Николай Полотнянко

НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ПОЛОТНЯНКО.

Родился 30 мая 1943 года в Алтайском крае. 

Окончил Литературный институт имени А.М. Горького.

Николай Алексеевич является автором романов: «Государев наместник»,  «Атаман всея гулевой Руси», «Клад Емельяна Пугачева», «Жертва сладости немецкой», «Бесстыжий остров», «Загон для отверженных», «Минувшего лепет и шелест», «Счастлив посмертно», комедии «Симбирский греховодник»,

а также поэтических сборников: «Братина» (1977), «Просёлок» (1982), «Круги земные» (1989), «Журавлиный оклик» (2008), «Русское зарево» (2011) «Бунт совести» (2015), «Судьба России» (2016), «Как хорошо, что жизнь прошла» (2017), «Прекрасная Дама»(2017) и других.

С 2006 года – основатель и главный редактор журнала «Литературный Ульяновск».

В 2008 году Николай Полотнянко  награждён Всероссийской литературной премией имени И.А. Гончарова, в 2011 году – Почётной медалью имени Н.М. Карамзина, в 2014 году – орденом Достоевского 1-й степени, в 2015 – премией Н.Н. Благова.

Шесть лет мне...

Над заводским поселком сгустился синий сумрак, под жесткими подошвами похрустывали успевшие схватиться ледком лужицы, и низко над землей сияли крупные звезды.

Я зашел в барак, отпер обитую только дверь комнаты, где жил один после смерти матери, включил свет, разделся и лег на кровать. Увеличенный каким-то расхожим фотографом её портрет смотрел на меня со стены. Она умерла четыре месяца назад в начале зимы, и до сих пор я не мог привыкнуть к своему сиротству. Но человек никогда один не остается, и если у него нет настоящего и будущего, то всегда до последней минуты с ним его прошлое, и от него никуда ему не уйти.

 

И временами оно выплывает из памяти, волнуя сердце, и мне кажется, что я не из прошлого вышел, а из какого-то морока, похожего на весенний туман-снегоед, густой и молозивый, дожевывающий остатки сугробов по укромным местам, где еще прячется зима. И позади меня туман и впереди туман. И жизнь – это всего лишь короткая перебежка по солнечной поляне из одной непроходимой чащи в другую. И все-то есть на этой поляне: и свет, и тьма, и цветы, и задубелый репейник, и тропок на ней видимо-невидимо, а все же ты торопишься по своей единственной, и на другую ни за что не перепрыгнешь.

И сейчас вот опять отчетливо вспыхнуло – лысые каменистые сопки, обдутые жесткими ветрами, поросшие мелкой полынью и махалками ковыля. Внизу в распадке между возвышенностями – шахта. Черный конус террикона. Кривые улочки, ползущие вверх по склонам, насыпные и саманные домишки, бараки.

Свой барак, первый в жизни, потом были и другие, я хорошо помню. Комната узкая, как траншея, грязное от угольной пыли окно, одна на двоих с матерью койка, печка. Все это потом повторялось не раз, только в других местах.

В бараке жил народ сборный. Вербованные, которых привезли в Сибирь из России, в лаптях, с быстрым цокающим говором, местные из разоренных деревень, демобилизованные фронтовики, всякая другая приблатненная публика. На отшибе от поселка ощетинилась колючей проволокой лагерная зона, где сидели пленные немцы.

Я довольно равнодушен к деньгам, наверное, потому, что моим первым воспоминанием были деньги, мешки денег, завалы пахнувших типографской краской пачек денег в банковских упаковках. Мама работала кассиром и в дни выдачи зарплаты задерживалась допоздна, пока не выдаст всю наличность. Я был с ней частенько, засыпал где-нибудь в углу кассы на мешках с деньгами.

 

По тем временам кассир был заметной фигурой. Маме выдали белый полушубок, валенки, она ездила в банк с двумя автоматчиками, в кошевке, а в оглоблях приплясывал призовой жеребец, шахтная знаменитость, упругий, как пружина, Зайчик.

Однажды конюх и шофер единственной на шахте полуторки поспорили, кто вперед добежит до станции, что была в десятки километрах, конь или грузовик. Так вот, Зайчик, шутя, обошел старую, разбитую на военных дорогах полуторку. После этого о жеребце стали ходить легенды, и можно себе представить мою радость, когда я впервые увидел маму в кошёвке между двух розовощеких парней с автоматами, а главное Зайчика, который, чуть отвернув набок голову и приплясывая, шел мимо поселковых развалюх.

– Одевайся, Вася! – сказала мама. – Поедем со мной в город, надо сапоги тебе к весне купить.

Я обрадовался до немоты. Не дале как вчера, я просился у нее прокатиться, а тут счастье такое свалилось нежданно-негаданно. Я быстро оделся и выбежал на улицу.

Конюх Артем сидел на облучке в шубе-борчатке и курил козью ножку. Солдаты, закинув за спины автоматы, разговаривали, загородив тропинку, с вербованными девчатами.

Я подошел к Зайчику и почувствовал, как от того остро пахнет потом и свежим сеном. Жеребец нервно переминался с ноги на ногу, косил злым лиловым глазом, из ноздрей струились белесые завитки пара.

Сбруя на Зайчике была добротной работы, надраенные медные кругляшки сияли от утреннего зимнего солнца, и, казалось, жеребец был не в сбруе, а в панцире. От нервных движений Зайчика кожаные ремни скрипели, а под дугой, расписанной синими птицами, позванивал колокольчик-шаркунец.

Народу на улице было мало, и я жалел, что меня, гордо восседавшего на облучке рядом с Артемом, почти никто не видит. Зайчик осторожно шел под гору, всхрапывая и оседая на круп. Остро светило солнце и пахло угольным дымом из протопленных утром печей.

Поселок был невелик. За вентиляторной подстанцией, которая гудела всей утробой, засасывая в шахту свежий воздух, мы свернули в чахлый березнячок.

– А что, Васёк, не боишься, как ведметь вдруг выскочит из-под пня? – толкнул меня в бок Артем и ощерился черным цинготным ртом.

– У нас же ружья, – ответил я и покосился через плечо назад.

Мама сидела посреди солдат, закрыв ноги тяжелой цвета бычьей крови попоной.

Она слышала, что сказал Артем, начала рассказывать.

 

Перед войной, летом тридцать девятого, поехала, как сейчас, за деньгами для леспромхоза. Еду по стлани, бревнышки подо мной постукивают. Задремала чуток, жарко было. Вдруг чую – встала моя Карюха. Гляжу, сбоку медведь к нам топает. Карюха повела ушами, как дернет. Я кувырком на дорогу, а лошадь и деньги, тысяч тридцать было, убежали от меня. Протерла глаза, а он метрах в тридцати от меня сидит на пеньке как человек. Я от него, он за мной. Я остановлюсь. Он остановится. Так и играли, может полдня. Потом он поднялся и пошел в лес. А через минут десять машина подошла наша, леспромхозовская. А Карюха отбежала с километр и на полянке пасется, и деньги целехоньки…

– Это он тебя, Евдокия, в жены хотел взять! – заржал Артем. – Медведи, они сластники, мед, малина, ну и это самое…

Низкий березнячок был мне знаком. Прошлым летом меня сюда заманили подростки и отняли новую тюбетейку. И хитро так заманили. Я скучал о бабушке, мне сказали, что она живет за лесом. Так и попался. До сих пор было жалко тюбетейки. Так первый раз в жизни меня обманули.

Город оказался тесным скопищем грязных домов, над которыми кружились, словно копоть, стаи крикливых ворон.

Сначала пошли насыпухи, кривобокие с рваными толевыми крышами, бараки, окруженные колючкой и вышками и без этого окружения, дырявые, с надолбами желтого льда сортиры, чахлые деревья на обочинах, потом впереди замигал светофор, стало гуще машин и людей. Зайчик нервно всхрапывал и скользил подковами по льду. Артем, сдерживая жеребца, покрепче накрутил вожжи на руки.

За светофором улица расширилась, из-за угла, позванивая, вынырнул трамвай. Вагоны были битком набиты людьми, они висели в дверях и даже сзади последнего вагона.

– Самый центр! – Артем махнул кнутовищем в сторону громадного белого здания, перед которым стоял высоченный чугунный человек в шинели до пят. Я посмотрел и увидел на торце белого дома портрет этого же человека, только нарисован он был не в шинели, а в кителе. Голова его занимала верхние два этажа, потом шло туловище, штаны с кроваво красными лампасами и блестящие сапоги. Лицо у человека было спокойное и доброе. С отеческим вниманием он смотрел на центральную площадь, внимая каждому взгляду.

У здания Госбанка было тесно от множества саней и автомашин. Кассиры со всей округи съехались за деньгами для шахтеров, рабочих и охранников. Автоматчики сразу углядели среди других солдат своих земляков. Артем разговорился с конюхом из соседней шахты, а мама, заняла очередь в кассу и повела меня на вещевой рынок.

 

… Безногий инвалид на деревянной коляске пел возле входа, подыгрывая на балалайке:

– … В ноги бросилась старуха,

Я ее прикладом в ухо.

Старика прикончил сапогом,

Да! Да!..

Несмотря на мороз, калека был в одном пиджаке, из-под которого выглядывала тельняшка и синие наколки. Рядом с ним лежала шапка, в которой поблескивала мелочь. Ему подавали, но мало и редко.

Вокруг торговали и покупали. Перед моими глазами мелькали пальто, шапки, шарфы, рукавицы, телогрейки, отрезы материала, кружева, ковры, различные вышивки. В углу барахолки мычала и блеяла выставленная на продажу скотина. Возле пивнушки толкались и матерились пьяные мужики, и к ним неторопливо двигался милиционер.

– Атас! Красноперый!

Мужики враз угомонились. Милиционер внимательно осмотрел очередь и выдернул из нее тощего мужика с зеленым лицом. Шапка свалилась с головы мужика и упала в снег. Пробегавший мимо пацан с размаха пнул ее в толпу. Мужик кинулся за ней, милиционер следом, а вокруг, радуясь бесплатной потехе, хохотал народ.

Обувной ряд был жидковат, всего два десятка продавцов. Торговали валенками, чиненными ботинками, латанными сапогами. Мама приценилась к одним сапогам, но продавец заломил несусветную цену. Поторговалась и отступилась. Ладно, сказала она мне, закажу тебе резиновые на шахте. Я обрадовался. Мне нравились сапоги-самоклейки, которые были в моде у шахтеров. Их делали из резиновых автокамер.

В продуктовом ряду она купила миску горячей картошки и соленый огурец. Поели с куском своего черного хлеба, притулясь к ларьку, и запили обед общественным кипяточком из бака.

У покосившихся ворот безногий инвалид продолжал петь, потряхивая белой от инея головой.

У банка народу и саней стало поменьше. Артем лежал в кошовке на соломе, укрывшись попоной, и дремал. Солдаты курили и хмуро смотрели по сторонам. Старший из них глухо сказал:

– Надо до темноты вернуться на шахту. У нас инструкция…

– Сейчас, сейчас! – заторопилась мама. – Очередь, наверно, подошла.

Она ушла в банк. Через полчаса позвала солдат, и они вынесли из банка деньги. Три мешка, да еще продуктовую сумку.

Артем протер покрасневшие от дремоты глаза, попрыгал, постукивая себя в обхват руками, чтобы согреться, и сел на облучок.

Из города выехали, когда уже свет начал меркнуть. Солнце проваливалось в огромную багряно-синюю тучу, затянувшую горизонт, снег и иней на деревьях стали голубыми. Отфыркиваясь, Зайчик ходко нес кошевку по жесткой дороге, полозья посвистывали, морозный воздух щипал ноздри, и я с интересом посматривал по сторонам, пытаясь угадать, кто оставил следы на обочинах дороги.

 

– Иди сюда, – сказала мама, – а то замерзнешь…

Я перелез через облучок, закутался в попону с головой и лег на солому между жестких с острыми углами мешков с деньгами.

Суматошный день утомил меня. Мягкая езда убаюкивала, события дня проходили как в кино, ярко и живо, это была сладкая дорожная дремота, которую познает только усталый, измотанный человек.

Мне грезился милиционер на толкучке в жесткой оттопыренной по сторонам шинели, человек с зеленым лицом и остриженной наголо головой. Человек без шапки бежал от милиционера, но тот, бухая тяжелыми валенками с галошами, не отставал от беглеца и красной от мороза пятерней срывал с кобуры клапан. Черный пистолет взлетел в руке над толпой.

– Трах! – с хрустом сломался выстрел.

Кошовка ударилась во что-то мягкое, ее развернуло в сторону, и я полетел головой в сугроб.

 

Пуля попала Зайчику в голову, он сделал несколько судорожных прыжков и рухнул поперек дороги, перевернув сани.

Несколько минут над полем стояла тишина. Потом, громко вскрикнув, заматерился Артем:

– Ах, мать вашу! Ногу, кажись, сломал. Все живы, что ль?

Солдаты вжались в сугроб, выставив впереди себя автоматы.

– Лежать! – крикнул Артем, увидев, что мама хочет подняться. – Ты ползком к нему, Дуся, ползком…

Зарываясь в снег, она поползла ко мне. На ее движения из леска ударил выстрел. Пуля вспушила над головой сугроб и с визгом ударилась в дерево.

– Кто это? – спросила мама.

– Кто! Кто! – прошипел Артем. – Дезертиры!.. Лежите тут, не высовывайтесь. Как-никак два автоматных ствола. А ну-ка, хлопцы, вжарьте по кустам у сломанного дерева…

Автоматы ударили раскатисто и гулко. В кустах от посыпавшегося с ветвей снега заклубилась белая пыль. В ответ никто не стрелял. Выждав минут десять, солдаты для верности еще раз обстреляли кусты и осторожно вышли на дорогу. Хромая, к ним подошел Артем, осмотрелся по сторонам и махнул рукой:

– Выходи!

Поддерживая друг друга, мы с матерью выбрели на дорогу. Она кинулась к саням. Слава богу, деньги были на месте.

Артем, сняв шапку, стоял над мертвым Зайчиком. Жеребец лежал на боку, в его неподвижных глазах безжизненно отражался свет луны, и начавшая погуливать поземка шевелила хвост и гриву.

– Все, отъездился! – вздохнул Артем, надел шапку и, достав из кармана нож, начал снимать с жеребца сбрую.

– До утра от него одни кости останутся, – сказал автоматчик, бросая в сани хомут. – Я на втором посту стоял, рядом с поселком, так отбою не было от одичавших собак.

– Эти твари пострашнее волков будут, – подтвердил другой солдат. – Огня не боятся, оружие чувствуют и прячутся.

– Во всем война виновата, – сказал Артем, связывая оглобли вожжой. – И люди одичали, и звери. Войны как три года нет, а дезертиры все по лесам шастают. Неделю назад магазин на станции обворовали. Да и то, куда им теперь податься? У них жизнь, как чемодан, куда не кинься, везде крышка. Ну, запрягайтесь, что ли…

 

Кошовку с деньгами и сбруей волокли до шахтного поселка на себе. Я шел, уцепившись одной рукой за маму, а другой за сани. Усталость и пережитый страх лишили меня способности воспринимать окружающее. Пришел я в себя только на окраине поселка.

Возле конторы было много людей. Шахтеры ждали получку и не расходились. Деньги перенесли из саней в кассу, и мать начала выдавать зарплату, а я уснул на шубе в углу, рядом с батареей отопления.

Поговорили о нападении на кассира в поселке, да и забыли. Новое горе заслонило старое. Рухнули в шахте два горизонта. Целый месяц трупы из шахты доставали. На розвальнях, завернутых в мешковину, мертвых везли в поселок.

Я бегал смотреть к шахте, но близко к огромному сараю, где громыхала клеть главного ствола, не пускали. Вокруг стояло оцепление. Солдаты отталкивали зареванных баб, огромные овчарки рычали на толпу и рвались с поводков.

Оцепление размыкалось, когда нужно было кого-нибудь опознать или забрать домой мертвого «вольняшку», а зэков сразу везли на кладбище, где их кое-как закапывали мерзлой землей.

 

Пришла весна, тусклая в этих краях, сиротская, и на поселок с кладбища потянуло сладковатым запахом. Вода размыла зимние могилы и обнажила человеческие останки. Кто постарше и посмелее, ходили на них смотреть, но я не отходил от барака, слышал только, как с террикона, грохоча, проковылял мимо барака трактор с широким лобовым ножом, сгреб трупы в овраг и заровнял их тяжелой мокрой глиной.

С весенним теплом население барка ожило, люди стали чаще выходить на улицу, рассаживались на завалинках и скамейках. Бабы искались: вычёсывали друг у друга вшей, мужики играли в домино, а я в сапогах-самойкейках бродил по лужам, в которых плавало расплавленное солнце.

Весна и лето прошли безмятежно, и ни один из этих дней не оставил в памяти язвящей занозы. Но, как говорится, у Бога всего много.

 

… Еще не пали зазимки, как однажды мать, придя среди дня с работы, начала собирать вещи.

Я смотрел, как она заталкивает в мешок простыни, наволочки, полотенца, платья и ничего не понимал. Завязав мешок, мать села и заплакала, прижав меня к себе.

– Я должна ехать, – сказала она. – Ты поживешь пока у дяди Артема. Потом я приеду. Вот устроюсь на новом месте и приеду за тобой.

Расставание с матерью меня не огорчило, я даже обрадовался, что буду жить у Артема и ходить с ним на конюшню.

Вечером, когда стемнело, мы подошли к низкому покосившемуся домику на краю поселка. Мать постучала в окно. Артем вышел в накинутом на плечи полушубке, взял мои вещи и спросил мать:

– Зайдешь?

– Некогда. С углевозом до города доберусь, а то опоздаю.

– Ну, давай! Ты не забывай нас, пиши.

Мать поцеловала меня и быстро пошла к шахте, где отфыркиваясь, пятился к составу, груженному углем, паровоз.

Мы с Артемом постояли, пока паровоз не свистнул и не потянул вагоны.

– Ну, вот, – сказал Артем. – Проводили мать, пойдем теперь в избу.

Вера, жена конюха, приняла меня с жалостливой теплотой.

Накормила и уложила спать на печи за ситцевой занавеской. Я долго не мог заснуть, прислушивался к завыванию ветра в печной трубе. Мне было жёстко и неуютно. Чужой дом, чужие, хотя и знакомые люди. Я не мог понять, почему попал сюда, почему уехала мать, почему не сказала, когда вернется.

На следующий день после обеда Артем взял меня с собой на конюшню. По узкому, петляющему как горный ручей проулку мы спустились к шахте. У столовой Артем остановился, купил себе кружку пива, а мне стакан морса.

Напротив, в конторе суетились люди. Через окна было видно, как в кабинет начальника шахты сносили кипы какие-то бумаг, и затянутый в ремни военный курил на крыльце длинную папиросу.

К нему-то Артем меня и подвел.

– Вот сын кассиршин, – сказал он.

Военный щелчком пульнул папиросу на середину дороги и сбежал по ступеням, скрипя кожей ремней и сапогами.

– Как тебя зовут? – спросил он, садясь передо мной на корточки.

– Вася…

Я с любопытством смотрел на военного, мне нравилась его суконная гимнастерка, а особенно револьвер в кожаной кобуре.

– Ничего он не знает, товарищ лейтенант, – сказал Артем, заворачивая козью ножку. – Она привела его ко мне, а куда девалась, зачем…

Конюх выразительно пожал плечами.

– Помалкивай! – сердито сказал военный. – Иди за угол и подожди.

Лейтенант сел на ступеньки и посадил меня на колени.

– Где ты сейчас живешь?

– У дяди Артема.

– Не обижает он тебя? А то мы его накажем!

– Не, он добрый. У него Зайчик был, тот, которого дезертиры застрелили. А сейчас мы на конюшню идем…

– Слушай, Вася, мать когда уехала?

– Вчера вечером. Мы с дядей Артемом стояли, пока углевоз не ушел. На нем и уехала…

– А куда поехала, не говорила?

– Не… Сказала, что приедет скоро и все.

– Ну, ладно, – сказал лейтенант. – Иди, гуляй. А ты, конюх, ко мне!

О чем говорили Артем и военный, я не слышал, только видел, как конюх пожимал плечами, чесал затылок, бил себя в грудь, потом повернулся и пошел. Лицо его было мрачным.

– Пойдем! – сказал он. – Может, отвяжутся…

– А что ему было нужно? – спросил я, забегая вперед.

– Да так, ерунда, – сказал Артем и погладил меня по вихрастой голове.

 

В конюшне было сумрачно и тепло. Пахло свежим сеном, солнечные нити, пробиваясь сквозь нечастые оконца, трепетали на деревянных перегородках денников.

– Пойдем в конюховку, – сказал Артем, – сейчас нет лошадей, все на работе.

В конюховке топилась печка, на крюках висела сбруя, пахло кожей и дегтем. На столе лежали остро наточенные ножи, шила различных размеров, толстые нитки и узко нарезанные ремешки.

– Вот тут и будем работать, – сказал Артем, снимая хомут с гвоздя. – Сбруя, Василий, на лошади должна быть как парадный костюм жениха. Ты что будешь делать?

– Я кнут хочу сделать.

– Так за чем же дело встало? – улыбнулся Артем. – Все перед тобой. Бери и делай.

Я выбрал в углу ровную палочку для кнутовища, взял со стола ремешок и сел на скамейку.

– Дядь Артем, – спросил я, – правда, что в шахте лошади работают?

– Почти не осталось, – ответил конюх, – только на четвертом участке. На электротягу шахту переводят.

– А эти лошади, где спят?..

– Там и спят под землей. Они, брат, со временем, как поработают на добыче, умнее человека становятся. Конец смены – шабаш, хоть убей, не заставишь работать. Будущие обвалы чуют заранее, ржут, копытами бьют.

– И всю жизнь под землей?..

– Под землей. Слепнут без света.

И Артем запел приятным баском:

– А молодого коногона

Везут с разбитой головой…

 

… Уже зимой приехала моя родная тетя Варя и забрала меня к себе. О матери она ничего не говорила, как я ее ни расспрашивал.

– Молчи! Потом узнаешь, – лепетала она и прижимала мое наслёзенное лицо к жесткой вязаной кофте.

Мать вернулась в пятьдесят шестом году из лагеря с туберкулезом и справкой, что она ни в чем не виновата. Оставшуюся жизнь она не жила, а тлела. Болезнь загоняли внутрь, но она была неистребима. Мать не высказывала ни осуждения, ни обиды за свою искалеченную жизнь, только иногда во сне вдруг начинала рыдать, и я соскакивал с кровати и будил ее. Она вставала и начинала молиться. Под ее шепот я засыпал. 

Штаны

С утра Васильичу испортила настроение молоденькая продавщица частного магазинчика, где он решил приобрести полкило котлетного фарша. Стоявшая впереди него в очереди старуха купила вермишель и спросила:

– А фарш у вас есть?

– Есть, – буркнула продавщица.

– Как он, хороший?

– Говядина со свининой. Да вот вы его спросите, он часто покупает, – и указала на Васильича.

Тому это явно не понравилось: он не прочь бы попробовать и сервелата, и курочку, но с его пенсией на деликатесы не замахнёшься. Васильич, осерчав, щелкнул искусственными челюстями и пробурчал:

– Хороший фарш, если мяса добавить, лучку, яичко…

Вышел на улицу, посмотрел на старух, которые с раннего утра сидели на ящиках под кустами акации. Перед каждой были разложены на газетах помидоры, огурцы, лук, морковь. У Васильича был сад, но после смерти жены он его продал, одному не нужен, только платить за него зазря. Деньги потратил на могильный памятник. Заказал настоящее гранитное надгробие с широкой стелой, чтобы и на его долю места хватило. Васильич не знал, когда попадет на подселение к жене. Но его фамилию, имя, отчество и дату рождения на плите гранитчики выбили. Даже тире провели. Осталось вырубить окончательную дату. Деньги на свои похороны он отложил, двести долларов. Поменял рубли. Доверия к нынешним властям у него не было. С самого начала, с перестройки. А власть, похоже, плевала на мнение Васильича. Выдавала ему пособие, чтобы он карабкался по жизни, пока сил хватит. У власти были свои заботы, а у него – свои.

Васильич больше по инерции, чем с определенной целью, подошел к газетному киоску. Постоял, вглядываясь в крикливые заголовки местной прессы, фотографии губернатора и мэра на первых полосах газет.

"Как при культе личности, – подумал он. – Портреты губера в каждом номере – и так, и сяк. А что толку – ни культа, ни личности, сплошная демагогия".

 

Жизненный план у Васильича на сегодня был простой. Он еще вчера на базарчике, придя к закрытию, задёшево купил килограмм залежалого мяса, десяток яиц, луку и маленькое ведро картошки. Мясо он хотел смолоть на мясорубке вместе с луком и замоченными в остатках молока сухарями от батона и смешать все с фаршем. Тогда можно будет всю неделю приготовлять себе ежедневно по две-три котлетки на пару с картофельным пюре. Литр молока, пачка творога на два дня – вот и весь рацион, который мог позволить себе Васильич. И не потому, что был жмотом, нет, просто пенсии хронически не хватало, и ему каждый месяц приходилось выхватывать из своих нежирных накоплений сотню, а то и две сотни рублей, чтобы заткнуть пробоину в бюджете.

Возле дома его остановила почтальонка. Почтовые ящики в их подъезде были разломаны еще в первую неделю после переезда жильцов, поэтому ей приходилось разносить корреспонденцию по квартирам. Из ее рук Васильич получил листок бумаги – уведомление на получение посылки.

– Не забывает вас дочка!

Васильич хмуро буркнул в ответ и вошел в подъезд. Он был крепко обижен на эту разбитную бабенку, которая года полтора назад подошла к нему и предложила поработать у нее на даче, пообещав, что взамен ему будет все. Васильич покраснел, смешался, потом выпалил:

– Ты что, очумела!

– Вы же сейчас свободный мужчина, – не растерялась она. – Свободный, видный. А у меня домик, воздух, лес, Волга. Да хоть все лето живите. А к себе на пару месяцев квартирантов пустите, все деньги.

Матерок уже подпрыгивал на языке Васильича, но он сдержался и матюгнулся, когда уже пришел домой.

 

Жена умерла два года назад и никогда не замечавшие его бабы начали обращать на него внимание. Сначала выражали соболезнования, но вскоре стали вести разговоры о тягости одиночества, о том, что мужчине трудно без хозяйки, то есть пошла бабская агитация и пропаганда с целью окрутить вдовца с какой-нибудь бесстрашной особой. А такие в их трехсотквартирном доме имелись. И даже в преизбытке. И всякие: толстые, мясистые, худые и ребрастые, как стиральные доски, с взрослыми детьми, денежные и нищие, не говоря уже о пьянчужках и почти бомжихах. И хотя Васильич был еще старик в силе, шестьдесят пять только стукнуло, и постоянно ощущал в себе позывы прикоснуться к чему-нибудь теплому и женскому, он не мог представить себе, что в его квартире поселится кто-то ещё. В квартире всё напоминало ему о жене, каждая тряпка, каждая чашка. К чему только не притронешься, всё жалило воспоминанием о ней, Аннушке ненаглядной.

В молодости Васильич не обходил стороной женское внимание к своей персоне. Он тогда был очень горд и самонадеян. Женился, можно сказать, из-за жалости, уж очень Аннушка горевала, что он ее не возьмет. Женой она оказалась прекрасной: и хозяйка, и была в ней тихая, но сильно влекущая к ее телу страсть, что-то неотвязно притягивающее к себе мужа, который после загулов на стороне чувствовал стыд и раскаянье. Аннушка знала или догадывалась о его проделках, но истерик не устраивала, только иногда, когда начинало твориться неладное, спрашивала:

– А ты не влюбился?

– Нет! – честно отвечал он. Никого он не любил, только Аннушку и то в последние десять лет ее жизни, но особенно сейчас, когда она, как иной раз ему казалось, не умерла, а просто вышла куда-то на время и вот-вот должна вернуться. Вот и сейчас, выйдя из лифта, он по привычке потянулся рукой к дверному звонку, но опомнился, и достал ключи.

Квартира была двухкомнатной, просторной. В спальню он не заходил уже давно, жил в гостиной, где стоял телевизор, в который Васильич пялился все вечера. Времени свободного у него было много, а увлечений никаких, даже машину не смог купить, потому что все деньги уходили на воспитание двух дочек, а дети в наше время – удовольствие недешевое. А Васильич всю жизнь проработал на швейной фабрике, среди бабья, и заработки там были небольшие, почему-то считалось, что в легкой промышленности нужно платить меньше, чем остальным. Он ремонтировал и налаживал швейные машинки. Работа тонкая, умственная, но плохо ценилась. Перед пенсией, в начале перестройки, Васильич заимел хороший приработок в швейном кооперативе, купил в дом новую мебель, холодильник, телевизор. Мог бы купить и машину, но посчитал, что под старость не стоит загружать себя лишними проблемами. А тут как раз старшей дочке деньги понадобились на квартиру.

Конечно, как и всякий мужик, Васильич хотел, чтобы у него тоже были мужики. Два раза Аннушка побывала в роддоме, но так и не порадовала мужа сыном. Девочки, пока были маленькими, лет до двенадцати, тешили и радовали Васильича. Любил он их, тетешкал, угождал всякой детской прихоти. Но это умильное время пролетело, дочери стали бурно взрослеть и отдаляться от отца. Хуже того, они начали нести всякую ахинею про то, что они сами знают, как им поступать, а ворчание отца воспринимали с отчаянным негодованием. Аннушка защищала их, укрывала собой, а они выглядывали из-за нее и звонко тявкали на родителя.

Сейчас это давно позади. Старшая дочь, окончив музучилище, уехала в другой город, там и замуж вышла, и теперь у нее двое пацанов, которых Васильич видел всего два раза. Младшая дочь вышла замуж за офицера, родила дочку и жила на Дальнем Востоке в каком-то захолустном гарнизоне. Отцу они писали редко, только на праздники присылали открытки. И Васильич дочерей вспоминал редко, они казались ему иногда просто напоминанием о его прошлой жизни, которую уже не вернуть.

 

Войдя в квартиру, Васильич положил фарш в холодильник и еще раз прочитал уведомление на посылку. Взглянул на часы и, достав из серванта паспорт, пошел на почту.

Едва началась вторая половина лета, но день был по-осеннему хмурым и ветреным. Во дворе было пусто, все попрятались по квартирам, только под старой березой мужики играли в картежного "козла". На голову Васильича упало несколько капель холодного дождя, он поежился, но возвращаться домой за зонтом не стал, тем более что из-за тучи выглянуло солнце, и листва молодых вишенок, посаженных им три года назад возле скамейки, засверкала, отражая солнечный свет влажными ветками.

"Так оно и бывает, – подумалось Васильичу. – Вроде и невеликое дело – солнце выглянуло. Но как все обрадовалось, живее стало…" Нехитрые открытия, подобные этому, стали посещать его в последнее время. Вечерами, прохаживаясь перед сном по пустырю за домом, он нечаянно открыл для себя, что бурьян, татарник, полынь и растут красиво, и пахнут приятно. Иногда ночью Васильич подолгу стоял на балконе и смотрел на звезды. Особенно в последнее время. По радио передали, что Марс подошел на кратчайшее расстояние к Земле, и он высматривал красноватую планету среди бесчисленной россыпи звезд, но так и не нашел. Попробовал поговорить на эту тему с соседом, преподавателем какой-то зауми в университете, но того Марс не интересовал, он в ответ позавидовал, что у Васильича нет машины и пояснил, что его заставляют застраховать развалюху "копейку", иначе на дорогу не пустят. "Живем как свиньи, – опять сделал философское обобщение Васильич, – неба не видим".

На обратном пути от почты он решил, как это всегда делал, посидеть на скамейке в заброшенном саду бывшего заводского профилактория. В руках у него был бумажный пакет, увязанный бечевкой. Старика разбирало любопытство, что ему прислала дочка. Не писала полгода и вдруг вздумала разориться на посылку. Васильич разорвал пакет и обнаружил, что ему подарили штаны. Новые, из темно-зеленой ткани, офицерские штаны от парадного мундира, правда, без красного вшивного кантика. Добротные прочные штаны. Он повертел их в руках, пощупал, вздохнул и аккуратно свернул в трубку.

Зятя Васильич видел всего только один раз. Парень ему понравился с виду, а остальное – дело дочери, об их заботах он не хотел и думать. И вот майор, не дававший знать о себе несколько лет, осчастливил его штанами с собственной задницы. Тут было над чем подумать, и Васильичу почему-то начало казаться, что штаны, это не просто штаны, обыкновенная носильная вещь, а что-то имеющее еще и другой смысл. Конечно, мысль была явно бредовая, и в глубине сознания старик понимал это, но его очень уж смущал тот факт, что ему подарили не рубашку, не спортивный костюм, которого у него, кстати, не было, а именно штаны из офицерского пошивочного материала.

 

Дома он нагрел утюг и тщательно проутюжил штаны через влажную марлю. Повесил их на спинку стула. Сел на диван и включил телевизор. Передавали рекламу. Мелькали зубная паста всяких видов, пиво, очень много пива, которое Васильич терпеть не мог из-за неприятной отрыжки, которая начинала его мучить, стоило ему выпить стакан хваленого напитка. И вдруг на экране возникли лихо отплясывающие быстрый танец штаны, вокруг которых дёргались молодые девки и парни. Штаны плясали, выделывая всякие коленца, и вдруг в них откуда-то сверху свалился парень и пошел плясать и выкобениваться.

Васильич тревожно посмотрел на подаренные штаны. Они мирно висели на спинке стула и не обнаруживали никакого намерения что-нибудь откаблучить. Но что это?.. Штаны вдруг соскочили на пол, постояли, раскачиваясь из стороны в сторону, и двинулись на кухню. Васильич хотел броситься вслед за ними, схватить, вернуть на место, но не смог шевельнуть ни рукой, ни ногой. А на кухне уже шумела вода, звякала посуда. Потом что-то зафырчало на сковородке и потянуло горьким чадом. Васильич замотал головой, открыл глаза и кинулся к плите. Горела картошка с салом, которую он поставил разогревать. Быстро снял сковородку с горелки, выключил чайник. Подошел к окну, уперся лбом в холодное стекло.

"Что же все-таки произошло? – лихорадочно соображал Васильич. – Ба! А где же штаны, они ведь на кухне!"

Старик осмотрел кухню, открыл шкаф с посудой, заглянул в холодильник, мусорное ведро. Штанов нигде не было. Наконец догадался – они в комнате. Осторожно ступая, подошел к двери и выглянул. Штаны висели на спинке стула.

Васильич огорчился. "Старею, дряхлею, – вздохнул он. – Вот задремал и не заметил как». Включил телевизор и, лежа на диване, смотрел фильмы с частыми прослойками рекламной тухлятины. Изредка поглядывал на штаны. Они вели себя спокойно, не делая никаких попыток выкинуть какой-нибудь фокус. Засыпая, Васильич привычным движением щёлкнул пультом телевизора, и сон навалился на него, подхватил и понес в неведомый человеку мир.

 

Раньше сны ему снились редко, но в последнее время что-нибудь да снилось почти каждую ночь. Чаще всего про то, что он куда-то собирается уехать, торопится то ли на вокзал, то ли в аэропорт, но всегда опаздывает. Этой ночью ему приснилась Аннушка, но какая-то странная и непонятная. Снилось Васильичу, что лежит он в большой комнате на узкой кровати, а жена лежит на диване. И подходит к ней какой-то мужик, снимает парадные офицерские штаны и лезет за Аннушку к стенке. А та его обнимает и целует. Что-то они там делают, Васильич хочет увидеть, что именно, но все заслоняют темно-зеленые штаны. Наконец, Аннушка подходит к нему и говорит, что решила с ним развестись. А мужик уже успел напялить на себя штаны и разгуливает по комнате, и опять Васильич лица его не видит, в глаза лезут все эти проклятые штаны.

С тем и проснулся, оттого что нестерпимо заболела левая сторона грудины. Несколько минут лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к частому сердцебиению. Понемногу боль отступала, Васильич открыл глаза и взглянул на стул. Штаны пропали. Он зажмурился, снова открыл глаза: штанов не было, исчезли. Кряхтя, поднялся с дивана, оглядел комнату. Ни здесь, ни на кухне, ни в коридоре, ни в ванной комнате, ни в уборной, ни в другой закрытой комнате их не было. Штаны бесследно испарились. Васильич заметил, что дверь на балкон приоткрыта и почему-то сразу решил, что их украли. Правда, жил он на третьем этаже, но ловкому вору этажи не помеха.

"Да, дела, – подумал старик. – Ведь ничего больше не взяли. Вон и часы именные в золотом корпусе лежат, и бумажник, как вчера бросил на стол, так и лежит. А штаны кому-то понадобились".

Васильич не очень огорчился пропаже, у него этих штанов было восемь штук, плюс два почти ненадеванных костюма, один двубортный, другой комбинированный: светлые брюки и коричневый пиджак. А без этого подарка и воздух в квартире словно чище стал. И настроение у Васильича было хорошее, и погода за окном веселила. Сегодня Яблочный Спас, подумалось ему. Надо будет сходить к Петру Сергеевичу за яблоками. Бутылочка, родимая, в холодильнике уже томилась почти месяц. С последней пенсии приобрел в магазине. Мужики во дворе паленую водку хлещут. Глядишь, один окочурился, другого кондрашка раздолбала, еле ползает.

 

Петр Сергеевич, хотя и получил квартиру, но его старый дом, как и несколько других, не снесли, перестройка спасла. В нем он и жил, не зная многих невзгод, которые испытал Васильич на себе. В доме Петра Сергеевича зимой всегда топилась печь, воду он набирал в колодце, держал в сарае пару свиней. А сад!.. А огород!.. Только не ленись, и все будет. Взойдет, вырастет, созреет, упакуется в банки-склянки и поместится в погребе. Только не ленись. И Васильич из своих окон видел, как Петр Сергеевич, загорелый, как кирпич, с раннего утра уже начинает хлопотать по хозяйству. То огород копает, то дрова колет, то крышу красит. А возле двора в траве шныряют куры, свиньи подбирают упавшие яблоки в заброшенном саду.

Позавтракав яйцом всмятку и попив чаю, Васильич еще раз прошелся по квартире. Нет, штанов решительно нигде не было. Он вышел на балкон и там их не обнаружил. Взял корзинку, с которой ходил за грибами в лес, вытряхнул из нее сухую листву. На кухне положил в нее запотевшую бутылку водки, закуску брать не стал: у соседа ее водилось в преизбытке, особенно Васильичу нравились приготовленные женой Петра Сергеевича соленые огурчики и окорок. В прошлом году он получил в подарок со свежатинки порядочный кус копченого деликатеса и наслаждался им почти месяц, отрезая каждый день по приличному ломтику для утреннего бутерброда.

На улице было солнечно и слегка припекало. День был рабочим, но немало народу толкалось и во дворе. Кто со своими машинами возился, кто ковры вытащил сушить и всякую верхнюю одежду, кто просто слонялся из угла в угол двора, усердно протирая об асфальт подошвы. Васильич знал в своем дворе не менее двух десятков бездельников, которые нигде не работали лет десять, а то и более, но, тем не менее, как-то жили, что-то ели и к вечеру обязательно напивались. Их существование было загадкой, это были явно пустые люди, но попробуй заговорить с ними, и на тебя сразу обрушится такой поток бахвальства и самомнения, что спасу нет.

Васильич не дошел еще до арки, чтобы выйти через нее к дому соседа, как его внимание привлекло что-то знакомое. Что-то мелькнуло, заставило остановиться Васильича, и он, приложив к бровям ладонь, чтобы сподручно было против солнца смотреть, насторожился, вглядываясь в крепкого, еще не старого мужика в рубашке с короткими рукавами, который споро шагал к его подъезду. Мужик был повыше Васильича и штаны, обтягивающие его ляжки, были ему коротки, всего по щиколотки. Но неожиданность была в том, что штаны на мужике были темно-зеленого цвета, как раз такие, как и пропавшие из квартиры.

 

– Вот это да… – пролепетал Васильич и кинулся следом за мужиком.

Лифт, на котором уехал незнакомец, громыхая, остановился наверху. Хлопнула дверь, но, сколько Васильич не прислушивался, а прошло минут пять, не меньше, в квартиру никто не зашел, не позвонил даже. Вот загадка... Васильич вызвал лифт, поднялся на последний этаж. Дверь на крышу была закрыта на замок. Он спустился по лестнице, тщательно осматривая все углы лестничных площадок, особенно возле мусоропроводов. Так и дошел до первого этажа. Но ни мужика, ни штанов нигде не было. И на улице тоже не было. Васильич выругался сквозь зубы, покрепче взял корзину и побрел в арку дома.

 

– Ба! Ну ты прямо экстрасенс! – воскликнул Петр Сергеевич, выходя из калитки. – А я к тебе иду. Жена небольшой сабантуйчик затеяла по случаю приезда моей сестры. За тобой послала. А ты – вот он! Заходи, гость дорогой, заходи!

– Извини, я не знал, что у тебя гости, – смутился Васильич. – Сегодня ведь яблочный Спас. Думал, приду, поздравлю. Вот бутылочку с собой захватил. А так… Я ведь не оделся! Мне вчера моя меньшая брюки в подарок прислала.

Сказал и поперхнулся. Не нужно было говорить про эти штаны, которые гуляют сами по себе.

– Да ладно тебе, Васильич! – возразил хозяин. – Ты всегда у нас чисто выбрит, со вкусом одет, сияешь, как новая копейка.

Васильич покорно поднялся на крыльцо, накрытое узорным тесовым шатром.

– Ты что-то заходить перестал, – бубнил хозяин, – живешь отшельником. Хочешь, я тебе щенка подарю?

– Какая еще собака! – отмахнулся Васильич. – Тут сам скоро собакой станешь или особачишься от такой жизни.

– Да жизнь пошла не разбери поймешь.

Дом был старый, построенный в пятидесятые годы из саманных блоков и давно бы рухнул, если бы Петр Сергеевич не обложил его кирпичами, не покрыл железом крышу, не хлопотал вокруг него круглый год. Они прошли через веранду, где на полках сияли стеклянные банки, еще пустые, для варений и солений. Дальше, через порог, начиналась кухня, а дальше – зал, где за большим столом, покрытым белой скатертью с кистями, сидели гости. Тут, кроме Васильича, все были между собой в родстве, и молодые, и старые. Васильич со всеми был знаком и со всеми перездоровался: с мужчинами за руку, а женщин приветствовал легким поклоном. Пусть не совсем по-гусарски получилось это у него, но элегантно и достойно.

 

– А это наша гостья, – произнес хозяин и подвел Васильича к полноватой рыжеволосой женщине лет пятидесяти, очень приятной на вид в голубом костюме, который прекрасно соответствовал цвету ее голубых глаз. Рука женщины, которую она подала Васильичу, была мягкой и ухоженной. Он осторожно пожал ее и представился.

– Галина Сергеевна, – голос у нее был мягкий и теплый.

Васильич почему-то стушевался, слегка вспотел и беспомощно оглянулся на хозяина. Тот указал ему на стул рядом с Галиной Сергеевной.

– Вы двое у нас гости, остальные свои, так что сидите рядом, а то у нас выпьют по рюмке и начнут о своих семейных делах говорить.

Подняли стопки, поздравили Галину Сергеевну с приездом, выпили. Васильич аккуратно, стараясь не пролить, выпил свой стопарик, подцепил вилкой кусочек колбаски и украдкой взглянул на соседку. Та тоже выпила водки и теперь махала, часто дыша, ладошкой возле рта. Васильич наколол вилкой огурчик и подал.

– Закусите солененьким.

– Ой, я так давно не пробовала водки! Жжет как!

А за столом уже вспыхнул разговор о новой правительственной накладке на семейный бюджет. У Петра Сергеевича и его свояка были старенькие "Жигули", и недавно вышел указ об обязательном страховании автотранспорта.

– За мою коломбину, – сокрушался свояк, – мне нужно выложить две тысячи рублей. Это месячная зарплата моей жены! На хлеб цены подскочили, квартплата.

– И за телефон!

Все заговорили о том, что жить уже становится невозможно. Васильич это знал по себе, но никто не ругал ни правительство, ни президента. Наоборот, главу государства почему-то жалели, говорили, что ему трудно, что ему не дают порадеть за народ, мешают бюрократы.

Петр Сергеевич постучал ножом по графинчику.

– Интересно получается, – сказал он. – Начали со страховки, а взлетели до самого верха. Сейчас должен каждый жить по принципу: только бы на него не капало. Давайте бросим пустые разговоры и выпьем еще раз за Галину Сергеевну, за тебя сестренка!

Закусив после второй рюмки, мужики стали выходить из-за стола. Подошло время перекура. Васильич, хоть и не курил, тоже вышел на улицу и сел на диванчик под яблоней. К нему подошел веселый и довольный хозяин и сел рядом.

– Конечно, в этом году яблоки не очень. Но есть. Я тебе рекомендую присмотреться вот к этой красавице. "Папирка". Хранить нельзя, а на стол в самый раз.

Но Васильич об яблоках и не думал. Его мысли были заняты другим, более интересным и волнующим.

– Красивая у тебя сестра, и молодая.

– Это Галька-то? Конечно, помоложе нас с тобой, но пятьдесят шестой уже пошел. Мы с ней редко виделись. Она в Твери, я здесь. Осталась четыре года назад одна, вышла на пенсию и приехала навестить.

– Это почему одна?..

– Дочь у нее с мужем уже лет десять как в Канаде живут. А Василий, муж Галины, погиб четыре года назад. На охоте. Перепились, кто-то и выстрелил сдуру. А тебе что понравилась сестра? Не красней, не потей, честно говори!

– А что тут говорить? Хорошая женщина, приятная.

– Десять лет тебя знаю, Васильич, и ты первый раз о женщине положительно отозвался. Как это понимать?

– А как хочешь, – буркнул Васильич и с хрустом надкусил спелое яблоко.

 

 

Гулянка растянулась до вечера. Чай пили уже в саду, в сумерках. Васильич, хотя и опрокинул несколько стопариков, был почти трезвый. Он весь день пребывал в каком-то приподнятом настроении, чувствовал себя необыкновенно легко и безмятежно. Он весь как будто светился изнутри, и это заметили другие, а хозяйка заметила с улыбкой, обращаясь к золовке:

– Сегодня у нас Васильич самый счастливый гость.

Гости начали расходиться, а Васильич и Галина Сергеевна стояли возле яблони и смотрели на звезды.

– Я в последние дни вечерами все смотрю и никак не могу найти Марс. Он должен быть крупней звезды, цвет красноватый. Он где-то там на юго-востоке. Сейчас он находится на самом близком расстоянии от Земли. Это бывает один раз в пятьдесят лет…

Их плечи соприкасались. Хотя Васильич сильно робел, он решился взять ладонь Галины Сергеевны в свою. Она не отняла руку, и они стояли и дышали вечерним воздухом, пропитанным запахом спелых яблок, первой палой листвы и чувством невыразимого ожидания. Наконец, Васильич произнес:

– Вам, наверное, пора. Увидимся завтра. Мои окна и балкон в этом доме, на третьем этаже. Утром я всегда выхожу на балкон.

– До свидания, – тихо сказала Галина Сергеевна. – Сегодня я провела чудесный день.

Васильич шел по темной улочке, и с каждым шагом веселое настроение из него улетучивалось, а взамен на плечи налегала усталость и щемящее чувство одиночества. Он думал о том, что может быть завтра или через несколько лет, но обязательно случится что-то непонятное и, возможно, ужасное, то, чего не избежит никто из живых. Бог, конечно, есть, осуществится и будущая жизнь на этой же земле. Но кто в ней воскреснет? Богу должны нравиться добрые, честные и веселые люди, а много ли их побывало на земле?.. Каждый из нас и лгал, и блудил, и окаянствовал. За две тысячи лет избранных вряд ли и сотня тысяч наберется. А ведь их нужно больше, чтобы заселить всю землю. Вот и ждет Господь, терпит до известного только ему числа. И Васильич знал, что в это будущее он никак не попадает: и жене изменял, и тридцать лет в КПСС состоял, с такой биографией не то, что в рай, в ФСБ не примут, даже стукачом.

 

Первое, на что натолкнулся Васильич взглядом, когда включил в квартире свет, были столь загадочные штаны. Они висели смятые на спинке стула. Он осторожно снял их, повертел в руках, понюхал. От штанов пахло потом и табаком, они явно где-то были, но курить-то они не могли, значит, кто-то их надевал, носил. Васильич еще раз осмотрел штаны и заметил несколько подозрительных белых пятнышек возле ширинки. Это старика возмутило. Конечно, по молодости, и с ним всякое случалось, и он приходил домой после загула растрепанным до полуузнаваемости, но за такими вещами следил, бдил, можно сказать. Васильич сунул проштрафившиеся штаны в пакет, вышел в коридор и выбросил его в мусоропровод. Затем тщательно с мылом вымыл руки и, не включая телевизор, лег в постель.

Снился ему все тот же сон, будто он собрался ехать в туристическую поездку на теплоходе по Волге, но его почему-то занесло на большую пустынную площадь перед зданием обкома партии, где сейчас заседают новые власти, к памятнику Ленина. Он оббежал его несколько раз вокруг, потом вдруг вспомнил о теплоходе и припустил вниз по косогору к речному порту. Прибежал, а теплоход уже отчаливает, у него замирает сердце, он прыгает через полоску воды, а чемодан на пристани, но это его не огорчает, наоборот, он полон душевных сил. На Васильича явно обращают внимание женщины, а он взглядом ищет кого-то, и вот мелькнул знакомый голубой костюм, и к нему поворачивается улыбающаяся Галина Сергеевна.

С тем и проснулся, глянул на стул и с облегчением вспомнил, что выбросил в мусоропровод измучившие его штаны. Тут же решил, что напишет дочке письмо, поблагодарит ее и особенно зятя за подарок. Легко поднялся с дивана и вышел на балкон. День обещал быть теплым и ясным. Стал смотреть на дом Петра Сергеевича. Там, видимо, еще отсыпались после вчерашней гулянки. Во дворе и в саду никого не было видно, только куры копошились перед калиткой в траве, да лениво гавкнула на прохожего собака.

 

На крыльце появился Петр Сергеевич с двумя ведрами, подошел к летней душевой в саду и залил в бак горячую воду, добавил из водопровода холодной, пощупал рукой и спустился по лестнице вниз. Васильич бросился в комнату, выдвинул из шифоньера ящик и достал из футляра армейский бинокль, который подарил ему зять. Вернулся на балкон как раз вовремя. По саду шла в ярком желтом халате с банным полотенцем на плече Галина Сергеевна. Васильич, выравнивая сбившееся дыхание, приник к окулярам, отрегулировал резкость и увидел Галину Сергеевну почти рядом. Она отодвинула целлофановую шторку и вошла в душ. Через мутный целлофан были видны только очертания ее тела, и он увидел, как она сняла халат, повесила его, перекинув через перекладину, и включила воду.

– Эх!.. – жарко выдохнул Васильич и облизал пересохшие губы. Много он дал бы сейчас за то, чтобы оказаться там, в душевой, рядом с нею. Окуляры бинокля запотели, Васильич протер их краем рубахи и снова приник к ним. Галина Сергеевна выходила из душевой, халат на ней распахнулся, обнажив тяжелые белые груди и низ живота. Васильич вмиг покрылся потом и застонал. Такого с ним не бывало лет сорок, хотя юнцом зажимал какую-нибудь неуступчивую деваху, случалось и обмишулиться, но на седьмом десятке лет… Нет, он и помыслить не мог, что с ним произойдет такое.

 

Вода в кране была еле теплой, однако он плюхнулся в ванну и долго лежал в ней, орошал себя душем, пока не озяб и не покрылся гусиной кожей. Понемногу успокоился и стал раздумывать, что ему предпринять, как приблизиться к приезжей гостье, которая влекла его к себе до умопомрачения. Ничего не решив, он переоделся и пошел в магазин. Как-то сами собой в его сумке оказались: баночка красной икры, буженина, копченая колбаса, бананы, плитка шоколада и красивая бутылка коньяка. Подошел к киоску и купил газету. В отделе объявлений прочитал, чем развлекается народ. Выбрал оперетту. Сегодня давали "Королеву Чардаша". Времени на приглашение дамы и на покупку билетов было еще предостаточно, но Васильич не стал задерживаться и поспешил домой.

Возле подъезда фырчал и плевался солярным дымом огромный мусоровоз, к которому рабочий подкатывал грохочущий контейнер с мусором. Васильич отшатнулся от выхлопных газов, присмотрелся и увидел на рабочем свои подарочные штаны. Они были ему широковаты, и рабочий перетянул их на животе желтым изолированным проводом.

" Ну, вот мотались, бегали, прятались, а парень враз вам место определил, – подумал Васильич. – С проволоки не сорветесь, здесь как раз вам место".

На кухне он разместил продукты в холодильнике и вышел на балкон. Возле дома своего брата стояла Галина Сергеевна и смотрела в его сторону. Васильич закричал и замахал обеими руками, будто собирался взлететь. Галина Сергеевна увидела Васильича, приветственно помахала рукой и медленно пошла к его дому. И Васильич, не дождавшись лифта, помчался по лестнице вниз, перепрыгивая через две ступеньки.

Книга блаженств

К вечеру задымились сугробы, пошёл жёсткий, крупяной снег, и началась метель. Быстро темнело, заходившее солнце еле пробивалось сквозь синеватую молозивную пелену взбаламученного снега тусклой сизо-багровостью, суля на завтра ещё большую непогоду. Буран с какой-то весёлой радостью накинулся на посёлок, застучали брызги ледяной крошки в окнах, завыл ветер в печных трубах, и старые прикопчёные заводской пылью сугробы вмиг побелели, омоложенные свежим снегом.

Аккумуляторщик Вася Затонов брёл по узенькой тропочке домой и ощущал в груди приятное беспокойство от предчувствия весёлого вечера, который обычно проводил в заводском общежитии у девчат. Жениться Вася в ближайшее время не собирался, да и не задумывался над этим, как он говорил, безнадёжным вопросом. Холостяковал, хотя все парни его возраста уже поженились, и ещё не успел приучить себя к мысли, что нужно заводить семью и обрастать ребятишками. Жил он в посёлке при керамзитном заводе. Вдвоем с матерью они занимали в бараке узкую, как траншея, шестнадцатиметровую комнатёнку. Мать работала уборщицей в заводоуправлении.

 

Возле барака Вася привычно обстучал валенки об косяк и вошёл в коридор. Привалясь спиной к стене возле затоновской квартиры сидел на корточках двоюрдный брат Борис и курил. Борис был непривычно трезвый и понурый.

— Ты чего здесь рассупонился? — спросил Вася.

— Телеграмму дядя Фёдор отбил. Бабушка померла.

— Да что ты! — испуганно выдохнул Вася.

— Час назад принесли…

В комнатёнке Затоновых на обеих кроватях кучно сидели родня. Тётки плакали, мать увязывала какие-то вещи в мешок, Борисовы мальчонки испуганно таращились на всеобщую сумятицу и хныкали.

— Иди, сынок, проси машину, — сказала мать.

 

Директор машину дал без лишней волокиты, но долго пришлось уламывать шофёра, молодого, только отслужившего в армии Генку Федотова, который ныл, ругался, потом ещё дольше возился в моторе разбитого уазика, регулируя карбюратор.

— Это надо же придумать за двести вёрст на ночь переться! — ворчал Генка. — Надо было твоей бабке так не вовремя загибаться. Ни за что мы не доедем, видишь, что творится?..

Пуржило уже вовсю, снег шёл сплошной белой шатучей стеной, сквозь щели гаражных дверей залетали блескучие жёсткие снежинки.

— Давай, Генка, покороче, — торопил Вася шофёра, — бабы мои, наверное, заждались.

— А что торопиться?.. Все одно не приедем, — твердил свое Генка.

— Куда-то вы, ребята, налаживаетесь? — спросил у проходной сторож. — Видал, как закручивает…

— К его бабке на поминки, блины в масло макать поедем! — огрызнулся Генка и захлопнул дверцу.

Когда выехали на шоссейку, Генка последний раз плюнул себе под ноги, включил радиоприёмник и сказал:

— Моей «Яве» аккумулятор переберёшь, и мы квиты…

— Сделано, — согласился Вася. — Давай к моему бараку.

 

Мать и тётки сидели, что называется, на узлах. Смерти бабушки ждали, поэтому уже впрок было заготовлено достаточно риса и изюма для кутьи. Колбасу и водку купили, пока Вася ходил за машиной.

— Это место не занимать, — сказал Генка, когда тётки, кряхтя, стали умащиваться на сиденьях, и поманил Васю рукой к себе.

— Понимаешь, Вася, я тут хочу одну девчонку прихватить с собой. Ты как? Не против?..

— А что за девка? — не понял Вася.

— Да так, одна. Она в магазине работает. Сегодня меняется, два дня у неё свободных. По пути подскочим, она сиденья не продавит, а то, что я с вами делать буду?.. Мне эти свадьбы и поминки надоели.

— Ну, бери, — поморщился Вася. — Только сам устраивайся с ней, как знаешь, не на гулянку едем.

— Это закон! — ухмыльнулся Генка и нажал на стартер.

 

Ослеплённый метелью город летел навстречу по обе стороны дороги, размытой светом уличных фонарей. Снег шёл сверху тяжёлой зыбучей массой, и было видно, что будет идти он долго, пока набитые под завязку облака не облегчатся от своей ноши и не лягут вслед за снегом на землю плотным морозным туманом.

Возле магазина, где-то на окраине города, Генка притормозил, крикнул: «Айн момент!» и побежал к своей продавщице.

— Куда это он?.. — забеспокоилась мать.

— Да так, тут попутчица одна напросилась, — нехотя ответил Вася. — Говорит, что в Катериновке живёт её тетка.

— Катериновка же дальше…

— Подбросит, что ему делать…

В полутьме машины Вася продавщицу поначалу не рассмотрел. Она плюхнулась рядом с ним на сиденье и на первом же резком повороте привалила к нему свою тяжёлую жаркую ногу. Перебивая бензиновую гарь, в машине запахло водкой.

— Вот сволочь! — чертыхнулся про себя Вася, но тут же подумал, что, когда он приходит в общагу на поддаче, от него пахнет точно так же. — Своё дерьмо не воняет, — спокойно заключил он и опять подумал, что девка видно ничего, кости не выпирают, ладно на него всем боком улеглась.

От близости к этой горячей, несомненно доступной женщины Вася почувствовал в себе какую-то неуютность и даже вспотел слегка, потому что продавщица продолжала к нему тесниться, давая возможность чувствовать все изгибы своего молодого сильного тела. Искоса поглядывая на неё, Вася заметил, что глаза у нее закрыты, она чему-то улыбалась, слегка покачивая головой, когда машину встряхивало на ухабах.

Кровь бросилась к Васиным ушам, в висках тонко и пронзительно застучало, в глазах на мгновенье потемнело, и он положил свою руку на ее колено.

— Я что мешаю, да?.. — хрипло спросила продавщица.

— Да нет, нет! — испугался Вася. — Я смотрю, тут где-то портфель мой.

— Он у меня, сына, — сказала мать. — Ой, метет, не приведи господи!

И правда, в поле, за городом, мело еще сильней. Автомобильные фары выхватывали узкий клинышек света из темноты, и в этом свете уже были не различимы отдельные снежинки, а крутилась сплошная белая масса, и казалось, машина мчалась вперед между двух белых стен, которые бесконечно возвышались по обе стороны дороги. Через асфальт сильно мело, но он был еще чист и посверкивал антрацитовым блеском от сплошной вокруг белизны.

— Вот суконка!.. — обиделся Вася на продавщицу и отодвинулся от нее к самой дверце. Из щели дуло, залетали и били в лицо мелкие колючие снежинки, остужая пылающие щеки и уши. — «И что это я, как последний подонок. У меня бабушка умерла, а я к ней прилип. Ни стыда, ни совести. Сволочь, последняя сволочь!..»

Вася стал думать о том, что бабушки нет на свете, и ничего, в сущности, не изменилось, кроме того, что одним человеком стало меньше, только и всего. Эти ушли, придут другие, третьи, и так до скончания времени, если вообще что-нибудь может начинаться и кончаться. Подумав об этом, он болезненно ощутил свою малость и никчемность перед тем, что теперь уже навсегда скрыло в себе бабушку. Она вынянчила его, пока мать бегала за отцом по его северным вербовкам, которые денег не дали, а здоровье и матери, и отца сгубили.

Баба Клава была строга. Вася из детства хорошо помнил огромную русскую печь в старом доме и палати, под которые был подоткнут гибкий ивовый прут.

«Ах, разъязви вас!», — кричала бабушка, когда ее выводили из терпения, и доставала прут. До битья дело доходило редко, но прута все боялись.

 

Асфальт кончился, но дорогу еще не замело. Машина жестко запрыгала на комьях осенней смерзшейся грязи, и Генке пришлось резко сбавить скорость. От города отъехали немного: каких-нибудь километров пятьдесят. Встречные машины попадались редко, было уже около двенадцати ночи.

— Водка-то есть? — спросил Генка.

— А зачем?..

— Вдруг до утра загорать придется. Дорога, видишь, какая…

— Лучше уж твою машину спалить, чем на морозе водку пить.

— Да будет вам накаркивать, — вмешалась тетя Галя. — Не дай бог!..

Дорога пошла под уклон. Низкий участок разбитого машинами шоссе был завален снегом. Генка с разгона пытался проскочить занос. У радиатора взбугрились волны снега и поползли на ветровое стекло, мотор взвыл на пределе.

— Все. Хана!.. — сказал Генка и, включив заднюю скорость, выехал на чистое место. Ну, что делать будем? — и заглушил мотор.

Все молчали, только выл и рвал тент с машины плотный ветер.

— Надо что-то придумать, — сказал Вася, чтобы успокоить женщин, и вылез из машины.

Отплевываясь от снега, который с размаху ударил ему в лицо, он огляделся по сторонам, но ничего не увидел, кроме взбаламученной вьюгой тьмы. Из нее, словно белые шмели, вылетали на узкий свет фар крупные снежинки и, миновав освещенное пространство, опять уносились во тьму. Было холодно. Снег не таял на лице, а обжигал щеки, и Вася почувствовал узкую полоску холода, которая медленно потекла между лопатками.

Вокруг не было никого, и Вася, удрученный очевидным безлюдьем, полез обратно в машину. Она порядком выстыла, и Генка, чтобы прогреть ее, завел мотор.

— Эх, была не была! — закричал он и с разгона навылет пробил сугроб…

 

В деревню они приехали под утро, измученные до песочной рези в глазах бессонной ночью, дорожной тряской и холодом. Генка с продавщицей поехали устраиваться в гостиницу лесничества, а Вася с матерью и тётками пошёл к старому рубленому дому, на крыльце которого толпились молчаливые люди.

Бабушка лежала в горнице. Гроб стоял на двух табуретках, сработанных надёжно и грубо, наверное, полвека тому назад, когда ещё не было и в помине современной блескучей мебели. Вокруг гроба на диване и гнутых венских стульях синели какие-то незнакомые Васе благостные старухи в тёмных платьях и низко подвязанных чёрных платочках. В горенке терпко пахло настоем богородской травы и оплывшим воском свечей.

— Вот так… вот так, — растерянно бормотал дядя Фёдор, глядя слезящимися красноватыми глазками на сестёр. Те плакали. Истошно кричала жена дяди Фёдора Елена. Ей полагалось по обычаю горевать громче всех, чтобы не осудили соседи.

— Кто это такие? — спросил Вася, кивнув на благостных старушек.

— А кто их знает, племяш! Молокане будто. На похоронах дверь всем открыта.

На пороге горницы показался высокий сухой старик с толстой книгой в руках.

— Воссоединитесь родные и близкие, — сказал он надтреснутым баском, — с новопреставленной рабой божьей. Братья и сестре будут петь, чтобы пути её были прямы и ухожены человеческими слезами.

Вася слегка опешил от всей этой белиберды. В горнице было полно черных старушек, среди которых кое-где поблёскивали лысинами старички в пиджаках и застёгнутых наглухо рубахах. Пригласивший войти в горницу старик был чем-то вроде вожака. Он сел на стул, сверкая стёклами очков, и на коленях у него лежала толстая книга.

— Наверное, Библия, — решил Вася и не ошибся.

— Братья и сестры! — торжественно начал старик, выждав, пока родня рассядется вокруг гроба. — Как учил апостол Павел, спасение во Христе. Итак, возлюбленные, имея такие обетования очистим себя от всякой скверны плоти духа, совершая святыню в страхе Божьем…

Говорил он вдохновенно, но о чём, Вася толком не понял. Он только заметил, что старушки вo все глаза смотрят на старика, заученно повторяя его некоторые особенно яростные призывы. Лишь одна широколицая старуха смотрела на оратора с явным неодобрением. Она усмехалась, покачивала головой и всё норовила заглянуть в библию.

— Светильник для тела есть око. Если око…

— Итак, ели око, — перебила старуха.

Старик поперхнулся, зло посмотрел на соперницу и, стерев с лица негодование постной улыбкой, завёл псалом. Пели протяжно, истово, со слезой.

 

Уже равнодушная ко всему бабушка лежала в гробу, скрестив на груди руки с грубыми жёлтыми ногтями. Лежала бледная и не ведала, что столько народу заняла своей кончиной. Она умерла на восемьдесят втором году в морозное утро на своём рабочем месте, возле печи, в которую только-только успела положить поленья и бересту. Потянулась за спичками, а сердце и остановилось.

В дверях горницы толпились люди. Одни уходили, другие приходили, кое-кто крестился, но большинство смотрело с невольным испугом на торжество смерти, сняв шапки и потупив глаза.

Пришёл какой-то мужик в заскорузлой телогрейке и вызвал дядю Федора. На кладбище заканчивали бить в мерзлоте могилу, и мужикам требовалась еда и выпивка.

А старухи всё пели и пели, широко раскрывая чёрные пустые рты. Наконец они устали и замолкли, утирая потные лица уголками платков.

— Я думаю, — сказал вдруг старик с Библией, обращаясь к Васе, — молодой человек не откажется прочитать над покойницей книгу блаженств. — И поднялся со стула, намереваясь уступить ему место.

Васю будто кипятком обварили, он покраснел, потупился и хрипло забормотал:

— Я неверующий. Не верю я… И бабушка не верила. Затеяли тут…

Старик язвительно и, как показалось Васе, победно усмехнулся, затем лизнул указательный палец и перевернул полдесятка страниц.

— Молодёжь, молодёжь… Ни стыда, ни страха, — гусынями зашипели старухи.

Вася покраснел и смутился, а старик, дав распалиться старушечьему гневу, ловко обуздал его, начав читать свою бездонную книгу пророков, царей, блаженств и других мудростей. Он явно торжествовал и время от времени бросал на Васю суровые взгляды. Старуха-соперница уже не вмешивалась в его чтение и повторяла вместе со всеми слова Христа: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать, и всячески несправедливо злословить на меня».

— Затеял волокиту, — обиженно думал Вася. — Самодеятельность дармовая…

Не желая смотреть на старух, он потупился и увидел под гробом ведро с известью. Вася не знал, почему его здесь поставили, но именно это ведро, ржавое с отбитой дужкой, остро пахнущее сыростью, заставило его горько пожалеть себя, и он заплакал.

 

Баба Клава наказывала, чтоб поминки были без водки, поэтому для пьющих поминальный стол накрыли у соседей. В доме дяди Фёдора чаёвничали старухи, оттуда доносилось пение ветхозаветных псалмов.

У соседей было чуток повеселее, но не шумно. Вася разливал водку мужикам, которые целый день долбили могилу, проголодались и теперь молча и жадно хлебали суп, ели кашу и, отдуваясь, пили чай. Наевшись, они встали и также молча ушли. Соседка сгребла алюминиевые миски в здоровенный таз и залила их горячей водой.

— Слышь, что ли, — спросила она, — в лесничестве ваши ночуют?.. Ох и дают, двери не держат…

Вася не ответил. Не до продавщицы и Генки ему было. Он смотрел в окно на тусклые лучи закатного солнца и думал свою самому ещё не совсем понятную думу человека, который начал учиться горьким расставаниям с тем, что ещё так недавно было близко и дорого. И этот бледный зимний мир, эти люди начали приобретать в его душе свою единственную непреходящую цену, за которую он только-только начал платить.

Плачущие звуки старушечьего пения опять привлекли его внимание. В этом пении Васе послышалась жалоба бессильного человека, утомлённого жизнью, но так и не познавшего мир, который осуждён неизвестно кем, на страданья и потери. И ему с особой обострённостью захотелось жить не для каких-то свершений, а просто жить, как живут травы, деревья, тучи.

Соседка гремела мисками и рассказывала, как Генка и продавщица выкомаривали в клубе на танцах. Она их не осуждала, а говорила об этих «выкомариваниях» с удивлением, в котором слышалось и одобрение, и невольная зависть, потому что ей было под сорок, и позволить себе подобное она не могла.

Узенькой тропочкой Вася подошёл к дядиному дому. Старухи ещё не разошлись, но уже не пели, а сидели в горнице и толковали о чём-то своём.

— Понимаешь, племяш, — растерянно сказал дядя Фёдор. — Мы с Хрисанычем немножко выпили для сугреву, а эта ведьма вытурила старика взашей из горницы и книгу, слышь, отобрала.

Хрисаныч, раскрасневшийся, пьяненький сидел вполоборота к кухонному столу и держал в руке стопку водки.

— Да-ить, Фёдор, кто оне? Кто?.. — степенно вопрошал старик и отвечал: — Курьё! Мозгу с головку булавочную. Ишь, замолчали!.. Буки-веди не знают, а туда же. Им библия всё одно, что слепым. Пей, Фёдор, во спасение, во спасение… Тело ублажится, душа утешится…

Хрисаныч, давясь икотой, выпил водку, закусил капустой и хитро посмотрел на Васю.

— Не веришь, значит?..

Вася молчал.

— Не веришь, значит? — повторил настырный старик и пригрозил пальцем. — А ить врёшь, не может того быть, если ты не камень какой, чтобы у тебя трещинка по твоей душеньке не пробежала сегодня.

— Слышь, Фёдор, — обратился Хрисаныч к дяде, — и почему люди не верят? У бога ведь всем всего много…

— Ну, у вас там, Хрисаныч, волынка большая в загробном царстве. Ад, рай, это… чистилище… А тут раз — и в дамки! Был — и нет! Мать вон, слава богу, на девятом десятке. А по моим ранениям до пенсии бы протянуть.

— Старый ты, Фёдор, а ровно дитя малое, как племяш твой, — настырничал пьяненький Хрисаныч. — Ты говоришь, у нас волынка. Не спорю, сложности имеются, а без веры разве проще. Один человек мне сказывал, что триста пород одних могильных червей имеется, ну, как все враз на одного накинутся. Шутка сказать! Волосы дыбом от одного представления!..

Хрисаныч хотел запить очередной стопкой водки свое нравоучение, но тут подскочила широколицая старуха, взгребла его за шиворот и потащила в сени, не забыв прихватить шапку и полушубок. Дядя Фёдор засмеялся.

— Ишь вытворяет, а уж под восемдесять годков…

— Кто это? — спросил Вася.

— Да жена его. Хрисаныч, не гляди, ещё за бабками ухлёстывает. Вот она его и поутюживает за это дело. Дерутся, лаются, ровно молодые. Смехота, а поглядишь, иной раз завидно.

Из горницы тётки начали выносить посуду, расставлять по местам стулья, мыть полы. Младшая дочка дяди Фёдора включила телевизор. В избу ворвался сытый голос комментатора хоккейного матча.

Пришёл Генка с продавщицей, позвал Васю на танцы. Втроём они пошли в клуб. Вася до пота твиствовал с продавщицей, пил вино с мальчишкой завклубом, и неделю после поездки у него болели отбитые в пляске пятки.

Миллион

Посвящается русскому поэту Александру Черевченко

 

В автобусе было тесно и жарко. Притиснутый к задней стенке Масляков ощупывал в кармане потными пальцами сторублевую бумажку и решал трудный вопрос: платить или не платить? Голоса кондуктора, призывающего к обилечиванию пассажиров, не было слышно, сотенная была последней, и все это возбуждало в Алексее Борисовиче нехорошие и трусоватые мысли о безбилетном проезде. Один раз, когда где-то в середине автобуса люди зашумели, он, напуганный этим, уже было достал свою мятую сотку, но тревога оказалась ложной, и Масляков засунул денежку поглубже в карман.

Автобус гремел железными внутренностями, скрипел и дребезжал разбитым кузовом, и все сорок минут езды до своего микрорайона прошли для Алексея Борисовича в тягостном борении между страхом быть разоблаченным и оштрафованным и нежеланием расстаться со стольником. Конечно, совесть бывшего советского инженера взывала к оплате, но когда толпа особенно жестоко наперла на него, впечатывая грудную клетку в стальной поручень, возникла оправдывающая мысль об автобусной несправедливости. Ведь платят все поровну, но одни едут вольготно, сидя, а другие – на одной ноге. Сорокапятилетнему Маслякову, естественно, место никто не уступил, так за что платить полную цену?.. Это была явная социальная дискриминация, и не такая уже мизерная, если учесть, что последние три месяца Масляков каждый день мотался из одного конца города в другой в поисках работы. И все впустую, как и сегодня.

 

В середине весны НИИ, где он двадцать лет проработал сначала инженером, потом ведущим инженером, основательно село на финансовую мель, и половину отделов, в том числе и тот, где работал Масляков, сократили. Протестующего шума не было, так, поговорили, кое-кто в негодовании сплюнул в сторону портрета красномордого здоровяка со счастливой улыбкой на лице, который с 1991 года висел в конференц-зале, где директор огласил приказ, и все заторопились по домам. Масляков зашел в отдел, положил в портфель электрокипятильник, фарфоровую кружечку, из которой, бывало, попивал кофе во время обеда, достал из стола общую тетрадь в клеенчатой обложке, где была почти готовая кандидатская диссертация, и тоже сунул ее в портфель, оглянулся по сторонам и вышел вон.

Первое время вынужденное безделье его не особенно тяготило, он отоспался, вылежался, отдохнул почти по отпускному, но вскоре на ум стали приходить тревожные мысли. Перед ним явственно замаячил непростой вопрос: что делать дальше, как жить? Изредка встречаясь с бывшими сослуживцами, Масляков с унынием замечал, что и те маются неприкаянными, по специальности нигде их не берут, вместо кульмана предлагают, в лучшем случае, метлу и совковую лопату. Только двое или трое извернулись. Занялись спекуляцией барахлом, заделались бизнесменами и чувствовали себя вполне вольготно.

 

Прошел один месяц, другой, третий… От бесполезных мотаний по городу в поисках места у Маслякова начали пошаливать нервы, после каждого очередного отказа стало нехорошо стискивать сердце, в отдел кадров он уже входил несмело, как-то бочком, робко, разговаривал заискивающим голосом, торопился вывалить перед кадровиком свои достаточно истрепавшиеся за время хождения документы: паспорт, трудовую книжку, диплом, стопку авторских свидетельств. Да и сам Масляков за время своих унылых хождений порядочно поистрепался. Пиджак залоснился на рукавах и лацканах, на обшлагах не хватало пуговиц, карманы штанов пузырились, но дело было даже не в этом. Просительство и искательство наложили на него отпечаток обреченности, какой только бывает у закоренелых пьяниц. Черты лица, прежде безмятежного и уверенного, стали жестче, от крыльев носа к углам губ пролегли две глубокие морщины, глаза приобрели лихорадочный блеск, волосы поредели, а при разговоре появилась привычка покашливать. Масляков слегка забомжевал, и это отпугивало и настораживало работодателей. Диплом, авторские свидетельства, беспорочная двадцатилетняя служба на прежнем месте значения не имели, ему отказывали, в лучшем случае приглашали заглянуть этак месяцев через пять-шесть.

 

Сегодня Масляков сунулся, было, по объявлению на галантерейную фабрику, где требовался агент по сбыту продукции, но, потолкавшись среди двух десятков претендентов, которые толпились в коридоре, безнадежно махнул рукой и почти весь день бесцельно бродил по центральной улице города, тянул время, чтобы вернулся домой попозже. Он долго сидел на скамейке в сквере, тупо смотрел на снующих людей, вереницы машин, вывески, потом сорвался с места и пошел на берег Волги, где так же долго и бесцельно смотрел с высокого берега на широкую воду, мост, редко проплывающие суда и вальяжно расхаживающих по аллее голубей. Все это существовало как бы отдельно от него, исчезло, проносилось мимо, не задевая сознание и души, где были только усталость и пустота.

«Эх, заснуть бы сейчас, – лениво подумал Масляков, затягивась подобранным на асфальте сигаретным окурком, – заснуть бы сейчас лет на двести-триста. Заснуть, чтобы не видеть этого бардака».

Это была первая и единственная возникшая у него за весь день мысль, и, усмехнувшись ей, он поднялся со скамейки и пошел к остановке автобуса.

 

При возвращении домой самым неприятным для Маслякова местом был подъезд, возле которого постоянно сидели старухи. Раньше он почти не замечал их, проходил, помахивая портфелем, еле отвечал на приветствия пенсионерок. То было раньше. Сейчас же он норовил как можно быстрей и незаметней прошмыгнуть на лестничную клетку.

В квартире пахло мылом, шумела стиральная машинка, Ольга на балконе развешивала мокрое белье. Увидев мужа, она крикнула:

– Подай прищепки! Они в кладовке.

Масляков разулся, взял прищепки и пошел к жене. На балконе он неловко потоптался и, наконец, как бы через силу пробормотал:

– А у меня, понимаешь, опять ничего не вышло.

Ольга погладила мужа влажной рукой по щеке.

– Ничего, Леша. Со временем все образуется, ты ведь не виноват, что так все случилось… У нас хоть резни да холеры пока нет. А работа найдется…

Масляков сморщился, зашмыгал носом и отвернулся. Да, подумалось ему, может быть, все и обойдется, но когда это еще будет. Ольга все-таки молодец. Другая бы заела за безденежье, а эта тянет безропотно на свою учительскую зарплату его и дочь, которая сейчас гостила у бабушки.

– Ты, наверно, ругаться будешь, Леша, – виновато сказала жена, когда они ужинали. – А я ведь не устояла, продала то кольцо, что ты мне из Египта привез. Оно мне ни к чему, пальцы опухли, не лезет. А цену хорошую дали. Вот мы и с деньгами.

Масляков вздрогнул. Деньги, деньги… Куда ни сунься, всюду они, деньги.

 

Вечером они смотрели телевизор. Сначала какой-то американский детектив с полусотней убийств, потом «Лотто-миллион». Крутился барабан, метались шары, ржала и хлопала в ладоши нанятая на вечер публика. Потом ведущий объявил, что кто-то в Чебоксарах выиграл шестьсот шестьдесят миллионов рублей.

– Вот повезло! – вздохнула Ольга.

– Если уж что и иметь, так лучше миллион долларов. Это все-таки надежная сумма, – задумчиво произнес Масляков. Дальше по телевизору показывали еще один фильм, но Алексей Борисович смотрел его вполглаза. Слово «миллион» отпечаталось в его мозгу, как протекторы тягача на мокрой глине, и что бы там ни мельтешило на экране, мысли неумолимо возвращались к одному и тому же – к миллиону.

«Конечно, – думал он, лежа на диване рядом с женой, которая перед сном всегда читала фантастику. – Миллион – это хорошо, это здорово, но сумма устрашающая, где взять такую? Заработать ее за жизнь не заработаешь… Украсть?.. Грабануть какой-нибудь банк?.. Нет… Грабеж, кровь, тюрьма… Так и миллион не захочешь… Лучше, конечно, заиметь миллион нечаянно, ну, найти, что ли… Вон в газетах пишут, что бизнесмены в кейсах большие суммы носят. Допустим, подпил бы один такой и потерял миллион. А я бы нашел. А почему бы и нет?.. Ведь везет же другим. Миллион… Если по сто долларов, это сколько пачек будет?.. Сто пачек… Пожалуй, в кейс не войдут, хотя сегодня какой кейс. Да, найти бы где-нибудь в кустах… А дальше что делать с миллионом?..»

Масляков открыл глаза и покосился на жену.

– Оля, допустим, у меня появился миллион долларов, что бы мы с ними стали делать, на что тратить?

Жена оторвалась от книжки и рассмеялась.

– Спи, выдумщик! Таких забот у нас никогда не будет.

– Ну а вдруг… Должен же я с женой посоветоваться, ведь деньги-то у нас всегда были общие.

– Этот свой миллион можешь тратить как хочешь, – улыбнулась жена. – Погоди, мне две страницы осталось дочитать…

– Перво-наперво, – сказал Масляков, – деньги нужно надежно спрятать. Врут, что в банках доход. Убегут, и концов не сыщешь. У меня мать деньги всегда в валенок прятала… Нужен, конечно, дом, настоящий дом комнат на двенадцать, с участком в гектара полтора леса, чтобы и грибы, и ягоды… Машины две, тебе и мне… Нет! Сначала нужно уехать отдыхать. Сначала в Париж, потом в Рим, в Мадрид, на Багамы… Уехать на полгодика… А то ты у меня, кроме Казанского вокзала, ничего не видела. В Париже осенью хорошо!.. Приоделись бы, причупурились – и дальше!.. К весне бы вернулись и за дом взялись… Матери твоей помочь бы надо… Или к себе возьмем?.. Можно и к себе… катер купить бы надо… Представляешь, по Волге… Да…

Жена захлопнула книгу, выключила свет и повернулась лицом к стене, а Масляков, засыпая, еще долго лепетал о будущих поездках, покупках, о каком-то рысаке, ферме, пока окончательно не заснул с блаженной улыбкой на лице. С этого момента, когда Алексею Борисовичу пришла мысль о миллионе баксов, жизнь его заметно повеселела. Он даже сходил в парикмахерскую и постригся, стал надевать новый костюм и рубашки, которые прежде тщательно берег. Отказы в приеме на работу, которые сыпались на него с прежней неотвратимой регулярностью, уже не огорчали. Он улыбался в лицо кадровику, презрительно хмыкал и, выходя, громко хлопал дверью. Как-то само собой получилось, что в душе Масляков стал чувствовать себя миллионером, и это приносило ему неизведанное доселе наслаждение. Мысль о миллионе согревала и тешила его в бесцельных блужданиях по городу, в очередях, в толкучке горячего, как чайник, автобуса.

Так прошло несколько счастливых дней, занятых мечтами о далеких странах, о встречах с тем, что когда-то им было увидено по телевизору или прочитано в книгах. Масляков по вечерам увлеченно разглядывал потрепанный атлас мира, прикидывал маршруты будущих путешествий и умиротворенно отходил ко сну, где его дневные грезы как бы воплощались в явь, он ехал, летел, плыл, куда ему хотелось, и ничто не стесняло его желаний.

 

Неприятность, как всегда это бывает, выскочила невесть откуда и неожиданно. Позвонил институтский приятель и сообщил, что умер их бывший начальник отдела, которого тоже сократили вместе с Масляковым.

– Слушай, так Петровичу всего пятьдесят пять?.. – промямлил в трубку Алексей Борисович.

– Мотор не выдержал. Что тут удивительного?.. Подходи к двум часам.

В глухом дворе панельных пятиэтажек стояли катафалк и автобус, возле подъезда толпились молчаливые люди. Масляков поднялся на третий этаж, вошел в открытые двери квартиры. Зеркало в прихожей было занавешено, в комнате на двух табуретках стоял гроб. Рядом с ним сидела женщина в черном платье и черной косынке. «Жена», – понял Масляков и покосился на гроб. Не решаясь сразу посмотреть на покойника, он сначала глянул на ноги и увидел выпирающие из узкого гроба черные туфли со стертыми подошвами, затем серые брюки, край пиджака, восково-желтые скрещенные на груди руки, галстук, высоко поднятый подбородок, острый, выступающий над запавшими щеками нос и плотно сомкнутые веками глубоко ушедшие внутрь черепа глазницы. У изголовья, озаряемая пламенем свечи, стояла икона. Масляков судорожно сглотнул подкативший к горлу сухой комок и перекрестился.

Окна в комнате были плотно закрыты, и в спертом воздухе витал запах тлена. Здесь, в этой комнате, смерть провела черту, отделившую мертвое от живого, вечное от временного, истинное от случайного, произошел разрыв в течении времени, возникла устрашающая черная дыра, заглянув в которую Масляков содрогнулся и ощутил ледяной озноб.

Нащупывая рукой перила лестницы, он спустился вниз, глубоко вздохнул и прислонился к стволу березы. Спелая, кое-где уже тронутая желтизной листва чуть слышно шумела на ветру, кора дерева была на ощупь жестка и колюча, корявые корни жадно вцепились в бесплодную городскую землю… А рядом из распахнутых настежь дверей показался край гроба, взмахнул черными крылами шопеновский марш, провожающие стали садиться в автобус, и траурный кортеж сначала медленно, потом, все быстрее и быстрее набирая скорость, помчался по улицам осеннего города.

После поминок, не сговариваясь, Масляков с приятелем зашли в магазин, купили бутылку водки и спустились к Волге. На пляже было пусто, ветер гнал по песку начавшую уже опадать листву, серые волны нехотя накатывались на бетонные плиты.

– Ну, что ж, помянем Петровича, – сказал приятель, наполняя бумажный стаканчик. – Путевый был мужик во всех смыслах. И как человек, и как инженер. И ведь как помер! Не болел никогда. Помнишь, в прошлом году в волейбол играли, как лось прыгал. Это все жизнь. Выкинули из института, три месяца – и спекся. Я на него посмотрел в гробу и о себе подумал. Мне, Борисыч, тоже надоело жить, устал, понимаешь, устал я жить, будто не сорок мне лет, а все сто!.. Нету у меня интереса к жизни. Мельтешат вокруг, как тараканы, бизнесмены, рэкетиры, просто рвань, а человека не видно…

Водка была теплой, вечер тусклым, зеленая грязная вода бугрилась волнами, на которых покачивались грязные и обтрепанные, будто нищие беженцы, молчаливые чайки.

– Выдь на Волгу!.. – воскликнул захмелевший приятель. – Вышел. Ну и что?.. Огромная вонючая лужа, в которой появилось чудо-юдо, бледная рыба-поганка по кличке «душман». Перегородили Волгу десятком плотин, и не течет она никуда, болеет и гниет. Так, брат, и вся Россия. Сначала одни ее мурыжили семьдесят лет. Теперь другие мурыжат Эх!..

– А меня знаешь, что сегодня поразило, – задумчиво сказал Масляков, морщась от водки. – Не смерть даже, нет!.. Кого сейчас удивишь этим. Меня поразила надпись на железной пирамидке с крестом, что Петровичу поставили. Вернее, не надпись, а цифры: 1949-2004. Цифры понятно – год рождения, год смерти, а вот тире, черточка между ними. В этой черточке вся жизнь его уместилась, вся!.. И детство, и юность, и учеба, и работа, и любовь, и ненависть – словом, вся жизнь. Если хочешь, это надгробное тире, как бы зачеркнувшее человеческую жизнь, и содержит в себе весь смысл нашего бытия. Как ни бейся, как ни гоношись, но придет нечто, что сильнее нас, и все зачеркнет, как ошибку.

За разговорами они просидели на берегу до темноты. Когда Масляков вернулся домой, Ольга уже спала. Алексей Борисович, смущенный своей задержкой, быстро разделся и юркнул под одеяло. От жены веяло уютным домашним теплом, из сумерек засыпающего сознания привычно всплыла мысль о миллионе, о том, как он его будет тратить. Качнулись зовущей бирюзой волны Ионического моря, зашелестели паруса яхты, калейдоскопом промелькнули панорама Парижа, развалины Колизея, силуэт Виндзорского замка, и вдруг будто чья-то невидимая рука смешала эту разноцветную мозаику. Невесть откуда пахнуло сыростью из разверстой могилы, послышался стук падающих на крышку гроба комьев земли, закачалась железная пирамидка-памятник с убийственной чертой между двумя цифрами, и, всхлипнув, Масляков очнулся от дремы.

Жена тоже проснулась и тревожно спросила:

– Что с тобой, Леша? Может, сердце?

– Да нет, – ответил Масляков, поворачиваясь на спину. – Так, мысли всякие… Знаешь, Оля, если бы у меня был миллион, то ни в какие Парижы я бы не поехал. Что толку?.. Только деньги профукаешь да заразу какую-нибудь подхватишь. Нет, Оля, на эти деньги нужно храм выстроить. О Боге мы позабыли, вот все и беды от этого. Обязательно нужно храм построить, вон на пустыре у нас в микрорайоне, где хотели кабак строить, даже яму под фундамент выкопали…

– Какой ты у меня еще ребенок, Лешенька, – вздохнула жена. – Все мечтаешь.

 

На следующий день Масляков окончательно укрепился в мысли о строительстве храма. Он не пошел по очередному адресу в поисках работы, побывал в церкви, первый раз за всю жизнь. По деревянным истертым ступеням Алексей Борисович поднялся на паперть, протиснулся сквозь толпу внутрь и умилился сердцем, увидев торжественное убранство храма, мерцание свечей перед иконами, людей, погруженных в созерцание недоступного и вечного, перед чем всегда, подобно мотыльку перед ярким светом, трепещет человеческая душа. Запел церковный хор, мелодия ветхозаветного псалма, в котором Масляков не разобрал ни слова, была так чиста и пронзительна, так благолепна и свежа, что у него на глазах выступили слезы неизведанного доселе восторга от ощущения причастности к великому таинству. Вместе с тем Алексея Борисовича смущало и угнетало то, что он был среди молящихся не то что чужим, но все равно каким-то посторонним. Все крестились, клали поясные поклоны, шептали слова молитвы, а он стоял столбом и только озирался вокруг. Какая-то старушонка жестко ткнула его сухим кулаком в спину и прошипела:

– Чего лупишься нехристь!

Смутившись, Масляков начал пробираться к выходу.

Вечером он пошел на пустырь. Солнце садилось, его заходящие лучи золотили края плотных белых облаков, приобретших очертания кремлей и соборов, медленно и торжественно плывущих над вечерней землей. Горько пахло спелой полынью, под ногами похрустывали стебли сухой травы. Котлован под фундамент оказался громадной впопыхах вырытой ямой, на дне которой зеленела вода, высились кучи хозяйственного мусора, сносимого сюда жильцами близлежащих домов.

Масляков присел на обломок валявшегося в траве бетонного блока и огляделся по сторонам. Вокруг пустыря стояли девятиэтажки, кое-где в окнах уже горел свет, доносилась музыка. Несмотря на это, микрорайон производил впечатление плохо обжитого места, просто это были поставленные в беспорядке дома, где люди коротали время в бетонных квартирах перед мерцающим экраном телевизора. В сумерках микрорайон вымирал, только изредка, боязливо озираясь, пробежит запоздалый прохожий или проедет, сверкая «мигалкой», милицейская машина.

«Построить церковь, – подумал Масляков, – и как многое здесь изменится! И денег на это дело не жалко. За полмиллиона долларов можно такой храм отгрохать. На века! И мне бы после смерти здесь место нашлось…»

Был четверг, и по телевизору опять показывали очередной розыгрыш тиража «Лотто-миллион». Мелькали шары, на табло высветилась выигрышная комбинация, ведущий передачи выкрикивал умопомрачительные суммы выигрышей.

– Все! – решил Масляков. – Была, не была!

 

Утром он дождался, пока жена уйдет на работу, и достал коллекцию марок, которую собирал с детства, даже ходил в кружок, в филателистическое общество, и лишь в последние несколько лет охладел к этому занятию. Среди его собрания было несколько редких марок, за которые ему предлагали весьма крупную сумму денег. Масляков положил их на чистый лист бумаги, просмотрел через лупу и спрятал в чистый конверт. К обеду он уже был при деньгах. Скупщик был страшная жила. Алексею Борисовичу пришлось отчаянно торговаться, и после этой схватки у него болела голова, он не мог сосредоточиться на чем-то определенном. Со стороны Масляков являл собой странное зрелище. Он шел по аллее центральной улицы города, размахивал руками, то присаживался, то вдруг вскакивал со скамейки и что-то бубнил себе под нос. Возле первого попавшегося ему киоска «Лотто-миллион» он остановился в задумчивости, огляделся, потом решительно подошел к окошечку и протянул в него пачку денег.

Все оставшиеся до розыгрыша тиража дни он жил в лихорадочном возбуждении, которое периодически сменялось длительными приступами страха и неуверенности в себе. Масляков стал скрупулезно изучать свою внешность, подолгу разглядывал себя в зеркало, находя все больше и больше изъянов. Сначала ему стало казаться, что у него начал расти нос, и он подолгу стоял у трельяжа, разглядывая себя со всех сторон. Затем ему решительно не понравились свои уши, явно нелепые, мясистые, как вареники, потом привели в расстройство губы, особенно нижняя, оттопыренная и всегда мокрая.

«Несоответствие носа и ушей, – пронеслось искрой в мозгу Маслякова, – может привести к плоскостопию и утрате миллиона».

Нет, свой миллион он так просто не отдаст, все деньги до последнего цента были расписаны Масляковым на заранее решенные траты. Церковь, дом для семьи, машины, кругосветное путешествие.

Но тот голос, со стороны, решительный и уверенный в себе, внушал:

«Болван!.. У тебя дверь из ДСП. Пни хорошенько – и развалится. Ищи-свищи тогда свой миллион».

И Масляков занялся укреплением входной двери. С обеих сторон он нашил на нее по слою толстой фанеры, врезал дополнительный второй замок, лампочку на лестничной клетке, чтобы не выкрутили, заключил в проволочную сетку.

Много забот доставило оборудование тайников для миллиона. Масляков решил их сделать два, чтобы рассредоточить капитал и не хранить в одном месте, что было бы весьма удобно для вора. В выдвижном ящике комода он соорудил двойное дно, куда вполне могло войти тысяч пятьсот стодолларовыми бумажками. Остальные деньги Масляков предполагал спрятать под досками пола на балконе, решив, что уж там-то, на виду у прохожих, никто искать их не будет.

 

Перед розыгрышем тиража, в четверг, он впал в сумеречное, тревожно сонливое состояние. То в голове раскаленными искрами метались обрывки каких-то слов и фраз, то его сознание надолго заволакивала мутная серая пелена, и он сквозь нее слышал, как сосед с первого этажа, по виду явный бандит, договаривается с дружком подломать масляковскую квартиру, и только одно их останавливает, что не знают, где искать деньги.

Вечером Масляков включил телевизор и уселся перед ним в кресло. Наконец на экране выскочил бойкий ведущий, закружились в бесовском танце шары и стали высвечиваться цифры выигрыша. Когда выпал последний шар, Масляков возбужденно соскочил с кресла и с радостными воплями стал кружиться по комнате!

- Миллион! У меня есть миллион!..

 

… Врач психбольницы с любопытством смотрел на сидевшего напротив него субъекта.

– Ну как, Масляков, вы сегодня спали?

– Нормально. Вот только тараканов много. Один в ухо забрался и щекотится усиками.

– Нет у нас тараканов. Это вам кажется.

– Как нет, есть.

– Ладно, оставим это. Давайте лучше поговорим о миллионе. Он что, действительно у вас есть?

Масляков нахмурился и опустил глаза.

– Ну, так как? Может, его и нет в природе, этого миллиона?..

– Как нет, если я его сам спрятал!.. До него никто не доберется. Скоро мы его с вами начнем тратить.

– Да?.. Интересно, интересно. И каким образом?

– Надо тут у вас ремонт капитальный сделать, а то поэтому в церковь никто не ходит. Потом, когда закончим, до Парижа прямым рейсом с женой. Может, и вы с нами, а, доктор?.. 

Comments: 0