела тётя Капа.

– Это я тоже уже слышал, а что-нибудь новенькое?

– Ленин Россию спас! – крикнула мне через стол тётя Капа.

– А-а-а! – протянул я. – Ну так бы и сказали! А то не объяснят… А гражданскую войну кто начал? Не Ленин?..

В это время в прихожей зазвонил телефон, и тётя Эмилия вышла из комнаты. Кто-то, должно быть, звонил с поздравлениями, и она задержалась.

– Нет, – сказала между тем тётя Амалия. – Не Ленин.

– А кто? – спросил я голосом деревенского дурачка.

– Ленин провозгласил свободу, равенство и братство! – вспомнила тётя Капа.

Разговор выходил глупым и скучным. Никто даже не принимал в нём участия. Мне хотелось подразнить и позлить тёток, и тётки злились. Дядя Валя, словно прячась от супруги и опасаясь, как бы она не вовлекла его в разговор, уткнулся в тарелку и ковырял вилкой недоеденный кусок селёдки. Кто-то тихо переговаривался с соседом, Мишенька, сидевший рядом со мной, листал неизвестно откуда взявшийся «Мегаполис-Экспресс». Кипятились только тётя Амалия и тётя Капа.

– Равенство – это глупость, – нарочно объявил я, предвидя, как обе сейчас вспыхнут.

И точно.

– Это почему ещё? – спросила насторожённо тётя Амалия.

А тётя Капа издала какое-то нечленораздельное восклицание, означавшее, очевидно: «слышали ли вы что-нибудь подобное?!»

– Потому! – отрезал я, потирая про себя руки. – Потому что его и быть не может. Даже мы здесь, в этой комнате между собой не равны. И вообще все люди никогда во всём не сравняются. Равенство – это когда все одинаковые… Нет! Равенство – это серость, это когда все сыты и никому ничего не надо. При равенстве не бывает ни янтарных комнат, ни зимних дворцов…

– Как юродивый какой говорит, честное слово! Сам даже не понимает… – выплюнула мне в ответ тётя Капа.

– Короче, – сказал я, – гений не мог провозгласить равенства. А провозгласивший равенство – не гений.

– Это ты так думаешь. Это всего лишь твоё мнение, – уела меня тётя Амалия.

– Ну разумеется, – усмехнулся я в ответ. – Я думаю… и у меня мнение… В этом вся и разница… А братство?.. Это что ещё такое – и понять-то нельзя… А свобода?.. Какая? От чего?

– От царизма и религии, – запальчиво объявила тётя Капа.

– Во-во! – обрадовался я. – Это ведь можно понять как «от порядка и нравственности»… Ладно!.. Не можете вы объяснить, почему Ленин был гений. Так только – щебечите… Про труды я уже сто раз слышал… Мало ли графоманов?.. Про языки – тоже сто раз… Кстати, я тоже знаю несколько языков, но в гении-то не лезу…

О! Эти последние мои слова внесли неподдельное оживление, как если бы вдруг был дан салют. Общее настроение, начавшее было закисать, просто встрепенулось и расцвело. Разговор вновь сделался интересным для всех присутствующих. Все зашевелились, захихикали, зашипели…

– Ой, не могу! – рассмеялся отец. – Ну как всегда!

Он, надо сказать, тоже был «как всегда».

– Ещё бы лез в гении…

– Нашёлся гений!..

– Думает, стишок написал – так и гений!..

– Гении не бездельничают…

– Ты что, с Лениным себя сравниваешь? – надменно спросила приободрившаяся тётя Амалия.

– Ладно бы ещё с Ленноном! – встряла в голос одна из девиц тёти Капы. – Так и то…

Остальные тётякапины девицы пришли в восторг.

– Не!.. – выкрикнул Мишенька, отрываясь от газеты. – Он себя под Лениным чистит!

И первый же захохотал и закрутил головой, приглашая и остальных посмеяться. Приглашение было принято, и, наверное, все, кроме меня, искренне засмеялись. И было очевидно, что Мишеньке только что случайно пришла в голову эта милая шутка и что Мишенька страшно доволен собой.

Словом, я был окончательно низвергнут. А Мишенька, одним словом завоевавший признание и восхищение, для упрочения своего положения громко, чтобы все слышали, обратился ко мне:

– Ты чего раздухарился-то, а? Чего тебе этот Ленин?.. Опять, что ли, как тогда… истерика? Так я помню: тебя в тот раз по щёчке погладили, и прошло…

И под общий смех он протянул ко мне руку и, прежде, чем я успел опомниться, дал мне несколько лёгких пощёчин. Жест его снова был встречен всеобщим одобрением, кто-то даже сказал:

– Правильно, пусть остынет…

Но я в ответ отпихнул его руку и отвесил полноценную пощёчину. Он откинулся назад, голова его отлетела, словно намеревалась оторваться и покатиться по полу, даже стул сдвинулся с места. Все притихли, кто-то вскрикнул.

– Да ты что, охренел? – прорычал Мишенька, вскакивая со стула и бросаясь ко мне. Я тоже вскочил и, схватив Мишеньку за руки, оттолкнул с силой. Он отступил, упал на стул, поднялся и снова бросился на меня. Вокруг уже все кричали:

– Перестаньте!..

– Вы что?..

– Хватит!.. Пошутили и хватит!

– Мишенька, не надо! Остановись!..

На шум в комнату вбежала тётя Эмилия и застыла в изумлении на пороге.

Как обычно в подобных историях все надеялись, что это не всерьёз. А между тем у нас началась драка. Самая обычная, самая заурядная драка. Мы толкали и мутузили друг друга на узком пятачке между столом и окном. Уже разбили тарелку, смахнув её со стола, и, кажется, сломали стул, как вдруг мама решила вмешаться и, всё что-то там приговаривая и вздыхая, схватила меня за правую руку. В то же время Мишенька отпустил мне такой хук, что устоять я не смог, а частью из-за того, что мама тянула меня за рукав, потерял равновесие и как-то неловко, но с силой опустился головой на деревянный подоконник.

Сначала стало темно. То есть как будто не снаружи, а внутри меня погас свет. Потом – не знаю, сколько прошло времени – я почувствовал что-то похожее, что чувствовал каждое утро, пробуждаясь ото сна. Прежде всего, я услышал их голоса. Стоял невообразимый шум, все они гомонили, кто-то плакал, кто-то кричал, и сквозь толщу звуков я расслышал почему-то голос дяди Вали:

– Ах, как скверно, Мишенька, – говорил суетливо дядя Валя, – ах, как скверно… Скверное какое происшествие…

Я хотел открыть глаза и подняться, но у меня это не получилось. Точнее, получилось совсем не то, чего я ждал. Я увидел себя, как будто отделённым от остальных дымкой или туманом. То есть они все были там, а я – здесь, в каком-то своём новом пространстве, куда никто из них попасть не мог, и где я был для них невидим. Я поднялся и сначала ничего не мог понять и даже испугался, что всё сейчас продолжится. Но потом увидел, почему они суетятся, и вместе с тем понял, что не продолжится и не повторится уже никогда. И это неумолимо так же, как восход. Мне стало грустно и легко. Выходит, подумалось мне, я умер за белую идею. Зачем – неизвестно.

Я осмотрелся и вдруг заметил, что в своём новом пространстве я не один. На шкафу сидел Поцелуев и улыбался. Он показался мне прекрасен. Я захотел подняться к нему и, сам не зная как, без труда уселся рядом.

– Что тут? – спросил Поцелуев.

– Война, – вздохнул я. – Гражданская… А ты?..

– С моста.

– Сам?!

– Не-ет! Нашлись шутники. Ограбили, вишь. Разжились двумя бумажками.

Он улыбнулся и напомнил мне какого-то святого с иконы.

– Доигрались, – сказал Поцелуев, не уточняя, кто именно, во что и до чего доигрался. Но я и так отлично понял его.

– Да, – согласился я, – доигрались.

– Плохо дело, – заключил Поцелуев.

– Да чего уж хорошего! – снова вздохнул я и пощупал голову, которая должна была бы болеть, но не болела.

– А ты, что же – за белых или за красных? – спросил Поцелуев.

– Выходит, за белых.

– А я вот за красных был, – вздохнул, в свою очередь, Поцелуев.

Мне стало весело.

– Как же ты говоришь, что за красных, – спросил я, – когда сам же был Керенским?

– Фамилия красивая, – мечтательно ответил он. И тут же спохватился: – А ты как за белых, когда ни одного белого не видел?

– Ну… Я читал, – сказал я, зачем-то поддерживая эту игру.

– «Читал»!.. – передразнил он меня. – А может, ты не всё прочитал. Вот прочитал бы всё, тогда бы и говорил. Глядишь, не захотел бы за белых. А то вот начитаются такие и учат, и красят всех чёрно-белым карандашом.

– Красно-белым, – поправил я.

Он засмеялся и сказал:

– Мало ли, что было…

Мы так и сидели на шкафу, в то время, как там творилась ужасная бестолковщина. Они всё суетились и кричали, мама плакала, а отец взывал к кому-то, требуя позвонить в милицию и вызвать «Скорую». Потом тётя Амалия протиснулась сквозь толпу в прихожую к телефону, бросив на ходу: «Я всегда это знала».

– Какая неблагодарность! – плаксивым голосом кричала тётя Капа. – А ведь Милочка его в свою квартиру жить пускала. И вот, как он отблагодарил её…

– Ничего удивительного, – поддакивали девицы. – Это вполне в его духе…

– Да замолчите вы или нет! – вдруг крикнул на них отец.

От неожиданности – ведь родители никогда не вступались за меня – они и в самом деле замолчали. Наверное, впервые родители не думали, что скажет родня, и, возможно, даже не стыдились меня.

А потом я подумал, что хотел бы оказаться на улице. И оказался на улице. Это мне очень понравилось. Мне вообще всё очень нравилось, впервые в жизни. Если, конечно, можно так выразиться…

Мои ощущения отчасти были похожи на те, что испытывает человек, когда выздоравливает. Он ещё слаб, но знает, что болезнь отступила, мучения закончились. Как-то тихо, радостно, и всё видится по-новому. Вот и город я увидел совершенно по-новому. Я мог смотреть на него отовсюду, с любой точки, а потому рассмотрел очень многое. На площади, там, где стоял собор, я заметил огромного купчину, а рядом с ним – его дочь, худенькую, бледную гимназистку. Сама площадь и прилегающие улицы были усыпаны яблоками – красными, зелёными, жёлтыми. Никто словно и не замечал этого, и все ходили по яблокам, как будто так было нужно. Поцелуевские медведи ожили, пустились в пляс и никого не пугали. Шумел дебаркадер, в церквях звонили, из «Пыточной» выходили люди, затянутые в чёрную «кожу», а в парке играл оркестр и вальсировали пары...

А через три дня меня похоронили. О случившемся немедленно узнал и заговорил весь город. И, как это часто бывает, поползли слухи. Говорили о моём помешательстве, о том, что я безосновательно пытался соперничать с Мишенькой, и даже о каком-то любовном треугольнике.

Для нашего семейства всё отошло на второй план перед задачей оправдать Мишеньку. И, конечно, его оправдали, потому что все наши во главе с тётей Амалией уверяли, что Мишенька только оборонялся.

Рядом со мной похоронили Поцелуева, которого выудили из реки чуть ли не в тот же день. Клавдий Маркелович посадил над нами маленькие вишнёвые деревца. Что ж, весной они покроются белой пеной цветов, летом – красными брызгами ягод. Ягоды станут клевать воробьи, отчего вокруг будет шумно и весело. А потом упадут на землю косточки, и, может, вырастут другие вишнёвые деревья с белыми цветами и красными ягодами. И так будет всегда.

 

 


[1] Закон суров, но это закон (лат.)

 

Комментарии: 3
  • #3

    Антон (Вторник, 24 Март 2015 20:54)

    Чувствуется рука большого Мастера!
    Спасибо. Есть у кого учиться!

  • #2

    Ильшат (Воскресенье, 01 Март 2015 12:02)

    Интересно очень правда, где-то грустно. Не пожалел что прочел.

  • #1

    Людмила (Вторник, 17 Февраль 2015 21:27)

    Прочла, не отрываясь. Прекрасный роман!
    Спасибо клубу за встречу с интересным писателем!