Михаил Смирнов

Смирнов Михаил Иванович

Год рождения: 27 сентября  1958 г. Россия, Башкортостан, г. Салават,

Сложно писать о себе что-либо. Тяжело вспоминать то время, когда попал на инвалидность и сразу рухнуло всё: планы, мечты, работа, исчезли друзья — и я с семьей остался один на один с бедой. Тяжело вспоминать, словно опять возвращаешься в ту жизнь, которой уже никогда не будет. Часто задаю себе вопрос: «В какой из жизней мне было интересней?» Не знаю, не могу ответить. В «прошлой» жизни, как называю время до инвалидности, многое успел сделать, и в этой — виртуально-реальной, тоже немало пришлось поработать, чтобы в первую очередь доказать себе, что будучи инвалидом, можно всего добиться. Долго не мог найти себя. Не знал, чем заняться, лишь бы уйти от этих дум, от того, что стал ненужным человеком. Но однажды дочь сказала, чтобы я попробовал написать рассказ, как мы куда-нибудь ездили, показать природу и всё, что было вокруг нас. Я написал, как видел и чувствовал. А дочка взяла и отправила мой рассказ в еженедельник «Рыбак рыбака». Вскоре раздался звонок и главный редактор сообщил, что мой рассказ не только будет опубликован, но и примет участие в конкурсе на лучший рассказ, и попросил, чтобы я еще прислал свои работы. Это был шок для меня, потому что я считал, что писатели — это небожители, не меньше. Они находятся на такой высоте, что нам, смертным, до них никогда не добраться.

И я рад, что частичку своего труда мне всё же удалось вложить в литературу.

Печатался: «Литературная газета», «Литературная Россия», «День литературы», «Молодая гвардия», «Литера», «Работница», «Сибирские огни», «Литературный Крым», «Крещатик», «Белая скала», «Балтика», «Простор», «Камертон», «Родная Кубань», «Воскресение», «Великоросс», «Гостиная», «Север», «Бельские просторы», «Литературный Азербайджан», «Южная звезда», «Северо-Муйские огни», «Огни над Бией», «Отчий край», «Петровский мост», «Луч», «ЛиФФт», «Кольцо А», «Приокские зори», «Жемчужина», «Новый континент», «Нёман», «Слово\Word», «Зарубежные задворки» и др.

Лауреат ряда литературных премий, в том числе Лауреат Международной премии «Филантроп»;

Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого; Лауреат международного литературного конкурса на соискание премии им. А. И. Куприна;

Лауреат Международного конкурса Национальной литературной премии «Золотое перо Руси» и мн. др. 

"О время, погоди..."

Поднявшись на крыльцо, я остановился, глубоко вздохнул и невольно присел на верхнюю ступеньку — шутка ли: отмахал почти дюжину километров под дождём по раскисшему просёлку; сто раз, наверное, вспомнил гоголевское: дороги в России расползаются, как раки. Пару раз, утомившись, я попытался передвигаться по травяной обочине, боясь зачерпнуть голенищами пудовых от налипшей грязи сапог коричневой жижи колеи. Но трава обочины, залитая водой, была скользкая словно лёд и совершенно непроходима. Пришлось вернуться на фарватер.

Нелегко дался мне этот марш-бросок. И когда на пригорке показалась деревня, запела душа моя. А на крыльце — сморило. И я сидел на сырой досочке и осматривал скудный пейзаж осеннего сада. Редко краснели ранетки; рябины было много — к суровой зиме; между пышных кистей цвиркали синицы. Вдоль стены дома поленница; к сожалению, ольхи да осины много, бедноватый у нас в округе лес. Поверх высокой поленницы уложены куски рубероида, на фоне их аспидной черноты стекающие витые струйки кажутся хрустальными. Случайный лучик солнца коснулся одной — золото потекло с рубероида. Но уже вечереет. Над туманными купами дальнего леса чёрные стаи птиц, скоро они будут жить в тёплых краях… Пора и мне; сыро, зябко, холодно.

Я толкнул тяжёлую дверь, глаз не сразу привык к тьме. Но запахи! Терпко — вязанки чеснока и лука, на противоположной стенке — сухое разнотравье: душица, малина, иван-чай пучками да вязанками, разве всё упомнишь? Уже и предметы проявились, а я вдыхал и вдыхал; у родины много запахов, но главные — в доме…

На здоровенных гвоздях висит всё та же пара фуфаек (я прислонился к ним щекой), что-то вроде попоны, солдатская плащ-накидка с огромным капюшоном (как ты попала сюда, многострадальная?) Сапоги, фэзэушные ботинки, у-у-у какие большие. Но я знаю их — до чего же удобные! Толстые носки-то всегда на ноге — попадёшь в обувку эту, не глядя, и — на двор…

Я вышел наружу, вымыл свои резиновые, поставил их в модельный ряд. Споткнулся о лестницу — там, под крышей, наверное, есть сундук со старыми вещами. А скорее всего, он давно пуст — я же сам когда ещё всё там разворошил…

Я шагнул в избу, сбросил рюкзак и верхнее прямо на пол.

Баба Груня сидела на высокой лавке около печки и помешивала деревянной ложкой в чугунке.

— Здрасьте, баб Грунь! Наконец-то добрёл… Опять печку ободрали? Завтра подмажу…

— Да я как заношу дрова, так цепляюсь. Говорила Кольке-печнику, чтобы чуток поменьше сделал, ан нет, не послушал. Наворотил. Дров не напасёшься. А ты скидывай одёжку, скидывай. Проходи, Санько. Как же ты добрался в такую непогодь? — словно не удивившись моему приезду, спросила баба Груня. — Хе-х, снова приехал осень провожать? Что в ней нашёл-то? Грязища на улице, и дожди хлещут да хлещут. А говоришь, красивше осени ничего нет. Хе-х, — она мелко, дробно засмеялась и прикрыла рот ладошкой.

— Да, баб Грунь, к осени приехал. К ней, родимой.

Поздоровались, разговорились.

Всю жизнь меня удивляла эта особенность деревенских встреч — приедешь спустя хоть пять лет после последнего посещения, а беседа о человеке или событии словно и не прерывалась.

И однажды я почувствовал неизъяснимую прелесть этой странности — время моё и чувства словно восстанавливались, меня не утомляли не раз слышанные истории, да и сам со странным удовольствием я повторял уже не раз сказанное. В городской жизни подобное невозможно…

На бабе Груне старенькая линялая кофтёнка, застиранная длинная юбка, на пояснице завязана шаль. На ногах топтыши, так она называла обрезанные валенки. На голове платок, из-под него выбились прядки седых волос. Она смотрела на меня блёкло-голубоватыми глазами. Выдвинула из печи небольшой чугунок. Обхватила его серым, с пятнами сажи, полотенцем и поставила чугунок на стол. Достала каравай и начала отрезать от него толстые ломти:

— Как чуяла, что появишься. Точно! Глянула в окошко. Дождь хлещет, а ты вдоль забора идешь. Весь в Нюрку, в мамку, уродился. Она приезжала осень провожать, и ты взялся. Твою мамку многие с малых лет считали малохольной. Утром встанешь, чтобы коровку подоить, взглянешь, а она мелькает в платьишке возле воды — рассвет встречает! Мамка-то её рано помёрла. Некому было за Нюркой приглядывать. Так и росла дичком. Думали, пройдёт, когда замуж за залётного выскочила. Ан нет, просчитались! Каждую осень приезжала. У меня останавливалась. Вещички оставит и на речку мчится. А я на крылечко выйду и поглядываю. Она, бывало, сядет на берегу, уставится на воду или на лес и не шевельнётся. Тёпло ли, слякотно ли, снег сыплет, а ей всё одно. Это она осень провожает! Вернётся, а взгляд чистый-чистый, словно в церкви побывала. Господи, прости мою душу грешную! Переночует. Выйдет на двор. Прижмётся к рябине, словно прощается. Обнимет меня и бежит на тракт, торопится в город поспеть… Хе-х, и соседи на тебя посматривают! Чать, и ты будешь сынка сюда привозить, а, Санько?

— Да, баб Грунь, буду, — сказал я и засмеялся. — Мы же все малохольные…

— Тьфу ты, прости Господи! Слышь, а что твоя Танька такая худющая? — взглянула баба Груня. — Плохо живёте, да?

— А если хорошо живём, значит Танюха должна быть толстой? — склонившись над рукомойником, я засмеялся. — Она похудела, когда Серёжку родила. Второго огольца родит, тогда поправится.

— Танька на сносях? — взглянула баба Груня. — А по ней не скажешь. Доска доской. Ну, дай Бог, дай Бог! — она взглянула в передний угол и быстро перекрестилась.

Я вытер руки и лицо застиранным полотенцем. Повесил его на вбитый толстый гвоздь. Потянулся. Прижался спиной к печи:

— Хорошо-то как! Ух, натопила!

— Пришлось. Покуда поросяткам приготовила. Щец наварила, и в печи потомила, как тебе нравится. Митяй, сын Вьюрихи, вчера свинку заколол. Кусище приволок. Ты, Санька, присаживайся. Хе-х, снова гостинцев понавёз из городу? Да куда мне одной столько-то? Ну, ежели подружки зайдут… Угощу, побалую девчонок. Бери хлеб, бери. Свежий. Позавчера токмо испекла. Погодь-ка чуток, мы ещё по рюмашке опрокинем.

Было заметно, как она обрадовалась моему приезду.

Я сидел на лавке и наблюдал, как баба Груня суетилась возле стола. Она достала из старого буфета большие тарелки. Фартуком протёрла ложки и положила рядышком. Напластала розоватое сало с прослойками. Вынула из банки пару солёных огурцов с прилипшими семенами укропа и с какими-то листочками. Не очистив, разрезала крупную луковицу. Вытащила литровую бутылку с мутноватой жидкостью и две гранёные стопки. Села напротив меня. Налила самогон вровень с краями и подняла рюмку:

— Ну, Санько, за приезд, — медленно выпила, замерла на мгновение и резко выдохнула. — Хороша, зараза! Выпей, Санько, для сугрева. Выпей, чтобы не захворать.

Я осторожно взял стопку. Поднял. Не решаясь, посмотрел на белёсую жидкость.

— Что застыл, аки столб, Санько? — шепеляво спросила баба Груня, норовя откусить беззубыми дёснами кусочек сала. — Не бойся. Пей. Чистая! Не то, что ваша химия. На пшенице ставила. Ох, хороша! Я теперь три стопочки, и хватит. Организм не позволяет. Старая стала.

— Баб Грунь, сколько тебе лет, если три стопки выпиваешь? — я спросил и засмеялся. — Сижу, не знаю, как одну-то осилить, а ты…

— Хе-х! — дробно раскатился смешок, и она шлёпнула по бутылке. — Раньше, бывало, соберёмся с подружками, так этой посудины маловато было. Выпьем, сметём со стола, что приготовили. Песен напоёмся. Душеньку отведём в разговорах, и вставали трезвые, будто не пригубляли. Годков-то скока? Почитай, восьмой десяток доживаю. Многих уже нет на свете, а я небо ещё копчу. Видать, рановато. Срок мой не подошёл, Санько. Пей, не томи душу. Щи стынут.

Задержав дыхание, я опрокинул стаканчик и сразу закашлялся, внутри полыхнуло от крепкого самогона.

Баба Груня протянула кругляш огурца:

— Накось, закуси. Что слёзы потекли? Крепка, зараза? Но хороша, хороша! Всю хворобу из тела выгонит. Погрызи огурчик. Скусный!

Вытирая выступившие слёзы, я захрустел огурцом. Отмахнулся от второй стопки. Принялся за щи. В большой тарелке кусок разварившегося мяса с торчащей костью, крупная фасоль, картошка, капуста. Сверху, под золотистой плёночкой жира, кругляши морковки и венчик укропа. Вперемешку откусывал сало, хрустящие огурцы, подсоленный репчатый лук, перемалывал крепкими зубами, заедал вкусными щами...

Я облизнул ложку. Положил её в пустую тарелку. Откинулся к стене и взглянул на бабу Груню.

— Ух, вкусняцкие щи! — пробормотал я, вздохнул и посмотрел на чугунок. — Умять бы ещё тарелочку, да не уместится.

— Хе-х! А мой старик, бывало, вернётся, стакан опрокинет, донышком вверх перевернёт — это была его норма. Ни разу за всю жизнюшку не видела, чтобы ещё выпивал. Ложку возьмёт, и давай наворачивать! Не успевала подливать да подкладывать. Пот в три ручья течёт, а он ещё самовар вздует, напьётся чаю. Сядет возле печи. Засмолит козью ножку. Так и не приучился к папироскам. А потом выйдет на улицу и начинает то дрова пилить, то навоз убирать. Ох, жадён был до работы! Царствие ему небесное! — баба Груня мелко перекрестилась и посмотрела на тёмную икону. — Вижу, Санько, спать потянуло? Погоди чуток. Чайку ещё попьем с баранками и уляжешься.

— Нет, баб Грунь, хватит, — я направился в горницу. — Утром встану пораньше. Хочу на речку сходить да в ельничке прогуляться.

— Не знаю, не знаю, — сказала баба Груня, держась за поясницу. — Косточки ломит. Чую, к утру разведрится. Кабы мороз не ударил.

Оставшись в трико и футболке, я улёгся на старый диван. В полутьме были заметны висевшие в рамках старые фотографии. Отсвечивало зеркало, засиженное мухами. Возле голландки, за занавеской, виднелась баб Грунина кровать — старая, с облезлыми шариками на спинках. Я в детстве старался их открутить. На половицах лежали самотканые цветные дорожки. В красном углу мерцал огонёк лампадки перед образами, напротив двери стоял большой комод с разнокалиберными флакончиками, с пузырьками из-под лекарств и прочей мелочью. Возле окна, над столом висели старые ходики. Так было всегда в горнице, сколько себя помню. Сквозь полудрёму я слушал шелест дождя за окном, как баба Груня что-то тихо говорила и звякала посудой, убирая её в шкафчик. Потом она прикрыла меня ватным одеялом, и я заснул.

Очнулся от странной тишины за окном. Казалось, баба Груня продолжала позвякивать чугунками. Она шаркала топтышами да бормотала по-старушечьи, по привычке. И в то же время, что-то изменилось, чего-то не хватало в привычных звуках. Я прислушался. Скрипнул пружинами старого дивана, поднялся и, потянувшись за свитером, взглянул на окно. Здесь-то до меня дошло, что не слышно звуков дождя, лившего несколько дней подряд. Я раздвинул занавески. Всмотрелся в предутренние сумерки.

— Чего соскочил в такую рань? — донёсся неторопливый говорок бабы Груни, и она заглянула в тёмную горницу. — Говорила, что развёдрит, так и случилося. В сараюшку пошла, Зорьке сена надёргать, дык еле спустилась с крыльца. Шла по двору, аж хрустело под ногами. Морозцем прихватило землю да лужи. Куда ни глянь — всё покрылось ледяной коркой. А ты собрался осень провожать. Хе-х! — она дробно засмеялась и махнула рукой, — сиди дома, Санька, грейся. Нечего по морозу шляться.

— Нет, баб Грунь, схожу, — сказал я. — Пройдусь вдоль берега. Может, зацеплю щучку. Поджарим на обед. Потом проведаю ельник и вернусь, — и снял с гвоздя старую фуфайку.

— Погоди, Санько. Побежал, не завтракавши, как и мамка твоя, — засуетилась баба Груня. — Горячего чайку попей с баранками. Душеньку согреешь.

Я налил чай и стал отхлёбывать. Поставил кружку на стол. Надел сапоги. Взял рюкзачок, в котором лежала коробка с блёснами. Едва открыл дверь, как баба Груня протянула старую шапку:

— Надень. Голову застудишь. Санько, пока ходишь, я свежатинки нажарю. Вчера-то не угостила. Да чугунок со щами подогрею. Долго не шлёндай. Обед простынет. Ну, беги, провожай свою осень, провожай. Эть, краса…

Хе-х!

Я взял спиннинг. Спустился с крылечка, держась за холодные шаткие перильца, отполированные ладонями за долгие годы. Ледяная корочка хрустнула, когда наступил на землю.

Взглянул на розовеющее небо. Не та погода установилась для щуки, не та. Ну и ладно. На берегу посижу, погляжу на речку, на воду…

Стараясь не наступать в колею, покрытую тонким слоем льда, я прошёл вдоль заборов. Кое-где виднелся свет в домах или мелькал багровый огонёк лампадки. Выбрался за околицу. В низине, укрывшись кустарником, протекала неширокая речушка. Я каждую осень приезжал в деревню. Уходил на речку. Иногда ловил щучку, а чаще — просто сидел на берегу и наблюдал за водой, за деревьями. Прогуливался по лесу и навещал ельник, что разросся неподалёку от деревни.

Похрустывала под ногами пожухлая трава. Репейник, будылья крапивы, заросли чилиги стояли припорошенные колким инеем. Проваливались ноги, ломая ледяную корку. Чавкала грязь, и почти сразу же её прихватывало крепким морозом. Но пройдёт немного времени, и под солнечными лучами снова предстанет взору неприглядная для постороннего, но любимая мною краса осенней природы.

Я спустился с небольшого обрыва на прибрежную полосу речушки, которой и название-то давно забыли. Любой житель или прохожий называли её всяко, как вздумается, в зависимости от настроения. Одним словом — безымянная. Остановился возле кромки. Сквозь прозрачные закраины видны полёгшие водоросли. Испугавшись меня, сверкнула серебром рыбья мелочь и исчезла в глубине. Во льду застыл жёлтый берёзовый лист. А там, на открытой воде, разошлись небольшие круги. Нет, это не щука. Так… Верховка балует. Резвится. Куда же вы несётесь, мелочь? Не думаете, что под любой корягой или валуном вас ожидают щучка или судак.

Эх, молодь, сеголетки…

Присел на холодный валун. Странное, слегка тревожное, но и восторженное чувство охватывало меня, когда я оказывался возле реки. Хотелось вдыхать и вдыхать тонкие ароматы воды, жухлых трав, опавших листьев.

В такие моменты я чувствовал горечь неизбежности расставания со всей простой прелестью осенней природы. Но наполнялась душа благодарностью к скромным, но драгоценным дарам её. Долго наблюдал за речкой, несшей воды куда-то в даль. В ту даль, где я ещё не был. И буду ли? Пока не знал... Потом взобрался на небольшой обрыв. Осмотрелся. Я же решил навестить ельник, он зеленел неподалёку от деревни.

Казалось, я недолго находился возле речки, а вокруг уже нет той утренней морозной красы, когда шёл сюда.

На открытых местах сиротливо торчали нагие кустики репейника. Под ногами реже похрустывало. Опять зачавкала грязь. С трудом перебрался на взгорок, где начинался ельник. Раздвигая ветви, я направился в сторону деревни. Посматривал на яркий зелёный наряд, на желтовато-коричневый слой опавшей хвои

с вкраплениями старых шишек и белую морозную бахрому, она сохранилась под нижними лапами ельника. Слушал цвирканье синичек. Вскоре вышел на маленькую поляну, окружённую высокими елями. И здесь мне показалось, будто под лапой, в теньке, что-то мелькнуло. Остановился. Приподнял колючую ветвь и удивлённо присвистнул. Передо мной, с прилипшими к шляпкам иголками, приютилась небольшая семейка рыжиков. Откуда же вы, родимые? Ваше время давно закончилось! Долго я смотрел на них. Любовался в углублениях шляпок замёрзшими капельками воды, которые превратились в тонкие ледяные снежинки и словно паутинкой затянули донышко. Но по краешкам шляпок уже была черноватая полоска от первого заморозка. Опасаясь дотронуться до льдистых снежинок, я достал нож и срезал рыжики. Снял шапку. Уложил туда грибы. Опрометью бросился к дому, чтобы показать бабе Груне необычные, сверкающие снежинки и сами рыжики, что не ко времени появились на свет, украсив ярким цветом осенний унылый наряд.

— Баб Грунь, баб Грунь, — крикнул я, ввалившись в избу, — иди сюда быстрее! Глянь, краса-то какая!

Подслеповато щурясь, баба Груня вышла из горницы.

— Эть, малохольный, — она проворчала и нахмурилась. — Шлёндаешь по морозу. Что в дом притащил? Точно, в мамку уродился, в мамку!

— Глянь, баб…

Она подошла, шаркая топтышами. Заглянула в шапку, откуда торчали рыжие головёнки грибов с льдистыми коронками, и недоверчиво посмотрела на меня.

— Не может быть, Санько! — и снова склонилась над шапкой. — Откель такое чудо взял? Хе-х! Зима на носу, а ты грибы разыскал. Эть невидаль-то! Осень долгой была, поэтому они появились. Времечко своё спутали.

Прошло несколько минут. Снежинки превратились в чистые прозрачные капельки осеннего дождя и ртутью перекатывались по донышкам запоздалых грибов.

— Раздевайся, Санька, — сказала баба Груня. — Заждалась тебя. Чугунок да сковородку не вынимала из печи. А с ними что делать? Поджарим? — и положила рыжики на стол.

Я посмотрел на грибы. Пахнуло горьковатым запахом свежих рыжиков. Словно время вернуло нас в прошедшее лето, приготовив гостинец перед долгой и суровой зимой. И не удержался, ткнул пальцем:

— Последний подарок… Баб Грунь, посмотри, краса-то какая!

Внутри рассвета

Много лет прошло с тех пор, когда я впервые попал на Ивановские обрывы.

Помню, меня удивило, что сюда приезжали одни и те же рыбаки, причём не все ловили рыбу, иные просто сидели по берегам на травяных полянах, о чём-то разговаривали, бесцельно и бездельно бродили среди подлеска, — такое поведение не свойственно рыбакам, большинство из них всё же добытчики,

к созерцательности не очень-то склонные. Между тем раз за разом я наблюдал именно такую картину: сидят дядьки у костров часами, словно заворожённые… Словом, какая-то магия была у этих мест.

Околдовали они и меня.

Зачастил я сюда.

… Тихо шуршали шины по мягкой земляной дороге, вьющейся среди полей с ровными грядками изумрудных озимых. Из предутренних сумерек свет фар изредка выхватывал неподвижные жёлто-коричневые столбики сусликов, торчавших по обочинам. Тонко и сладковато пахло пылью.

Машина остановилась недалеко от крутого спуска в просторную долину. Брат включил дальний свет — невдалеке появились очертания десятка старых домов, беспорядочно разбросанных по низине. Там и сям пепельно светились тропинки, по одной деловито спешила собака по своим собачьим делам. Я уже знал, что многие дома осиротели, заброшены, заколочены, зарастают вездесущей крапивой и татарником. На иных и крыши просели, обнажив стропила, похожие в сумраке на рёбра неведомых чудовищ. Повсюду буйно цвела сирень, словно желая своей дикой красотой скрыть убогость брошенного жилья. Покосившиеся, поваленные заборы открывали надворные постройки, тоже шаткие, притулившиеся друг к другу, чтобы окончательно не упасть и не рассыпаться. Журавль колодца сиротливо торчал на обочине, ведро на серебрящейся цепи поблёскивало — значит, есть в деревеньке люди, и жизнь теплится.

Я открыл окно в машине, ворвался аромат сирени и земли, — видимо, тут недавно узкой полосой прошёл дождик. Кругом запустение, необжитость, но земля так же призывно пахнет, словно зовёт к себе живых. Меня всю жизнь восхищает запах сырой земли.

Мы медленно спустились вниз. Лучи фар выхватили из слабеющей тьмы избу: в окошке мелькнул и тут же исчез багровый огонёк лампадки в красном углу. Сердцу стало тепло: ещё одно подтверждение, что жизнь не окончательно покинула эту деревеньку.

Сразу за околицей открылась река. Запахло водой и речными травами, дымом костров. Галечная коса реки. Невдалеке по сторонам долину обрамляют тёмные стены, это  и есть Ивановские обрывы. Видимо, поэтому возникает ощущение замкнутого, но уютного пространства.

Брат суетился, загремел багажником, принялся доставать наши рыбацкие причиндалы.

— Не шуми пока, а? — попросил я его. — Давай просто посидим, посмотрим.

Брат глянул с удивлением:

— А чего сидеть-то? Утро короткое, так всё и просидим.

Потом пожал плечами, словно поняв меня:

— Ну ладно. Посидим…

Но сам принялся устанавливать катушки на спиннинги и удочки.

Странное, слегка тревожное, но и восторженное чувство охватывает человека, когда он оказывается в теснине предутренней полутьмы. Помигивают последние высокие звёзды, холодные волны речного ветра скользят по телу, хочется вдыхать и вдыхать тонкие ароматы воды, трав, тумана. Человек, маленькая пылинка природы, из праха пришедший и в прах возвращающийся. В такие моменты чувствуешь невыразимую горечь неизбежности расставания со всей простой прелестью окружающей природы. Протестует ум человеческий, но душа радуется отпущенному присутствию в этом утреннем мире. И полнится душа благодарностью к  природе

и скромным, но драгоценным дарам её.

Я сидел на сырой траве, стараясь уследить каждое колебание камыша, осоки, таяние остаточных клочков тумана, всматривался в открывающуюся гладь реки, по которой смутными подвижными дорожками легли отблески костров, надеясь увидеть прогон щуки или жереха. Чуть доносился говор рыбаков, позвякивали их котелки и кружки. Разговорился и картавый перекат. Бух, бух, бух! – рыбаки начали бросать в воду шары прикормки.

— Вон, мужики уже вовсю… — проговорил брат недовольно. — А мы всё чего-то смотрим и смотрим. Чего тут смотреть?

— Природу, — вздохнул я и обвёл рукой окоём, словно был хозяином его.

— А чего её смотреть-то? — повертев башкой, пробурчал брат. — Природа она и есть природа. Никуда не денется. А утро пройдёт.

…. И то правда, брательник. И утро пройдёт, и мы пройдём, а природа останется.

Сумерки превращали прибрежные кусты в пришедших на водопой горбатых животных. Недалеко длинный остров, поросший осокорями — они тоже превратились в рать грозных великанов, стерегущих реку.

По мелководью с беспорядочными всплесками, хлопая пастью, наконец-то пронеслась неловкая щука, преследуя верховую рыбку. И сердце мое сдалось:

— Да, пора, пожалуй, — сказал я брату.

— Давно пора, — недовольно пробурчал он.

— Место-то, брательник, не ахти какое рыбное. Куда спешить?

Брат напялил рюкзак, собрал удочки в пук.

— Как хочешь, а я пошёл. Если не рыбное, так зачем ты решил сюда поехать? Можно было под Соморовку,

там омута настоящие.

Что мне было ответить брату? Соморовские омута, конечно, знаменитое место, никто не спорит. Только уж очень мрачно там, близкие крутые берега очертенело позаросли непроходимым лесом, на омутах всегда темно, даже днём. Не люблю, брат, я теперь эти знаменитые омута, хотя было время, сам ловил там трёхкилограммовых сазанов.

— Иди, иди, — сказал я. — Скоро спущусь к тебе.

— Чудной ты стал, Мишаня, — сказал брат. — Другой бы ещё по темноте уже был бы на берегу, а ты…

И — ушел бодрой походкой к реке. А я всё сидел на земле, над рекой и внутри рассвета.

Оповестил в деревне о себе первый петух. Тут же началась их перекличка. Слабенько проблеяли козы, мыкнула корова, — наверное, пастух идёт по деревне, собирает стадо.

Из-под обрыва вылетела стая ласточек и понеслась над рекой, некоторые задевали воду, оставляя на ней тонкие штришки, усы. Дух, дух, бух! — опять «бомбили» рыбаки на той стороне. Наверное, не клюёт.

Внизу у воды вовсю пылал костёр. Молодец, брательник, на рыбалке костёр — главное дело.

А я сидел и осматривал окрестности — в рассвете всё меняется на глазах. Счастливо успокаивалась душа, —

всё суетное, насущное забылось и отлетело. И я стал частью утра.

Вот, наверное, в чём разгадка любимых моих Ивановских обрывов, — вот в чём магическая привлекательность этого места и причина моей любови к нему: именно тут мне удаётся достичь блаженной гармонии между мной, сирым и смертным, и бессмертной красотой природы. Природа, конечно, везде по-разному прекрасна, но у человека, кажется мне, всегда есть именно то «окно», то любимое место, река, опушка, долина, где он лучше всего ощущает её: вспомните свои самые длительные путешествия: и перед внутренним взором предстанет какой-то конкретный уголок, где все предметы — растения, камни, ручей, и облако над ним сложились в единственную незабываемую гармоничную композицию. Это и есть твоё окно в природу, человек суетный.

Сердце матери

Заехав к матери, чтобы достать из кладовой с антресолей банки, я наткнулся в дальнем углу на тяжёлую коробку, завёрнутую в холстину. Взяв банки, прихватил и этот свёрток, посмотреть, что в нём находится.

Отдал его матери и спросил:

— Слушай, мам, что за клад спрятала ты в кладовке? Я что-то не видел раньше.

— А-а-а, этот? Он остался от бабы Дуси. Я, уж старая, и забыла про него. Много лет он лежит у нас.

Я подальше его с глаз убрала, чтобы вы ненароком не сунулись в коробку. — Сказала мать.

— Какая баба Дуся?

— Ты должен её помнить. Маленькая такая старушка на первом этаже в угловой квартире жила. Помнишь?

Ты ещё пацанёнком был, когда её муж умер. Они на фронте поженились, вместе всю войну прошли. Вернулись, сын родился, а вскоре дяди Феди не стало. Фронтовые раны дали знать о себе. Сердце не выдержало — рядом осколок сидел, врачи опасались его удалить. Он сдвинулся, и дядя Федя помер. Сильно горевала баба Дуся,

как мы привыкли её называть. Но назад мужа не вернёшь, а сына надо было ставить на ноги. Женька-то был постарше тебя. Вот и пришлось ей не только трудиться на производстве, но и после работы ходила по подъездам, мыла полы. Подрабатывала, чтобы сыну отправить все деньги. Он в институте где-то учился…

— Все, вспомнил, — я перебил мать. — Это же она таскала постоянно вёдра с водой по подъездам? У неё была ещё привычка угощать малышню со двора конфетами. Точно?

— Да. Ребятишки её любили. Как увидят, что она вышла из подъезда, так сразу к ней бежали. Знали, что у бабы Дуси всегда есть карамельки в кармане. Тихая была, спокойная. — Сказала мать.

— А сын, Женька, здоровый такой парень. Он же в другом городе учился, так? — спросил я у матери.

— Да, уехал.… Как укатил в институт и больше ни разу не появился. А она горбатилась, чтобы там его содержать. После её смерти, я сколько раз писала ему, что мать оставила для него этот свёрток на память, а он так ни разу не отозвался, — с горечью в голосе проговорила она. — Ты же с Пашкой тогда помогал нашим мужикам

со двора гроб на машину поднимать. Не забыл?

Я помнил бабу Дусю и её похороны…

Тихая и незаметная старушка с лицом, иссечённым морщинами. Постоянно в одной и той же юбчонке, латаной кофточке и линялой косынке, а зимой в старой, побитой молью, шали.

Она неустанно, с утра и до вечера, мыла подъезды наших домов. Мороз или снег, дождь или жара, а баба Дуся тащила в очередной подъезд тяжёлые вёдра с водой. Убирала мусор и отмывала бетонные полы от грязи.

И сколько я вспоминал бабу Дусю — она оставалась в моей памяти маленькой, сухонькой старушкой, словно время не касалось её.

Умерла она в конце марта. Умерла так же тихо и незаметно, как и жила.

Мать, возвращаясь из магазина, зашла к ней, чтобы оставить молоко и хлеб, и увидела, что она лежит на диване, будто решила отдохнуть немного от этих проклятых тяжёлых вёдер. Мать тихо прошла на кухню. Оставила на столе покупки и хотела выйти, чтобы не потревожить бабу Дусю. И вдруг что-то почувствовала — подошла к дивану. Свернувшись калачиком, баба Дуся не дышала, а рядом с ней лежал старый, потёртый альбом с фотографиями, тетрадный лист, и в пальцах была зажата ручка.

Её хоронили всем двором. Хоронили на собранные соседями деньги. До последней минуты ждали её сына.

Хоть он и прислал телеграмму, что приехать не может, и просил соседей, чтобы похороны матери прошли без его участия.

Бабу Дусю хоронили в промозглый, холодный мартовский день. Сильный ветер гнал по небу низкие серые тучи, из которых сыпал то сырой снег, то мелкий, похожий на водяную пыль, дождь. Под ногами чавкало серое, грязное месиво из снега и воды. Дома стояли сырые и мрачные, по окнам которых, словно слёзы,  стекал тонкими струйками снег вперемежку с дождём. Казалось, что проливала слёзы даже природа, прощаясь с ней…

Женщины в чёрных платках, мужики с хмурыми лицами заходили в квартиру проститься с бабой Дусей и, выходя, вытирали украдкой покрасневшие глаза. За много лет я первый раз увидел её в новой, чистой одежде, купленной соседками.

Читали молитвы старушки в тёмных одеждах. Пахло ладаном, какими-то травами и ещё чем-то неуловимым и непонятным тогда для меня. Запахом тлена…

Меня поразило её лицо. Морщинистое, уставшее от постоянной работы, оно было чистым. Куда-то пропали, разгладились все морщины. Ушло с лица выражение постоянной заботы и казалось, что она отошла от всех этих мирских дел, хлопот и находится где-то там — далеко от всех нас…

На подъехавшую с открытым кузовом машину осторожно поставили небольшой гроб с лёгоньким телом бабы Дуси. Дождь, попадая на её желтовато-восковое личико, стекал по краю глаз тонкими полосками, будто баба Дуся плакала, прощаясь со всеми, уходя в свой последний путь.

Машина медленно поехала по двору, и все соседи тихим шагом пошли за ней, неся в руках венки из искусственных цветов. И лишь на грязном снегу остались лежать живые ярко-красные гвоздики…

— Мам, а можно посмотреть, что в свёртке? — попросил у неё.

— Гляди…

Я осторожно развернул холстину и снял крышку со старой коробки. Потёртый альбом с пожелтевшими фотографиями и ещё один свёрточек. Открыл его, и застыл.… Передо мной лежали потускневшие от времени два ордена Славы, орден Красной Звезды, несколько разных медалей, среди которых — «За Отвагу» и «За взятие Берлина». А рядом с ними — старенький открытый конверт и неровно оторванный тетрадный листочек, на котором было написано корявым почерком:

— Женечка, сыночек! Я очень прошу тебя, выбери время, приезжай в родной дом. Чувствую, что недолго я проживу. Тебя поскорей бы дождаться, взглянуть, каким ты стал да обнять в последний раз. Жаль, но оставить на память нечего, лишь альбом,  где мы с отцом и ты, маленький, да наши награды. Больше у меня ничего нет, кроме медалей и орденов, что с папкой твоим на войне получили, да наших снимков. Приезжай. Так хочется увидеть тебя в последни…

Письмо оборвалось, оставшись недописанным….

В тёмном небе фейерверк

Передёрнув плечами, Васька укутался в одеяло. Холодно. Он повернулся, взглянул на сумеречное окно. Ничего не видно. На стекле морозные узоры, за ними темнота. В туалет бы сходить. Простыня сбилась. Васька поёрзал, спиной чувствуя складки. О, тоже мне, принц на горошине! Он дрыгнул худой волосатой ногой. Боль резанула. Интересно, а мочевой пузырь лопается? Васька представил больницу. Палату, где лежат больные с заштопанными пузырями. Воняет испражнениями, грязными телами, вперемешку с густым запахом кислых щей из столовки. А под кроватями утки. Две всклень. Некому убирать. Жди, пока очередь дойдёт. Санитарок мало. Сунуть бы десяточку-другую, глядишь, зашевелились бы.

«Тьфу ты, напридумывал же!» — Васька чертыхнулся и, поёживаясь, присел на продавленном диване. Громко зевнул и почесал впалую грудь. Пригладил длинные сальные волосы. Рявкнул, чихая, протяжно зашвыркал носом и вытащил из-под подушки грязный носовой платок. Сморкнулся, оценил содержимое платка и, удивлённо покачивая взлохмаченной башкой, опять ткнул под подушку. На табуретке возле дивана пепельница, забитая окурками. Запах омерзительный. Васька поморщился, покосившись на неё, поднялся и, скособочившись, рывками покандылял в туалет. Облегчённо заохал. О, душа запела. Ага, если запела, надо пожрать. Щёлкнув резинкой, Васька поддёрнул широченные трусы в мелкую весёлую ромашку, прошлёпал на кухню, открыл холодильник и, заглянув, тяжко вздохнул. Мышь повесилась. На кухонном столе одиноко чернела горбушка чёрствого хлеба, а рядом солонка с крупной сероватой солью. Возле раковины с горой грязной посуды, на обшарпанном полу в ведре виднелись несколько сморщенных картошек и темнели две хвостатые свеклы. Вот тебе и Новый год. Он нахмурился, посмотрел на календарь. Розовощёкий дед Мороз вместе со Снегурочкой радостно улыбались ему. Ишь, довольны, щерятся, заразы! «Да уж, отметил праздничек. А говорят, как встретишь его, так и… Трепачи!» — Васька почесал затылок, опять заглянул в пустой холодильник и похлопал по пустой полке, словно что-то могло появиться. — «Все врут, все до единого!»

Схватив горбушку, он вернулся в комнату. Быстро юркнул под одеяло в застиранном пододеяльнике и непонятных разводьях и, хрумкая сухарём, уставился в телевизор, вспоминая Новый год. Сам виноват, что Таньку, бухгалтершу с работы, позвал. Шампанского понакупил, водки, коньячок прихватил. Три банки икры, дорогую колбасу и рыбку взял — душа-то широкая. Лимонов да мандаринов понабрал для неё. Больше часа морозился, чтобы торт купить. Хотелось по-человечьи встретить праздник, с шиком. Показать, какой он щедрый. А Танька, курва такая, фигу показала и с Лёхой, снабженцем укатила. Правильно, тому же дача от родителей досталась да машина в придачу, а у него, кроме мамки в деревне да съёмной квартиры, ничего за душой нет. Лучше бы другую подружку нашёл на ночь, а может, и двух бы пригласил. Вот бы повеселились! И Васька вздохнул, почёсывая небритую щеку. А ещё можно было к Марь Петровне зайти, поздравить и остаться до утра. Правда, если гостинец не принесёшь, к себе не подпустит. Но для неё не жалко. Точно, надо было с Марь Петровной праздник отметить. Ишь, размечтался отметить с Танькой, бухгалтершей, да рылом не вышел — начальница! Вот и получилось, что много девок вокруг, а весь вечер и всю ночь один просидел, шампанское и коньяк стаканами хлестал, обиду заливал, и ложкой икру жрал. Последнее, что запомнилось, почему-то с лица торт соскребывал. Наверное, уронил, а может, сам в него сунулся. К вечеру кое-как глаза продрал, осмотрелся — везде окурки, рыбьи кости да кожура разбросаны. О, подушка в икре, видимо, лёжа жрал, а куски торта не только на полу валялись, даже табуретка была перемазана кремом и почему-то окно. Наверное, воробьёв с праздником поздравлял или прохожих угощал, из окна четвёртого этажа швырял. Широко отмечал, с душой. И Васька опять потянулся за бутылкой, благо, что целая батарея стояла возле дивана. Праздник продолжился.

Утром третьего дня сунулся, все бутылки пустые. Психанул. Пнул одну, палец зашиб. Взвыл, затолкал в угол, чтобы не спотыкаться. Голова не трещала. Она вообще ничего не соображала. Васька налил воды в графин, две кружки жахнул из-под крана. В животе забулькало. Пламя гасил в кишках. И опять шмыгнул под одеяло. Телевизор не выключался круглосуточно. Валялся на диване и поднимался для того, чтобы воды набрать, новогодние припасы подъесть, да в кабинете задумчивости отметиться. В общем, жрал, пил, спал и… Нет, Васька вспомнил, он же ещё с матерью разговаривал. Чуток перебрал, а может, число запамятовал и оказалось, что позвонил второго января и вместо того, чтобы с Новым годом поздравить, он поздравил с наступающим. Видать, мамка сильно обиделась. Долго ругалась, даже кричала, последним алкашонком называла. И заявила, чтобы у неё не появлялся. Эх, опять придётся на одну зарплату выживать. Потуже ремень затягивать. Васька взглянул на впавший живот. Куда уж затягивать-то? Два мосла, полметра кожи. Доходяга, одним словом.

Васька вздохнул. Покатал во рту кусочек сухаря, разгрыз и проглотил, запивая водой. Опять посмотрел на тёмное окно. Повздыхал, задумчиво почёсывая заросший подбородок. Укутавшись в одеяло, Васька поднялся. Сдёрнул с гвоздя потёртые джинсы. Вытряхнул деньги, пересчитал. Мало. До получки не дотянет. Придётся занимать. У кого? Никто не даст. После праздника все нищие, а начальство — жадное. Эх, был бы в деревне, даже башку не ломал, где деньги брать. Там можно на копейки прожить с хозяйством-то. И дёрнуло же в город податься! Надо было мамку слушать. Васька чертыхнулся. Он снова взглянул на замороженное окно. В магазин бы сходить. Передёрнул плечами. Холодно. Но всё равно придётся выйти на улицу. Что же не медведем родился? Залёг бы в берлогу и до весны проспал.

Васька распахнул шкаф. Пошарил на полке, отыскивая чистые носки. Одиноко лежали две выцветшие майки и трусы в крупный горох. Остальные полки пустовали. Потом вспомнил, пока готовился к празднику, бегал и закупал продукты в магазинах, вечерами стоял в многочасовых очередях, чтобы отметить широко, от всей души, он забыл, что не успел перестирать бельишко — хорошая кучка скопилась в ванной, большая. Васька осмотрелся. Заметил грязные запылённые носки под диваном. С прошлого года валяются. Покрутил в руках, пошлёпал по дивану, помял в руках и натянул на худые синюшные ноги. Затем напялил пузыристое трико, чтобы не замёрзнуть. Внимательно осмотрел дырку на джинсах, сунул палец в неё, потом махнул рукой — никто не увидит. Надел коротковатые джинсы, рубаху, старый свитер с отвисшим воротом, втолкнул ноги в растоптанные ботинки с ободранными носами, накинул осеннюю куртку и нахлобучил потрёпанную меховую шапку из неизвестного, но очень ценного зверя, как сказала продавщица, когда на рынке покупал. Шмыгая, прошёлся по квартире. Выключил свет, телевизор, проверил краны и направился к выходу. Оглянулся. Опять вернулся, всё повторно проверил и, ссутулившись, вышел, постоял на площадке, прислушиваясь, лишь бы не наткнуться на соседей, и стал медленно спускаться по лестнице в новый год, в старые проблемы.

Отталкивая редких прохожих, мимо промчались подростки, размахивая железяками и штакетинами. Среди них затесался здоровенный детина, видать, на подмогу взяли. Один паренёк приостановился и, вытирая кровь с лица, ткнул рукой в тёмный переулок и громко, неумело ругнулся. Пацаны побежали в ту сторону. В войнушку играют, каникулы. С опаской посматривая вслед ребятам, Васька юркнул в первый попавшийся магазин и остановился, осматривая полупустые полки. Всё смели перед праздником. Диетологи руки потирают, а травматологи палаты готовят — все пациентов ждут.

— Иди отсюда, алкаш, — визгливо сказала ярко накрашенная продавщица и ткнула кроваво-красным ногтем в сторону выхода. — Шагай, шагай, пока трамваи ходят!

— Ну, Светочка, — с придыханием прохрипел мужичок, протягивая трясущуюся ладонь, где лежали две смятые бумажки и какая-то мелочёвка, — ну, солнышко, дай опохмелиться. Помру ведь, шланги горят. Завтра должок занесу. Вот те крест! — мужик ткнул кулаком в пузо и преданно посмотрел на продавщицу. — Ты же меня знаешь. Ну дай…

— Знаю, знаю, — вскинула выщипанные бровки продавщица. — Поэтому и выгоняю. Ты уже на две жизни вперёд задолжал мне, — и, уперев руки в бока, она грозно взглянула на него. — Давно с потрохами купила. Жаль, кроме драных штанов, ничего за душой нет, а то бы всё забрала. Вон отсюда, пьянь подзаборная, пока грузчиков из подсобки не позвала! Быстро по шеям накостыляют.

Васька взглянул на её достояние, которое колыхалось при каждом движении под халатом, и завистливо вздохнул. Вот она — настоящая женщина: и фигура, и характер, и… Да всё при ней! Опять вспомнилась Марь Петровна. Васька судорожно сглотнул и поддёрнул штаны.

— Да уж, не по Сеньке шапка, — он пробормотал и мечтательно взглянул на достоинства. — Эх, кому-то повезло…

— Что бормочешь, мышь серая? — продавщица посмотрела на него, на его высокую сутулую грушевидную фигуру, на куртку, на которой слоем лежала перхоть, на коротковатые джинсы и вытянутое худое лицо с губами-ошмётками. — Тоже решил опохмелиться? Вон рожа-то распухла с перепоя. Взглянуть страшно.

— Это… — неожиданно икнув, растирая красные замёрзшие руки, замялся Васька. — Как его… Мне бы хлебушка. Ага, да ещё колбаски. Какой, говорите? Ну, дешёвенькой, граммов триста. Плавленые сырки — три… Нет, лучше пять штук. А что там, в пачках? — он кивнул на полку. — Ага, ага… Нет, не нужно. Лучше вермишель или рожки взвесьте с килограммчик. Ага, ещё пачку маргарина — он запашистее, чем масло. Ох, пока не забыл… — Васька снял шапку и пригладил грязные волосы. — Сигареты закончились. Вон те, вон те… Нет, не «Верблюда», мне «Приму». Я нашенские предпочитаю, там настоящий табак, а не иностранщину, куда всякую химию толкают. Спиртное, говорите? — Васька задумался, вспоминая, как пропьянствовал три дня, аж до сих пор руки трясутся, поморщился, достал деньги, пересчитал, понимая, что слишком мало остаётся до получки, но снова перед глазами встала пышнотелая Марь Петровна и, не выдержав соблазна, он забегал глазами по полкам. — Я особо не употребляю водовку, — виновато, как бы оправдываясь, зашлёпал губами-ошмётками Васька и опять взглянул на достоинства продавщицы. — Так, если по праздникам да в гостях или с устатку… Стопочку-другую опрокину и хватит, больше ни-ни. Вот от винца бы не отказался. «Кагорчик», если можно. Две, лучше две бутылочки. Мне бы ещё карамельку грамм сто-двести. Да любую, что подешевле. Люблю чайком побаловаться, — долго отсчитывал мелочь, высыпал на прилавок, подхватил пакет и направился к выходу. — Спасибочки, красавица!

Продавщица, не пересчитывая, сгребла кучку мелочи, бросила в коробку перед весами и рявкнула вслед:

— Ходят всякие. Корчат из себя…

И Васька захлопнул дверь, не дослушав, кого же корчат всякие-то.

Он достал из кармана помятую пачку. Вытряхнул полупустую сигарету. Долго чиркал спичкой, пока не появился огонёк. Прикурил, выпустил облако едучего дыма. Посторонился, пропуская в магазин мужика в расстёгнутой дорогой дублёнке. Пахнуло перегаром. Пьют и похмеляются все, как бедные, так и богатые. Васька посмотрел по сторонам, попыхивая сигареткой. Домой не хотелось возвращаться. Он поправил воротник и бесцельно направился по улице, пиная снежные комки, и поглядывал на подгулявшие компании, которые еще не закончили отмечать Новый год, но уже начали встречать наступающее Рождество, а некоторые уже и до старого Нового года добрались — каникулы длинные. С опаской смотрел на стайки малолеток, которые проносились по улице или, наоборот, медленно шагали, занимая весь тротуар, смачно, по-взрослому, матерились, цвиркали сквозь зубы, изредка отпивая из бутылок, и задирали прохожих. Опасно с такими сталкиваться. Они же шальные, неуправляемые. Могут отметелить.

Ссутулившись, Васька брёл дальше, не забывая посматривать на встречных женщин, и чертыхался. Столько добра ходит по улице, а его дёрнуло позвать Таньку на Новый год. Васька досадливо сплюнул. Надо было кого-нибудь попроще, поподатливее, хотя бы Валюху из соседнего подъезда пригласить на часок-другой, у которой мужик алкаш, круглосуточно не просыхает, да и сама-то не дура была выпить, поэтому легко поддавалась на уговоры; или её подружку, Надьку, ту только помани, что изредка Васька и делал. А ещё лучше, если бы к Марь Петровне заглянуть — эта надёжнее всех его баб. Гостинчик принести, бутылочку-две «Кагорчика». Очень уважала сладенькое. Рюмашку-другую опрокинет, и даже не замечаешь, что она лет на двадцать постарше. Молодым не уступит, нет — это точно. Ох, огонь-баба! Васька причмокнул, вспоминая, как до утра проводил время с ней: невысокой, тёплой, податливой, с кем можно было не только в постели проводить время, но и поплакаться на мягком плечике. Марь Петровна выслушивала, потом всю ноченьку жалела. А утром горстями таблетки глотала, перед иконами стояла, крестилась и нашёптывала. Видать, ночные грехи замаливала.

Васька вздохнул и бросил окурок под ноги. Подумал про Марь Петровну и вспомнил, что матери уже давно пообещал, что сходит в церковь. Скоро Рождество, а там и старый Новый год — опять праздник. Остановился. Первым делом осмотрелся, нет ли машин. На дороге два дурака — водитель и пешеход. Потом взглянул на церквушку и торопливо, размахивая длинными руками, поддёргивая коротковатые штаны, зигзагами затрусил через дорогу. Приостановился, опять закурил и поспешил к воротам, на ходу сдёргивая шапку.

На улице студёно, а люди в церкви горячие, взопревшие. Некоторые заходят погреться, а не помолиться. Наверное, безгрешные. Подпёрли стены и стоят, шепчутся, а то и обнимаются. Нашли место, охальники! Душно. Васька дёрнул ворот куртки, обнажая длинную тощую шею с большим торчащим кадыком, ладонью быстро крутанул перед лицом и животом. Перекрестился. Пока пробивался через плотную толпу возле киоска, получая тычки и подзатыльники, купленные свечки размякли. Пожмакал пальцами, выпрямляя, а они, зараза, ещё мягче стали. Слишком жарко. Оглянувшись, кто смотрит или нет, Васька ссутулился, прикрываясь, и покатал свечки между ладонями. Подул на них, остужая. Лучше не стали. Торопливо подпалил маленькие фитильки, пока вообще не растаяли свечки и поставил. Свечи принялись коптить и гнуться — это много грехов скопилось. Васька протяжно вздохнул и пробрался к ближайшей иконе. Постоял, рассматривая. Зашептал молитвы. Нет, даже не молитвы, а просто говорил, что ему в жизни не хватает: побольше бы денег, полегче работу найти, а не разнорабочим вкалывать за копейки, и друзей нет, а вот ещё жениться не получается. За тридцатник перешагнул, а всё один живёт. Бабы-то есть, но хорошую не найдёшь. Всё одноночки попадаются. Он ничего не просил. Просто говорил: тихо, монотонно, без надежды. Смирился за годы. Потом привстал на цыпочки. Там, впереди заволновался народ, выбирая места. Скоро начнётся служба. Старухи заняли лучшие места. Видать, в рай метят. Никого не пропускают, глухую оборону держат, локтями пихаются и небесной карой грозят. Васька скомкал шапку в руках, покрутил башкой, осматриваясь, и прислонился к стене, втёршись между двумя мужиками. Неподалёку парни с девчонками смеялись и отмахивались от старух, которые шипели на них, грозя скрюченными пальцами и тыкая в висевшие иконы. Перебивая, молодые рассказывали, как провели Новый год: где отмечали, что пили и сколько, с кем спали и сколько за ночь. Им было весело. Им всё доступно. Вот сейчас отстоят службу, посмеются и опять пойдут грешить направо и налево. Молодым можно, старикам нельзя.

Васька пригрелся, разомлел возле стены и расстегнул старую куртку. Жарко стало. Мужик, что стоял впереди, постоянно крестился и торопливо бормотал молитвы, а который стоял позади, тот тяжко вздыхал. Обдавая густым перегаром вперемешку с запахом лука и чеснока, толкался. Синюшной, татуированной «козой», среднего и безымянного пальцев не было, тыкал в лоб, живот и плечи, и опять вздыхал: тоскливо, протяжно, а другой рукой, словно невзначай, похлопывал по Васькиным карманам. Это уж точно, рай не для него сотворён.

Васька прислушался. Впереди, рядом с царскими вратами, раздавался густой бас. Он был вязким, тягучим. Бас тянулся, обволакивал, окутывал, заставляя умолкать людей. Бас набирал силу, метался от стены к стене и возвращался, накрывая прихожан. На душе становилось легче. Васька приподнялся на цыпочках, чтобы взглянуть на богатыря с таким голосом, потом подпрыгнул, но вместо него увидел маленького сухонького старичка с бородёнкой, который так голосил, что передние ряды пятились от него, опасаясь лишиться слуха. Васька почесал небритый подбородок. Ему стало любопытно, а если старичок погромче рявкнет, погасит свечи или нет?

Достав грязный носовой платок, Васька вытер капли пота с лица, громко чихнул и протяжно, старательно высморкался, внимательно рассматривая платок. Бабки зашикали, прижимая пальцы к впалым ртам, и сухонькими кулачками принялись грозить ему. Мужик, что стоял позади, неожиданно всхрапнул и стал поудобнее пристраиваться на Васькином худом плече, пуская слюни на куртку. Васька рванулся, но сбросить соседа не получилось. Впереди мужик, как скала, только и крестится, того и гляди кого-нибудь по морде зацепит; с одного боку стена, а с другой стороны старухи зажали. Всё, обложили со всех сторон, заразы!

Обхватив пакет, чтобы не растерять, чтобы не порвали, Васька запыхтел и упёрся локтями, поднатужился и стал выбираться из западни. Мужик, стоявший позади, спросонья громко всхрапнул, утробно рявкнул, когда Васька наступил ему на ногу, и грязной лапой в татуировках попытался схватить его за шиворот. Наверное, решил на место вернуть, чтобы ещё поспать, или вздумал всё лицо разбить, потому что ногу отдавили. Но Васька оказался проворнее. Скукожившись, обнимая пакет, он взвизгнул и врезался головой в толпу и, не обращая внимания на тычки, на пожелания вслед, стал пробираться к выходу.

Запыхавшись, Васька скатился по лестнице, отбежал к забору, чтобы не догнали, поклонился или поскользнулся, сложившись чуть ли не вдвое — непонятно, размашисто крутанул рукой — перекрестился, глядя на икону над входом и, нахлобучив потрёпанную шапку, запахнув куртку, неторопливо вышел за церковную оградку. Он улыбался. На душе полегчало. Видать, грехи удалось замолить. Опять улыбнулся, а потом нахмурился. Да уж, замолил… Не успеешь отойти, а они опять накапливаются. И так каждый раз, каждый год. Всегда. Эх, жизня…

Взглянув на редкие фонари, на девчонок, которые неторопливо прогуливались в коротких юбках, куртчонках и в капроне по крепкому морозу, Васька вздрогнул от холода, искоса посмотрел на ребят, которые группами и поодиночке куда-то спешили, успевая толкаться на ходу и приставать к девчонкам. Вдруг да повезёт, уговорят, и девки согласятся. Подростки останавливались, рисуясь перед ними, но выслушав всю правду-матку о себе, у них девчонки сразу же превращались из красавиц в шалав, и пацаны торопливо догоняли своих. Бедняги, хоть согреются.

Впереди раздались громкие крики. Васька увидел здоровенного пьяного парня, тот скинул куртку, вырвал из забора штакетину и оценивающе взглянул на многолюдную улицу. Видать, думал, справится или нет, а потом принялся гонять прохожих, которые попадали ему навстречу. Наверное, заскучал за столом. Размяться вышел. Настроение улетучилось. Сразу. Смекнув, что можно запросто получить по хребту, Васька осмотрелся, быстро шмыгнул в проход между домами и, скрываясь в тени, потрусил вдоль домов, крепко прижимая к себе пакет. Сверху зазвучала музыка, донеслись голоса, и рядом с ним разбилась пустая бутылка. Следом мелькнул огонёк окурка, в воздухе прошуршал выброшенный пакет с мусором, и форточка с треском захлопнулась.

Приостановившись, Васька задрал голову, посмотрел на освещённые окна. Кое-где мелькали тени: одни размахивали руками, другие танцевали, а третьи целовались или обнимались, пристроившись возле окна.

— Козлы! — фальцетом крикнул Васька. — Алкаши несчастные! Сейчас дождётесь у меня. Ох, накостыляю…

Распахнулась форточка. Опять вылетела бутылка и грохнулась неподалеку.

Васька не стал рисковать. Голова одна, бутылок много.

Он перебежал через дорогу, решая сократить путь через заброшенную стройку. Неподалёку горел костёр. Вокруг него расположились бомжи с многочисленными пакетами и узлами — всё своё ношу с собой. Кто-то копошился возле огня. Другие жевали, пили, запрокидывая головы, кутаясь в тряпьё. В эти дни дворовые мусорки битком забиты. Раздолье для бомжей. Праздник для души и тела.

— Ну, что ты присосался? — Васька услышал чей-то голос. — Давай завязывай. Я тоже хочу опохмелиться.

— Подождёшь, — пропыхтел мужик. — Сейчас выпьем, потом к нашим пойдём. Никому не говори, что бухали. Если узнают, что пузыри зажали, вмиг морды начистят. Слышь, Верка, глотни чуток. На, закуси зимним салатом. Полный тазик выбросили. Зажрались, сволочи. Больше бери, больше! Кусок отломи, погрызи салат, Верка. Вкусный. Ничего, что мёрзлый. В животе растает, — и бомж хохотнул.

Васька замедлил шаги и стал всматриваться в вечернюю темень, освещаемую тусклой луной. Толстущая невысокая баба или девка, раскорячившись, спиной прислонилась к стене и ковырялась в пакетах, а рядом пристроился бомж в широченном и длинном пальто, протянул бутылку и бесформенный кусок салата. На куче битого кирпича сгорбился ещё один и нервно курил, делая быстрые затяжки, и всё торопил своего друга.

Взглянул на толстую бомжиху, снова на ум пришла Марь Петровна с необъятным бюстом. Васька судорожно сглотнул. Почмокал губами-ошмётками, представляя, как проведёт вечер с ней. Неподалёку донёсся протяжный хохот, потом ругань, шаловливо рассыпалась басовитым смешком бомжиха Верка, и опять зазвякали бутылки. Новый год отмечают все, везде и в любую погоду.

Васька не выдержал, покрепче вцепился в пакет с продуктами и «Кагорчиком» и помчался по тропинке к дому, чтобы занести продукты, а потом с бутылочками рвануть к доброй и безотказной Марь Петровне. До дома осталось всего ничего, вон уже окна засветились во тьме. И вдруг на тропке мелькнула огромная собака и закрутилась на одном месте. Это был соседский дог, настоящий монстр, который любил гулять сам по себе. Он застыл на тропинке и только вертел огромной башкой, осматривая свои владения. Взвихрилась снежная пыль под ногами. Васька затормозил, даже дышать перестал, до того боялся собак. Тем более больших. Тем более бестолковых. Кто знает, что у них на уме. Могут покусать. Могут откусить. Всякое случается.

Соседский монстр рявкнул, аж сердце захолонуло и, не обращая внимания на Ваську, помчался по пустырю к стройке, откуда долетел многоголосый лай и яростные хриплые вопли бомжей. Сошлись две стаи: люди и собаки, без определённого места жительства, и принялись рвать друг друга, отвоёвывая себе территорию. Васька ещё быстрее побежал по тропинке. Осталось немного пробежать, с пригорка спуститься и всё. Вдруг в лунном свете на заснеженной тропинке блеснула тёмная полоса. Взять бы немного в сторону, и всё было бы нормально. Но нет, Васька, не успевая остановиться или перепрыгнуть на другую сторону тропки, с разбегу наступил на неё. На морозе раздалось громкое уханье. Неуклюже взмахнув руками, Васька поскользнулся и стал падать. Громко рявкнув, он угодил пятой точкой на накатанную ледяную дорожку. Неуклюже завалившись на спину, врезался затылком в твёрдый наст, аж в башке загудело. В пакете звякнуло, в морозном воздухе разнёсся запах «Кагора», потом долгий витиеватый мат, и Васька медленно проехался по склону, размазывая красное вино по снегу и по ледянке.

На улице холодало. В голове был праздничный колокольный перезвон. Пролежав несколько минут, Васька поднялся и принюхался к стойкому запаху «Кагора». Душа затосковала. Всё желание сразу же испарилось, словно и не собирался к доброй и безотказной Марь Петровне, когда он увидел одежду в пятнах, где вино, смешанное со снегом, застывало на морозе, превращаясь в корочку. Васька потрогал слипшиеся космы волос и опять ругнулся. Поднял пакет с продуктами, заглянул в него, вытряхнул разбитые бутылки вина, осмотрел промокшие слипшиеся карамельки и дешёвенькую «Приму», раздавленные плавленые сырки и колбасу, досадливо сплюнул, махнул рукой и, раскорячившись, медленно побрёл по тропке, вспоминая, есть ли дома стиральный порошок или хотя бы хозяйственное мыло. Видать, это был намёк свыше. Утром Марь Петровне не придётся замаливать грехи. Может быть, ну, если кто-нибудь другой не придёт.

А в тёмном небе разноцветьем полыхнул фейерверк.

Новый год продолжался. Светлый и радостный.

Дачный сезон

Петрович выбрался из трамвая на конечной остановке и закрутил головой в поисках знакомых, никого не приметив, махнул рукой и неторопливо пошёл вдоль длинного заводского забора. С одной стороны высоченный забор, за которым мрачные цеха и оттуда постоянно доносился шум и грохот, а напротив забора, через дорогу начинаются дачные участки. Здесь, возле проходной, в основном получило заводское начальство. Всё под рукой: работа, гаражи и дачи. Правда, между ними затесались простые работяги. Этих сразу отличишь по заборам. У начальства-то металлические, высокие или из кирпича выложили, а поверх колючую проволоку натянули, чтобы никто не залез, а рабочие строили из всего, что под руки попадало. У одних из штакетника, у других забор из разнокалиберных досок, а вот Иван Елисеевич умудрился сделать из старых дверей. Да-да… И где достал столько дверей, никому не говорит. Даже небольшую будочку из них смастерил, а потом обшил рейкой, и получилось довольно-таки симпатичный домик. Но больше всех удивил Кузьмич, который работал столяром или плотником — Петрович не помнил. Этот Кузьмич построил будку из обрезков древесины. Выписал двадцать или тридцать кубометров отходов, напилил, как кирпичи, всё под один размер и выстроил будку, а остальной хлам к баньке перетаскал. Безотходное производство, так сказать. Все посмеивались, когда начинал строить. А когда отгрохал будку, да резные ставенки приладил, да крылечко резное, с других улиц на его теремок приходили полюбоваться. Особенно женщины приходили. Охали, ахали, а потом мужикам экскурсии устраивали и плешь проедали, чтобы такой же теремочек поставили, а может и получше. А Кузьмич сидел на крылечке и посмеивался, а сам думал, что ещё эдакое смастерить. Правильно говорят, что голь на выдумки хитра…

— Петрович, меня подожди, — донёсся голос и, оглянувшись, он увидел, как по дороге, торопливо перебирая коротковатыми ногами, шагает мужичок, с рюкзаком на плечах. — Здорово! С прошлого года не виделись.

— А, Володька, здорово, коль не шутишь, — приостановился Петрович. — Давно сезон открыл?

— Сегодня впервые пошёл, а что? — догнал мужичок и сунул ладошку, здороваясь. — А ты когда открыл?

— Я уж раза три или четыре был, — нахмурив густые бровищи, сказал Петрович. — Ещё по снегу приходил. Кое-как пролез. По крышу замело, заборов не было видно. В ёмкость снегу набросал, бочки набил…

— А, правду говорят, что опять по огородам лазили? — быстро перебирая коротковатыми ногами, сказал мужичок. — Егоровну встретил на прошлой неделе, она сказала, будто Мамай по участкам прошёл. Всё подчистую выгребли. Сволочи! — и заматюгался.

— Да, Вовка, почистили наши огороды, — завздыхал Петрович. — Каждый год налёты делают, а милиция ворон ловит. Под носом дачи, а они сидят и будто не видят, что здесь чужие машины мотаются. Всё видят, но палец о палец не ударят, чтобы выйти и остановить. Ну, ты приподними задницу-то, шагни за порог, останови машину, да в кузов загляни и спроси, откуда вещички-то? И всё, можно брать под белы рученьки и в тюрьму его. Так нет, сидят и не шелохнутся, потому что им лишняя головная боль не нужна. Зато, как недавно говорили, случайно поймали какого-то алкашонка или бомжа, на него повесили все кражи и отправили в тюрьму. Наверное, бомж до сих пор радуется, что туда попал. Не надо башку ломать, где взять жратву, а в тюрьме накормят, напоят и спать уложат. Для него зона — это дом отдыха, по-другому не назовёшь.

— Ага, твоя правда, что ворон считают, — вскинулся Володька, и подпрыгнул, поправляя тяжёлый рюкзак. — Зато охрана умеет дачи начальников караулить. Близко не подпустят, сразу подмогу вызывают и за оружие хватаются, а на простых работяг им наплевать. Работнички, мать вашу так, так и ещё разэтак! — и длинно, витиевато заматерился.

— Татьяна, привет! — приостановившись, Петрович громко крикнул женщине, которая граблями собирала мусор на участке. — Готовишься к посевной?

— А, ребятки, здрасьте! — она разогнулась, держась за поясницу, и вытерла тыльной стороной ладони лоб. — Да, нужно убраться. Осенью, перед снегом прибралась, а сейчас пришла и будто ничего не делала. Весь участок в мусоре. Откуда принесло, не понимаю. Земле нужно кланяться, тогда урожай будет. Слышь, Петрович, нашего председателя не видел?

— А зачем тебе? — сказал Петрович. — Что случилось?

— Да узнать, когда воду станет давать, — опёршись о черенок, сказала женщина. — А то получится, как позапрошлый год. Высадили, а поливать нечем. У многих половина урожая пропало. Да ещё труба прохудилась. Пусть сварщика пришлёт, чтобы заварил, а то всех соседей затоплю.

— Нет, Алёшку не встречал, — покачал головой Петрович. — Наверное, работает. Может к вечеру появится. Ты поглядывай. Скажи, пусть к нам заглянет.

И неторопливо пошёл по разбитой дороге.

— Ладно, скажу, — крикнула вслед женщина и опять склонилась, работая граблями.

Петрович опять остановился. Закрутил головой, прислушиваясь. Стал внимательно всматриваться в яблоньки, а потом ткнул пальцем.

— Слышь, Володь, как птички заливаются? — он стоял, улыбаясь. — Весна пришла. Радуются. Я несколько скворечников повесил. Наверное, скворушки заняли. А воробьишки так и прыгают, так и прыгают…

Мужичок тоже остановился. Долго стоял, прислушиваясь, потом захекал, махая рукой.

— Скажешь тоже — птички, — он засмеялся. — Это же воробьи! А воробей, как известно, не птица…

— Дурак, это курица — не птица, как говорят, — заворчал Петрович. — Воробей — это самая главная из птиц. Я уже не первый год подкармливаю их и заметил, что воробей — это единственная птичка, которая не станет в одиночестве кушать, а всегда позовёт свою семью. Хоть крошку хлеба найдёт, или пригоршню семечек. Всё делят на всех. Людям нужно поучиться у них, как должен жить человек. А мы привыкли, что каждый за себя и для себя, и всё на этом, а они последней крошкой делятся. А ты — воробей — не птица… Дурак набитый!

И постучал скрюченным пальцем по Володькиной голове.

— Сам дурак, — буркнул мужичок и, подпрыгнув, опять поправил тяжёлый рюкзак. — Воробьи наглые. Помню, в детстве всегда били их из рогаток. Ещё спорили, кто больше других собьёт за день.

— Точно — дурак, да ещё какой, — буркнул Петрович и, не удержавшись, шлёпнул Володьку по затылку. — Вон, я где-то читал, что в Китае какой-то умник, наподобие тебя, решил вывести всех воробьёв. Будто они весь урожай истребляют. Вывели… И что? Урожай сожрали всякие мошки-блошки-козявки-букашки. Китайцы чуть с голоду не перемёрли. Ага, исхудали, кожа да кости остались… И тогда, чтобы спасти урожаи и истребить насекомых, им пришлось покупать воробьёв в других странах. Представь, сколько пришлось вкладывать труда и денег, чтобы уничтожить птиц, а ещё больше потратили, когда закупали и опять разводили. Вот и получается, что воробей – это самая главная и ценная птица на планете. А ты — рогатка! Руки бы обломать вам, когда стреляли, а рогатку сунуть в одно место, чтобы присесть не могли…

Они шли по дороге, переругиваясь. Иногда останавливались, отдыхали, и снова шагали по краю разбитой дороги. Оборачиваясь, Петрович видел, как изредка по дороге мелькали такие же дачники, как они. Правда, были и такие, кто мчался на машинах. Ехали одни, никого с собой не брали. Не останавливались, когда встречались старушки или старики. Проезжали, словно не замечали. А другие, наоборот, сами притормаживали, звали подвезти и тогда дачники садились в машину и облегчённо вздыхали – всё не пешком в гору подниматься.

Добравшись до поворота, Петрович опять устроил перекур. Стоял, поглядывая на высокий забор, а через дорогу чернело поле. Огромное. Вдали темнела лесополоса, а ещё подальше тонкой ниткой тянулась дорога и исчезала за горизонтом. Вздохнув, он посмотрел на подъём. С каждым годом всё тяжелее и тяжелее добираться до огорода. А раньше бывало…

— Володька, помнишь, как участки получили? — сказал он и кивнул на едва заметные сады на склоне горы. — Ух, как мы радовались!

— Ага, — закивал головой мужичок. — Я несколько лет простоял в очереди.

— А я тоже стоял, потом смотрю, многие, кто после меня был, уже получили, а я всё жду, — задумавшись, сказал Петрович. — Пошёл к начальству. Говорю, что за ерунда? Другие получили, а я с места не сдвинулся. В общем, сильно поругался. Даже матюги пускал. А после обеда подходит ко мне наш профсоюз и суёт бумажку, где был написан номер участка. Не поверишь, чуть не заплясал. Жене сказал. Помчались смотреть. Кое-как нашли. Стоим посредине участка и радуемся — наша земля, наша! Глядим, там знакомые, и вон там стоят, и тут уже костёр развели и чайник поставили, а эти бросили куртку на землю, уселись и пускают стакан по кругу — землицу обмывают, чтобы на ней всё росло-плодоносило. Считай, многие с завода получили. И почти все знакомые. Так и начали потихонечку строиться и обживаться…

— Да, что ни говори, а раньше было лучше, чем сейчас, — вздохнул Володька. — Люди другими были, проще, что ли... Мы снаружи поставили забор, а внутри не стали размечать. Посадили смородину и всё — это весь забор между соседями. Они зайдут к нам, мы заглянем. Посидим, поболтаем. Бывало, пузырёк раздавим на праздник. А вот наши нижние соседи быстро построились. Кирпич навезли, плиты. Домик поставили. Потом баньку сделали. И каждый выходной парились. Да ещё гости приезжали. Мы между грядок ползаем, каждый сорнячок выдираем, а они напарятся, потом устроят застолье, глядишь, к вечеру все на бровях ползают, и бабы — тоже. О, жизнь! Для кого-то участок — средство для выживания, для поддержки штанов, а для других, чтобы на природе отдохнуть да водки нажраться…

И, правда, кто-то приезжал, чтобы отдохнуть на даче, а многие добирались, чтобы весь сезон пропахать на участке, тогда зимой будут соленья-варенья на столе, а это очень хорошее подспорье, как к зарплате, так и к пенсии. А были такие, кто на продаже участков зарабатывал деньги. Они умудрялись достать сразу несколько участков. Ставили жиденькие реденькие заборы, туалеты, похожие на скворечники, а потом продавали почти готовую дачу, как они называли. И в те времена люди покупали! Потому что не хватало этих садов-огородов, и желающие всегда находились. На рынке не накупишься, там втридорога дерут. Зарплаты такие, что плакать хочется, а уж про пенсии и говорить нечего. Чтобы чинушам до конца дней своих жить на такие деньги, что старикам начисляют. Сволочи! Вот старикам и приходится выживать, копаясь на своих грядках, а без садов и огородов давно бы повымирали. Не у всех же есть дети, кто может помочь…

Петрович взглянул на склон горы. Ужас, сколько участков побросали! А почему? Да потому что некому стало работать на них. Раньше, когда он был моложе, многие ездили с детьми. Сами работали на земле, а ребятишки в песке возились или по проулкам бегали, всё в прятки да в войнушку играли. Но подрастая, детям скучно стало возиться на участках, да и времени не было. Школа, уроки, да ещё с друзьями нужно встретиться и куда-нибудь сходить. В общем, молодёжь слишком занята, чтобы тратить время на дачу. Это родителям нечего делать, вот они и возятся в земле... Петрович вздохнул, приложил ладонь и взглянул вдаль. Вон виднеется здоровенный особняк за забором. Не дом, а картинка. На участке всё, что душе угодно. Почти каждый вечер оттуда шум и гам доносились. Вереница машин стояла, гости туда-сюда сновали, а потом хозяина не стало и дача никому не нужна. Жена не работала. Всё на травке отдыхала или за столиком в беседке сидела, чаи да кофе распивала, а дети раньше-то не приезжали, а теперь тем более не станут. Вот и стояла дача, никому не нужная. И никто не покупал – дорого. А весной добрался по сугробам, глядь, с особняка всё железо воры поснимали. Раньше дорого было, а теперь вообще никто не купит.

А вот там, неподалеку от водокачки, много лет пустует недостроенная дача. Мужик надрывался, хоромы намеревался поставить, чуть ли не на половину участка. Для детей старался. Говорил, поставит родовое гнездо и отдаст ребятам. Ага, поставил… Мужика прямо на участке парализовало. В больнице помер. И оказалось, что его родовое гнездо никому не нужно. Зачем на земле пахать, когда все овощи и фрукты можно купить на рынке. Вот молодёжь и отказывается от всего, что им родители готовили, жилы рвали, надрывались. Плевали они…

— Володька, зараза такая, когда мою лопату отдашь? — донёсся резкий протяжный голос. — Как взял по осени на минуточку, так до сей поры не отдаёшь, — и ехидно так. — Видать, лопатка привыкла к новому хозяину, да, Вовка?

— Да отдам я, отдам, — заворчал Володька, то и дело, поправляя рюкзак. — Забыл. Ей-Богу! Осенью приткнул в уголок за дверь, будку закрыл и уехал. Если бы ты, дед Митрич, не напомнил, я бы даже не вспомнил.

— Вот и давай таким оглоедам, — из-за забора выглянул старик в фуражке, в старой телогрейке и вытер вспотевшее лицо. — Здорово, Петрович! Говорят, по вашей улице жулики прошлись. Много забрали?

И с любопытством уставился на Петровича.

— Как сказать, дед Трофим… — Петрович поставил сумку на землю. — И украли много, а напакостили ещё больше. У нас почти каждый год воруют. Сволочи, знают, что никто не станет искать, вот и пользуются этим. Я взял и вкопал ёмкость и бочки в землю. Глубоко опустили, чтобы не выдернули. Они же что стали делать… За машину цепляют и выворачивают, а потом грузят и поминай, как звали. В будку залезли. Ничего не нашли. Взяли, всё поразбросали, стёкла повыбивали и рамы сломали, хотя сами в дверь зашли. Я же на зиму не стал закрывать будку. Пусть заходят. Всё ценное давно вывез оттуда. А они, сволочи, если ничего нет, значит, напакостим… Эх, люди-людишки, сволочи – воришки!

И махнул рукой.

— А вот у Ермохиных, что через проулок, — старик кивнул, показывая. — Ты знаешь их, Петрович. Сколько дачу держат, столько лет и строят. А сейчас, как на пенсию вышли, так и живут участком. Вот к ним залезли. Вывезли всё, что можно было. Даже столбы украли. Как? Да очень просто! Видать, заранее присмотрели. Воду залили в трубы и оставили. Земля стала мягкая. Ночью подъехали, зацепили и выдернули. Один штакетник валяется. А у стариков ни детей, ни родственников. Где они возьмут деньги, чтобы новый забор поставить? Скорее всего, воры знали, что здесь старики обитают. И у них украли. Гады последние! Как только этих тварей земля держит…

И старик принялся материться: сильно, громко и обиженно.

— Ладно, у нас только металл воруют, — Володька закурил и махнул рукой. — А вот у моего брата дача на берегу речки. Да какая дача — одно название. Клочок земли, будочка в углу и всё на этом. Так у них не только металл крадут. Как весна наступает, туда, на берег речки, бомжи перебираются и почти каждый день рыбаки бывают. Не успеют посадить, не успеет проклюнуться, а эти шакалы уже лезут на участок. Выдирают всё, что можно сожрать или продать.

– А мне жена рассказывала, – к ним подошёл ещё один дачник: в подвёрнутых штанах, в рубахе нараспашку и женской шляпе с весёленьким бантиком на боку. — Говорит, у них на работе мужик есть. Осенью собрался картошку копать. Приезжает. Глядь издалека, кто-то на участке мелькает. Подходит, а там несколько здоровенных парней картошку выкапывают. Он испугался. Если скажет, что хозяин, могут голову оторвать, тут же закопают, и никто не найдёт. Он постоял, посмотрел, а потом сказал, мол, мужики, а мне можно с вами покопать? Чуточку для себя набрать, а? Они смеются. Говорят, заходи, всё равно чужое. Вот сколько мужик успел выкопать — это для него оставили, а остальное загрузили в машину и увезли. Вот и сажай для чужих…

— Не говори, сосед… Все они: сволочи, гады, твари последние, потому что последние крохи у людей забирают, — сказал дед Трофим. — Я говорю сыну, давай капкан поставим, враз отучим лазить, а он отвечает, не дай Бог, если вор попадёт в капкан, сразу тебя посадят. Лет пять дадут за посягательство на жизнь и отправят кедры окучивать в тайгу, вот так прямо и сказал. А какое покушение, если я своё защитить хочу? Да уж, законы…

И старик задумался, навалившись на забор и, поглядывая на соседей.

— Вот оно — наше правосудие, — вздёрнув брови, сказал Володька. — Вора поймаешь в капкан, за это срок намотают. Что же получается, братцы? Получается, что у воров полная свобода действий, так сказать. Тащи всё подряд. И тащат! Машинами воруют, а их словно не замечают. Странно…

— Правильно говоришь, Вовка, но самое интересное, если разложить по полочкам, что приезжают воровать не бомжи, а люди с машинами, — кивнув, сказал Петрович. — Люди, которые уже всё просчитали на много шагов вперёд. А вот так! Они мотаются, всё высматривают и высчитывают, а может им говорят, когда и куда нужно нагрянуть, и потом, в один прекрасный день приезжают на машинах да ещё кран с собой тащат. А вы подумайте, как они огромную ёмкость могут погрузить на машину. Её вдесятером с места не сдвинешь – пупок надорвёшь, а они грузят. Это можно краном поднять и никак иначе. И считайте, сколько техники привлекается для воровства. Машины, на которых воры приезжают, машины, на которые грузят и ещё кран пригоняют. И воруют не с одного участка, а сразу несколько улиц грабят. Спокойно воруют, не боятся, что поймают. А почему не боятся? Сами думайте… А потом ещё металл сдать нужно. Тоже подумайте, как они гружёные всяким железом проезжают по дорогам, а потом сдают в пунктах приёма, где сразу же видно, что это ворованное, но никто не интересуется, где взяли. И сами приёмщики не боятся, когда берут украденный металл. Кто объяснит, почему так происходит? Ага, молчите! Вот и я не могу найти ответ на этот, казалось бы, лёгкий вопрос. Хотя, если поглубже копнуть, есть догадки, есть…

Петрович поморщился, махнул рукой, поднял сумку и стал подниматься в гору. Володька подхватил рюкзак и засеменил за ним, стараясь догнать.

— Слышь, Петрович, — крикнул Володька. — Что хочу спросить… А что ты свою дачу не бросаешь, а? Говоришь, что воруют, а самого не выгонишь с дачи. Ты глянь, сколько участков пустует. Умные люди давно на диванах лежат и в потолок плюют, а ты каждый год мотаешься, с утра и до ночи пашешь на участке, а урожай с гулькин нос собираешь, потому что всё, или почти всё украли. Глянь, сколько побросали…

И Вовка ткнул пальцем, показывая на склон горы.

По склону горы, там и сям были видны заросшие квадраты… Даже не квадраты, а словно неведомая болезнь расползалась по дачкам. Где люди ухаживали, там участки чистенькие видны, а на остальные взглянуть страшно. Хозяин оставляет участок и земля начинает умирать… Нет, не сама земля умирает, а участок заполоняют сорняки, кустарник разрастается, яблоньки дичают и всё оплетает вьюнок, словно паутиной… Пройдет несколько лет и вместо дачного участка появляется зелёное пятно. И таких пятен становится всё больше и больше. Точно неизвестная болезнь захватывает землю, вытесняя оттуда людей, а может, наоборот — это не хвороба, а природа возвращается, залечивая раны, что люди нанесли. И многие люди не в силах бороться с природой, и с теми бедами, что сваливаются на них, не выдерживают трудностей и отступают. И бросают свои дачи. А потом появляются бомжи, которые уносят всё, что можно продать, которые будут собирать урожаи и тащить на рынки, к магазинам и отдавать за копейки. А когда уже нечего будет собирать, бомжи и воры забросят участки и переберутся на другие, где ещё можно поживиться, а оставленные участки начнут умирать, покрываясь сплошным ковром сорняков. Люди, занимая земли, несут за собой всякий мусор, и туда перебираются сорняки, потому что, где живёт человек, там всегда растут сорные травы, а когда люди бросают участки, крапива и репейник заполоняют, всю землю захватывают. Может, когда-нибудь, весь склон покроется зелёным ковром. Значит, дачники проиграли. И непонятно, кому проиграли: ворам, бомжам или природе. Скорее всего, что ворам и бомжам, а природа просто лечит свои раны. Всё может быть…

— Говоришь, почему не бросаю дачу… — задумавшись, сказал Петрович. — Знаешь, Вовка, скучно дома сидеть. Много раз хотел бросить всё к едрене фене, даже манатки собирал, а потом зиму посижу, подумаю и опять тащусь на дачу.

— А я сразу брошу, как на пенсию пойду, — подпрыгнув, поправляя рюкзак, скороговоркой сказал Володька и провёл ладонью по горлу. — Вот так осточертело! Глаза бы не смотрели на эту дачу. Правда! На работе вымотаешься, на участок придёшь, к вечеру так ухайдакаешься, что не знаешь, дойдёшь до дома или где-нить свалишься. Пашешь, пашешь, как папа Карло, а воры придут, урожай соберут и оставят тебя с носом. Вот и получается, что выращиваем для дяди чужого, а не для себя. А ты, Петрович, подсчитай, сколько денег тратим на всякие семена, на воду и землю, а сколько на дорогу улетает — это ужас! Знаешь, лучше лежать на диване и в потолок поплёвывать, а захочу огурчики или помидорчики, на рынке куплю, всё дешевле, чем самому выращивать. От пуза нажрусь и опять на диван завалюсь. Эх, красотища!

И снова подпрыгнул, поправляя рюкзак.

— Дурак ты, Вовка, — буркнул Петрович, покосившись на невзрачного мужичка. — Дело не в том, что работаешь до упада, не в том, что половину урожая своруют или калитку с бочками утащат. Понимаешь, Володь, на диване ты быстро загнёшься. Да… Долго не протянешь — это факт. А здесь тебе и разминка, и свежий воздух, и овощи свеженькие, прямо с грядки, и смородинка поспевает, и яблочки наливаются, но главное — это тишина, которая заставляет думать, размышлять о жизни, а глянь, какая природа вокруг, птички поют, вон прислушайся, как заливаются, а какое общение с соседями и знакомыми, а если ещё при этом по полосочке опрокинуть… Вообще, красотища!

И Петрович, покачивая головой, причмокнул.

— Красиво говоришь, а вот по полосочке хлопнуть — это хорошо, но где взять? — не удержался, тоже причмокнул Володька и оглянулся. — Я бы сейчас не отказался начало сезона отметить. Полный рюкзак тащу, всё положил, а пузырёк забыл сунуть. Придётся на сухую…

— Вот видишь, я прав оказался, что пора сезон открывать, — сказал Петрович и похлопал по карману. — Нет, что говоришь-то… Не сезон, чтобы пьянствовать, а дачный сезон откроем, чтобы всё у нас росло, цвело и пахло, а осенью урожай соберём, дай Бог, целёхонький. Да, так и должно быть, как сказал… Ладно, Вовка, угощу тебя, горемычного, — он хохотнул. — Пошли, Володь, у меня посидим. По рюмашке опрокинем, по душам потолкуем. Глядишь, кто-нибудь ещё на огонёк заглянет. Всё веселее будет. За жизнь поговорим. Считай, с осени не виделись. Много воды утекло, когда последний раз встречались. Поговорим, а потом примемся за работу. Заждалась землица, истосковалась. И мы соскучились. Да вот… И будем до тех пор ходить на участок, покуда нас вперёд ногами не вынесут с него. А вон, глянь, Николай Матвеич с нашими мужичками идёт, — и крикнул. — Эй, Матвеич, зайди ко мне! И ребят прихвати. Да посидим, за жизнь покалякаем, обо всём посоветуемся, а потом за работу возьмёмся. Соскучились за зиму. А сезон закончится, дружно скажем, слава Богу, отмучились, но сами всю зиму будем сидеть и ждать, когда весна наступит. А весна придёт, снова пойдём на дачу и будем радоваться, что наконец-то дожили до нового сезона. Вот так-то, Вовка! Всё, добрались. Заходи в гости…

И подталкивая соседа, Петрович распахнул калитку и заторопился к будке.

Весна. Дачный сезон начинается…

Comments: 1
  • #1

    Антон (Sunday, 19 January 2020 10:30)

    Рассказы Мастера!
    Спасибо.