Никишин Евгений, Никишин Кирилл

ПАСЯН

1

 

Вид в окне не менялся уже много лет, но Пасян этого и не ждал. Его физиономия не выражала эмоций, она вообще ничего не выражала. Лишь глаза, в которых таилась безысходность. Его безликость была одним из свойств его маргинальности.

Кроме него, маргинальность находилось во всём, что его окружало. В его бытовой обстановке. В его стуле, на котором он часто сидел. В его дешёвых сигаретах, которые он курил. В полных и опорожненных бутылках суррогатной водки, которую он чрезмерно употреблял. В пакетике с насваем, который он закидывал под губу. Она олицетворялась в его частых и старательных плевках. В его унылом взгляде. В его недееспособности быть человеком.

Маргинальность выражалась даже в оконном пейзаже, где изображалась городская окраина.

 

2

 

Давно Пасян сидел на стуле, отсиживал свою тощую задницу до немоты. Он не смотрел телевизор, потому что у него не было телевизора, пропил, одним словом. Он не читал книги, потому что не любил читать, да и не старался любить это дело. Его книгой было окно, грязное, мутное.

Он мало ел, посему мало нуждался в туалете.

Он потерялся во времени и старался потеряться в нём до конца. Хотя он не понимал, что такое время, и что значит – потеряться.

Он не был философом, да и умным человеком он не слыл.

Он был Пасян, чмо, страдающее сахарным диабетом. Являлся отрыжкой человечества, шанкром на теле мира.

Он за свою 24-летнюю жизнь не сделал ничего хорошего. Когда в его помощи нуждались, он просто отворачивался, не желая подать руку. Он был трусливым, лицемерным, бездушным, тупым дегенератом.

 

3

 

Пасян сидел на стуле и видел в окне маргинальную часть этого серого города. В окне благоухала серая жизнь, тащилась себе медленно, незаметно, неизменчиво.

Прокопчённое осенью небо врезалось в унылые строения жилых зданий, где влачили свою жизнь такие же пасяны, как и он. Их унылое бремя сдавливало им плечи и тянуло к земле. Голые деревья костлявыми ветвями царапали брюхо небес и дистрофично качались от холодного порывистого ветра. Окно дрожали от дуновения, трезвоня в деревянных с обшарпанной краской рамах.

Пасян потянулся к гранёному стакану и бутылке, налил водки до краёв, запрокинул резко голову, хлобыстнул в себя весь стакан. Занюхал вонючим рукавом олимпийки, повертелся отёкшей задницей на стуле, извлёк из пачки сигарету, вставил в беззубый рот, поджёг спичкой, потушил спичку быстрым движением руки в воздухе и затянулся.

Не нравилась Пасяну жизнь его, да и сам он себе не нравился. Он боялся всех и вся вокруг, посему безвылазно сидел дома. Редко, когда у него заканчивалась пенсия по инвалидности, он выходил в магазин, чтобы там поклянчить денежку у местного населения. Изредка, не поскупясь, ему отсыпали мелочь. Но часто его ненавистно подтрунивали:

– Руки-ноги есь! Иди вкалывай, соплец!

Пасян отмалчивался. А внутри всем желал худого.

Родителей у Пасяна не имелось. Выпивали они. По своей безалаберности и скопытились.

А Пасян был тем яблоком, которое недалеко от той яблони упало.

 

4

 

В окне люди. Они ходят туда-сюда. Косолапят, шатаются пьяные, хромают, спотыкаются, бегут, шаркают, оборачиваются всё время ради какой-то неожиданности. Пасян смотрит на них надменно и ощущает себя божеством, которому всё подвластно. Любая мелкая пешка видит себя ферзём.

Люди идут, месят грязь. Машины ездят, обливают этой грязью людей.

А Пасян забрасывает под губу насвай и сидит в отрешённости, в какой раньше-то и сидел.

Не меняется он и вокруг себя ничего не хочет менять.

 

 5

 

Приходит к нему в гости Ханыга. У Ханыги гепатит С и туберкулёз. Принёс Ханыга два флакона суррогатной водки, сел и стал сидеть.

Пасян молчит и смотрит в окно. Молчит Ханыга и смотрит на потолок.

Тишина, в которой нет ничего. Лишь окна дребезжат, да в пазах рамы, навевая сквозняк, завывает бушующий ветер.

Сидели долго. Молчали долго. Два часа подряд. Теперь уже оба глядели в окно.

Когда серый день сменился синим вечером, Пасян догадался, что кто-то присутствует в его квартире, повернул голову к Ханыге и спросил:

– Давненче сидишь?..

– Ишшо вчерась к те хотел прийтить!.. – ответил Ханыга.

– Изменился ты… Побородел…

– Да я не сможил вчерась прийтить!.. Ханку кушал… Понравилось… Уж извиняй!..

– А я у окна сижу…– произнёс Пасян и отвернулся к окну. – Люблю окно…

– А у меня сёдни гости были… День рождения у меня!.. – безрадостно заявил Ханыга.

– День рождения я люблю!.. Вкусный праздник!..

Ханыга налил водку Пасяну в стакан, поднял себе ко рту горлышко бутылки, выдохнул в сторону и произнёс:

– Шоб конец стоял!.. Х-хлынь!..

И водка яростно заурчала в его гортани. Пасян выпил быстро и без тоста. Не любил Пасян прелюдии.

Они опять смотрели в окно.

Через какое-то время Пасян привскочил на стуле.

– Гли-ка, пакет летает!.. Ентересно!.. – воскликнул он. На его высохших губах образовалась вымученная улыбка, но тут же физия его помертвела, и он опустил зад на стул.

– Не люблю я осень ету… – отрешённо промолвил Ханыга и утробно закашлялся, сплёвывая ржавую мокроту на грязный пол. – Ветра очень многа!.. Дождя!.. А ишшо листья на каждом угле!.. Шо появляетца ощущеньеце – оне следят за тобою!..

– Осень – ето да!.. – подтвердил Пасян, мотнув головой.

Через ещё полтора часа они выпороли весь флакон. Ханыга сказал по этому поводу:

– Еслив выпить пол-литра водки быстро, то окочуришься моментом!.. И енто факт!..

– Медлительность – залог жизни!.. – сказал Пасян.

– А я о том и грю!..

Через полчаса они откупорили второй пузырь.

И вдруг с Ханыгой произошёл несчастный случай. Он обмарался в штаны.

– А-яй!.. А-яй!.. – забегал по комнате Ханыга, пачкая жидким стулом половицы. – Врача мне, врача!..

Он, перерыв всё в квартире, искал стационарный телефон. После долгих поисков, Ханыга отыскал его в ванной комнате и набрал «скорую помощь».

– Люди!.. Аллё!.. Слышно меня?.. – закричал он в трубку. – Срочняк приезжайте!.. Я обделался!.. Опяти!.. Не могу, умру я ентой ночкой!.. Вот увидете!.. Адрес?.. – Он сказал им адрес Пасяна. – Приезжайте, миленькие!.. Ждусь!.. Ждусь!.. Ага!.. Ага!..

Он положил трубку на рычаги и унылым тоном произнёс:

– Вота ненастье!.. Вота засада!..

 

6

         

Тюмиськин и Кукушкина были самыми обычными фельдшерами, физии которых поглотил мрак. А потому что зарплаты были с гулькин нос, давно в отпуска не уходили, да и не высыпались порядком. А ещё вызовы в маргинальные районы подпортили их некогда весёлый счастливый нрав. Много чего они видели, много чего слышали, мало чего боялись уже.

Они столпились на грязной лестничной площадке, и Тюмиськин нажал на пипку звонка.

– Звонят!.. – выкрикнул Ханыга из сортира. – Открой!..

Пасян отозвался лишь на четвёртый длительный недовольный звонок, встал, прошёл в прихожую, где разбросанная по полу обувка издавала вонь ног, и отпёр дверь.

 – …С-сте!.. – в унисон поздоровались фельдшеры.

– Чё не открываем?.. – устало спросила Кукушкина.

– Так не заперты мы!.. – ответил Пасян, и вдруг обрадовался, в его маленькой душонке затеплилась надежда, что его сейчас заберут в больницу, где он отоспится, где он откормится. Глаза заблестели его, бледные втянутые щёки зарумянились, дёсны обнажились в улыбке.

– Люди!.. Миленькие!.. Я туты!.. – воскликнул Ханыга, выглядывая из туалета, затыкая ладонью зад.

Фельдшеры миновали Пасяна и обратили всё своё внимание на Ханыгу. Пасян, оставшись в стороне, обиделся и покраснел от своей обиды.

– Та я суррогат сёдне пил!.. День рождения у меня!.. – тараторя, сказал Ханыга.

– Поздравляем!.. – уныло сказала Кукушкина.

– Пасибо, пасибо!.. Ну и вот – дало!.. Расслабило!.. Понос вона!.. Хлещет и хлещет!.. Ни в какую не даёт покоя!.. – сказал Ханыга. – Блин, воты опяти!..

Вскрикнул Ханыга и снова скрылся на целый час в туалете.

– Понятно всё с вами!.. – отозвалась Кукушкина. – Собирайтесь!.. Дойдёте?..

– Постараюсь!.. – протянул Ханыга из туалета. – Ат отраву подсунули, скоты!.. Ат гады несусветные!..

Позже Ханыга пулей вылетел из нужника, обулся, правую ногу вдел в левый башмак, левую ногу в правый кроссовок, напялил пиджак, натянул на плешивое темя шапочку с помпоном и произнёс:

– Я готов, люди!.. Айдате скрей, а то прорвёт щас опяти!..

И он – довольный, подвыпивший – вышел, забавно шатаясь и оттягивая на заду брюки, на лестничный пролёт.

За ним последовал молчаливая, коренастая детина Тюмиськин.

– А вы меня возьмёте тож?.. – робко спросил Пасян, про которого все забыли. И даже он чуток забыл о самом себе, забившись в угол.

– Не нады, – формальным тоном продекламировала ему Кукушкина и удалилась.

Все надежды Пасяна враз разбились на мелкие кусочки. Скрепя сердце, он не стал запирать дверь, прошёл в зал, едва не поскользнулся на экскрементах Ханыги, сел на стул и уставился в окно.

В окне космос запрягал небеса, рассыпая звёзды. В соседних зданиях зажигались окна, жизнью грешной был наполнен искусственный свет в этих окнах, наполнен матерной бранью, выяснением отношений и угрюмой судьбой.

 

7

 

Неделю не спал Пасян. Неделю мало что ел. Не мылся, потел, смердел. Отвыкал от людей. Привыкал к своему плачевному состоянию. Просиживал без мыслей дни на стуле. Взирал на мусорный ветер, на людей, шедших из дома на работу, с работы домой. Ни к чему не приходил, ни к чему не стремился.

После неудавшихся выходных к нему на четвереньках приполз Нарик, тощее существо, взлохмаченное, с нарывами на руках и блёклыми наколками на бледной и сухой, словно пергамент, коже.

Нарика мотало, даже когда он полусидел-полулежал на диване, а изо рта его текли тонкие нити слюней. Глаза его далеко впали в череп, и казалось, что их там вообще нет, одни лишь чёрные глазницы. Но глаза были – они устали любоваться этим светом. Одно ухо у него сгнило, начал гнить кончик носа.

– Пася-ан!.. Пася-анчик!.. – сипел Нарик, пытаясь держать себя в сидячем положении, но ему никак не позволяло сильное истощение организма.

– Я слышу тя!.. – отозвался Пасян и обернулся к нему. Потухшим взглядом пробежал по Нарику и спросил: – Ты как зеся очутился?..

– Мне бы кетарольчику, Пасянушка, чув-вак!..

– Извиняй!.. Не имеетца!..

– Плохо!.. – обречённо ответил Нарик, сделал над собой усилия, вонзил анорексичные руки в обивку дырявого дивана, приподнялся и усадил себя. Жёлтые сопли ползли из гниющих ноздрей вместе со струпьями плоти. – Ничёгошеньки мне не помогает, чув-вак!.. Ничаго!.. Я дажь пукнуть не могёл, чув-вак!.. И тени своей не вижу я!.. В больницу мне нады, к лепилам!.. Э-эх, мля!.. Вызови, чув-вак!..

– Ково?..

– Лепил!.. Вызови, будь другом!.. Сгнию,а то!..

Пасян, шатаясь от недоедания, нехотя добрался до телефона и вызвал «скорую помощь», надеясь, что и его заберут.

Прибыли опять Тюмиськин и Кукушкина, как обычно угрюмые и немногословные. Нарика они забрали, а Пасяну снова отказали.

– Почему?.. – спросил он их.

– Не обязательно!.. – ответила Кукушкина не выспавшимся голосом. – Вот захвораете… Грипп там… Температура 39 и 9… Тады милости просим!..

Этот отказ снова довёл Пасяна до слёз.

Его отчаянная рожа отражалась в окне на фоне разлагавшегося заката.

 

8

 

Редко его навещала Лярва, всегда расхристанная, с безумным взглядом и нервным подпрыгиванием. Она страдала психическим заболеванием – шизофренией, и часто валялась в местной психушке из-за потери контроля над собой.

На сей раз она завалилась к Пасяну средь ночи и принесла в эмалированной миске ему поесть холодца.

– Я принесла те холодца!.. Мама наварила!.. Хороший холодец, съедобный!.. – промолвила она, зависнув над ним.

Пасян взглянул на неё снизу вверх. Его кадык ходил туда-сюда из-за каждой проглоченной слюны.

У Лярвы были мешки под глазами и невымытые волосы. И ещё от неё сильно таранило потом.

– На холодец!.. – подталкивая ему миску прямо в физиономию, зубоскалилась Лярва.

Но в посуде холодца не оказалось. Пасян внимательно посмотрел на Лярву и произнёс, громко проглотив две слюны:

– Скрей всего, он там когда-ты был!.. А щас его там нет!..

Кусая губу, Лярва подозрительно уставилась на Пасяна, позже, где-то через минут пятнадцать, перевела взор на пустую миску и, придя к какому-то выводу, промолвила:

– Действительно, нету!.. Но вить он когда-ты там был!..  А щас его нету!.. Но такого не может быть!..

Вдруг она впала в ступор, глаза её налились беспамятством и пустотой, лицо вытянулось, ноздри раздувались, как и её плоская грудь. Лярва повалилась на пол, затрепыхалась вся и, прожигая полоумным взглядом протёкший потолок, заверещала истошно и исступленно:

– Так не может быть!.. Так не может быть!.. ТАК НЕ МОЖЕТ БЫ-Ы-ЫТЬ!!!

Её трясло в неудержимой агонии. Её яростные выкрики встревожили весь подъезд, что Пасяну начали негодующе стучать в стену да по батареям. Она кричала так на протяжении двух часов. Пасян позвонил в «скорую».

Вскоре в прихожей заслышались шаги и бурчание.

Пасян вышел их встречать.

Тюмиськин и Кукушкина снова поприветствовали его:

– …С-сте!..

Завидев бьющуюся в конвульсиях и истошно орущую одну и ту же фразу Лярву, Кукушкина тут же постановила диагноз:

– Понятано всё с вами!.. Я вам как компетентный эскалоп медицины заявляю, ваша дамочка тот ишшо шизоид!..

Тюмиськин скрутил Лярву и утащил в карету «психбригады». А Пасян вновь попросился к ним, но Кукушкина вновь отказала ему за неимением у него серьёзных болезней.

– Ну почему вы меня заставляете лить слёзы?! – проговорил он, чуть не плача.

– Заболейте сначала!.. А там уж видно будет!.. – сообщила Кукушкина.

Он снова остался один, в бытовой пыли, в свисающих тенётах, в затхлой вони. Один на всё сером свете.

 

9

 

И  тут нашего никчёмного героя озарило познание познаний, которое его никогда не озаряло из-за его нерадивости. Он понял, чтобы добиться своей цели, а именно лечь в больницу, ему необходимо заболеть.

И Пасян впервые в жизни своей разработал план.

До того его целеустремлённость застила ему глаза, что он начал ухищряться над собой. Перестал вкалывать инсулин, перестал питаться, спать, курил больше обычного и пил, не просыхая. Таким образом, он поднял в своей крови сахар.

Он ценил своё мордование. Он любил свой мазохизм.

Мыслей не было, было лишь извращение над собой.

Когда Пасян довёл себя до нужной кондиции, то сделал звонок на станцию «скорой помощи».

– Я болен!.. Приезжайте!.. Жду!.. – сказал он в трубку и чётко назвал свой адрес.

Пасян обессиленно сел на стул и с мечтой в пустой голове улыбнулся серому дню в оконном пространстве. За окном крапал дождь.

А Пасян ждал как человек, который умеет ждать, который умеет надеяться на лучшее.

Скоро он услышал скрип ржавых петель и весь встрепенулся. Но тут же обмяк из-за слабости во всём теле.

Это были опять Тюмиськин и Кукушкина, в мятой робе и с пролежнями от подушек на лицах.

– Хде больной?! – крикнула Кукушкина в спёртый затхлый воздух квартиры.

– Тута я!.. На стуле, у окна!.. – радостно отозвался Пасян. 

 

10

 

В салоне «буханки» было скучно от играющего шансона, грязно, холодно и шумно. Машину болтало по разбитым дорогам города.

Пасяна трясло, он не мог из-за сброшенного веса и увеличенного сахара в крови удержаться и набивал себе синяки и шишки.

Рядом свойственно молчали Тюмиськин и Кукушкина. Их тоже трясло, но они уже привыкли к такому стечению обстоятельств. Они терпеливо стискивали зубы и играли желваками.

Но каково же было их удивление, когда они увидели счастливую сияющую физиономию Пасяна, дундука, добившегося своей цели.

Он испытывал к этим двум удручённым фельдшерам любовь, чего он не испытывал никогда и никому в своей тупой жизни.

Пасян добился своего – десять долгих дней на больничной койке.

Машина «скорой помощи» красиво уходила в закат…

 

Февраль 2016, Ульяновск

Мечтатели

Мы летели на небо, но нас сбили кирпичом.

 

…Здрасьте! Это я!

Дело в том, что я удачно сдал вступительные экзамены в одну из шарашек нашего областного городка – на факультет «лесное дело». Хочу, не могу стать егерем. Ну, просто сплю и вижу, как я живу в срубном домике, лесной чаще, вдали от людей. И вот я брожу по лесной опушке, радуюсь новому дню, вдыхаю свежий воздух, трогаю ветки деревьев, слушаю пение птиц, кормлю оленей с руки.Это моя мечта. Но для этой мечты мне нужно год проучиться в местной шарашке и год перекантоваться в местной общаге. По слухам – жить в общаге себе дороже. Говорят, там всё, никак у людей. Как это «всё, никак у людей», я не понимал, но, надеюсь, это всё домыслы и враки. Я усердно верю в своё светлое будущее и, конечно, осознаю, что эта шарага и эта общага – всего лишь испытания, которые необходимо преодолеть.

Набрав продукты, взяв деньги на первый месяц, попрощавшись с папаней и маманей, я отправился в город. Я ехал в автобусе и чувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Может, оттого, что я становлюсь взрослым. А это хорошо, когда ты становишься взрослым.

Я познакомился со своей группой. Сельских пацанов было мало. В основном – все городские, меня это даже несколько удивило. Наверное, подумал я, эти пацаны устали от шумной городской жизни – и у них вдруг появилась мечта, такая же, как и у меня: срубная изба, лесная опушка, чистый воздух, клёкот птиц, олени. Я жал им руки и думал, какие же они хорошие и смелые люди, вот только волосатые почему-то и худющие. Ну, ничего – постригутся, откормятся.

Я ознакомился с обстановкой в шараге и со всеми своими баулами попёрся в общагу, в которой на меня было приготовлено койко-место. Встретила меня там комендантша – жирная усатая татарка. Она, воткнув руки в бока, прочитала мне инструктаж по технике безопасности, сказала, чего можно, а чего нельзя. Практически ничего не можно и всё нельзя. В общем, по стандарту: не пить, никого из посторонних не водить, не шуметь, песни не петь, танцы не танцевать, матом не ругаться, не болеть гриппом и другими простудными заболеваниями, скотину не заводить.

Получив постельное бельё в прачечной, в подвальном помещении, я поднялся на второй этаж. Я увидел длинный коридор, пять дверей по разные стороны, впереди окно. В середине коридора два холодильника, один протекал, другой гудел. В конце коридора распахнутая дверь с жирной надписью «ТОЛЧОК». Я сразу же догадался, что там туалет. Я нашёл дверь комнаты под номером двести три и вошёл. Пол покрывал линолеум. Два окна в стене. Пять тумбочек, три из них стояли почему-то верх ногами. Стол, шесть табуреток, покосившийся шифоньер. Десять коек, на одной из которых лежало здоровое коренастое чудовище с растрёпанными волосами. Чудовище, громко шмыгая носом, читало цветной женский журнал. Увидев меня, чудовище зашвырнуло журнал на подоконник и громким басом закричало:

– Оба-на! Будет с кем потарахтеть!

Мы познакомились и пожали друг другу руки. Его звали Саней. Я сразу понял, что он обожает «потарахтеть». Не успел я разобрать свои вещи, а он уже начал мне рассказывать про местный колорит да про местных жителей. Он предупредил меня, чтобы я не оставлял в холодильнике продукты, их всё равно кто-нибудь «схавает». Саня сказал, что лучше покупать те продукты, которые не портятся. Он говорил, что «бомжарики» сойдут. Он предостерёг меня, чтобы в толчке я не садился голым задом на унитаз, а то заработаю ещё какой-нибудь гайморит. Он рассказывал, как здесь постоянно меняется народ: одни приезжают, другие съезжают. Он говорил, что живут здесь все: студенты, рабочий класс, алкаши, чурки из какой-то там Азии, какие-то педосеки и всякие там уроды.

Помимо Саньки здесь ещё проживал Димка Полугоп, который был его однокурсником. Саня мне объяснил, почему Полугоп был Полугопом. Этот Димка считал себя гопником, он разводил на деньги салаг-первачей. А те, кто был посильней Димки, его гопником не считали, деньги не отдавали, а просто его лупили. Так Димка и ходил Полугопом.

Я спросил Саньку, на кого он – Санька – учится. Он ответил, что учится в железнодорожной шараге на машиниста поезда, так как он с детства мечтал об этом.

– Ты тока представь! Закат, сентябрьский вечер, преддверье Бабьего Лета, по сторонам хвойный лес одевается в синие тона, а впереди железная дорога – рельсы, шпалы… Дорога вонзается в горизонт. Я гоню на поезде, высовываюсь из окна – и свежий ветер лупит мне в хайло! Ништяк вить! – восторженно произнёс Санька.У него аж глаза блестели.

Потом он мне сказал, что до меня на моей койке дрых мужик по прозвищу Горкый. Он, по словам Саньки, был весёлый кадр, потому что стучал зубами. Горкый работал слесарем и очень любил кирять. И в этом деле он преуспел. Но в пьяном состоянии он становился неадекватным, всё кричал, что все люди находятся на дне и, хватая свой топор в одну руку, обещал себе отрубить другую, вереща, что государству его трудовые мозоли якобы не нужны.

И вот однажды с перепоя Горкый совершил над собой насилие. Он всё-таки взял и рубанул себя топором. С размозжённым запястьем он метался по общаге и визжал как недорезанная свинья:

– ЧО СДЕЛА-АЛ, А?! ЧО СДЕЛА-АЛ?!

Прибывшей бригаде «скорой помощи» Горкый харкал в физиономии и разгневанно кричал на них:

– ПРИШЕЙТЕ, КОНОВАЛЫ!!! ПРИШЕЙТЕ, СУКИ!!!

«Скорая» его, конечно, забрала, но больше его никто не видел. Санька так и не в курсе: сшили ему руку, али нет?

Санька сказал, что был ещё один кадр, его звали Теребунь – и была у него балалайка. Как и Горкый Теребунь любил выпивать, а иногда они бухали вместе. Горкый, возмущаясь, кричал про свои бесполезные мозоли, а Теребунь играл на балалайке – да так лихо и так нежно, что душа радовалась, а иногда плакала.

Теребунь был человеком искусства, играл в филармонии, в русском хоре – и так нравилось ему его дело, что он бы его ни на что не променял. Любил он народ веселить, а иногда и слезу скупую выцыганить. И всегда ему в этом помогала его балалайка, его верная подруга.

И вот как-то по пьяни Теребунь возвращался вечером из филармонии в общагу, шёл и играл себе в удовольствие на своей балалайке. И тут его встретила местная гопота. Санька сказал, что эти выродки взяли и сломали Теребуню балалайку, самое дорогое, что у него было. Горевал Теребунь, слезами горькими убивался. Не мог он жить без своей балалайки. После этого забухал Теребунь, очень сильно забухал, такого он не позволял себе никогда. Допился он до того, что его попёрли из хора. Стал он какой-то сам не свой: злой и нелюдимый. А перегаром от него таранило – будь здоров!

И вот Санька однажды средь ночи проснулся от каких-то странных вздохов. Оказалось, что их издавал Теребунь. Он сидел на койке, спиной ко всем, дрыгал правой рукой и протяжно стонал:

– Ооо-о-ой!!! Ооо-о-о-ой!!!

Вначале Саньке показалось, что Теребунь просто-напросто гоняет «Дуню Кулакову». Но позже стало ясно, что Теребунь играл на своих причиндалах как на балалайке. Он «тренькал» всю ночь, отчего его инструмент покрылся гематомой. И при этом Теребунь не останавливался, теребунькал как заведённый, ойкал и плакал. Саньке и Полугопу стало жалко мужика. Они догадались, что он напрочь лишился рассудка, поэтому они вызвали «скорую помощь», которая и забрала Теребуня.

После недолгой паузы Санька мне поведал об одном Охотнике за задницами, который тоже здесь когда-то жил. Я спросил его, почему он был Охотником за задницами? А он мне ответил, что он был педосеком, так как мешал им с Димкой спать.

Оказалось, Охотник за задницами вовсе не был Охотником за задницами, так как он был Охотником за зайчиками. Работал он сварщиком и имел шестой разряд. Он был суровый, молчаливый, крепкого телосложения мужик. Он не пьянствовал, матом не ругался, не курил. Но в нём была одна странность: он просыпался по ночам, всегда в определённое время, грыз зубами спинку кровати, слюнявил подушку и душераздирающе хрипел:

– Заяц!! Мужики, вон заяц, вона!! Хреначьте его, мужики!!! Ща убежит вить!! Убежит вить, мужики!!! Удрал – тварь!

Так сварщик шестого разряда стал Охотником за зайцами, а впоследствии превратился в Охотника за задницами, потому что был педосеком, так как мешал пацанам спать своими приступами сумасшествия.

Но однажды ночью с ним произошёл более жуткий припадок. Ему в окне снова привиделся заяц. Охотник бешено бегал по комнате, что-то всё время искал, с остервенением переворачивая мебель, и ревел, брюзжа слюной:

– Я ЩА ТЯ ДОСТАНУ, КУРВА УШАСТАЯ!!! Я ЩА ТЯ СКОВЫРНУ!!!

Он вдруг схватил чайник и выбил им оконное стекло.

И тут на шум и гам причапала Чапаев – так, узнал я, звали коменду, скорее всего, из-за её усов! Оказывается, разбуженная комендантша – самый грозный человек на всём белом свете. Она тут же начала орать на Охотника, что он, мол, такой-сякой, как он посмел, дескать, бить казённые окна, кто ему, дескать, дал такое право, что она, Чапаев, мол, не потерпит такого произвола. Чапаев пообещала, ежели он в сей же час не вставит новое стекло, то она тогда вставит его туда задницей самолично.

Но он вдруг вытаращил зенки, что-то пробурчал про тварей ушастых и неожиданно ломанулся на коменду. Та, видать, сообразила, что дело пахнет керосином, взвизгнула, со страху пукнула и бросилась к себе – звонить в полицию. Охотник же долго ломился к ней в комнату, угрожал, что оборвёт ей уши, покуда его не скрутил подоспевший наряд ментов. После прибыла «скорая», вкололи ему успокоительное и увезли его навсегда.

– Одним словом, все, кто зесь жил, выбыли по болезни! – сказал Санька…

 

…И вот пришёл Димка Полугоп. Это был ушастый, бритый, длинный, худющий пацан с отбитым лицом. Походка у него была блатная, на раскорячку. Он сутулился и постоянно цыкал. Санька познакомил нас.

– О-па, о-па! Братислава – слава братьям! – приветливо воскликнул Полугоп блатным голосом и как-то непонятно пожал мне руку. – Значит, времячко настало нам сёдня побелить! Как насчёт белила, брателка?!

Санька пояснил мне, что «белить» – это означает бухать, а «белило» – это водка. И я, долго не думая, вынул из баула завёрнутый в газету литровый пузырь с самогонкой – чистой как слеза младенца.

Перед самым отъездом папаня отвёл меня в кочегарку и, втихаря от мамани, сунул мне этот пузырь в руки.

– На, сына, держи! Эта нада! – сказал он.

Увидев самогонку, Полугоп задёргался в порыве радости, восклицая:

– О-па, о-па! Шикарный видос! Санчоус, с тебя закусоныч-закусон!

Мы сложились и потопали в местный магазин. Стоя у прилавка, я размышлял, какие же хорошие ребята мне попались, так по-свойски меня приняли. Как это хорошо, просто замечательно. Ещё с ребятами из группы подружиться надо – и будет всё просто зашибись.

Купив закуску, мы вернулись в общагу. Мы бухали и болтали на всякие разные темы. Полугоп рассказывал нам байки про свои гопнические дела. После, сильно накирявшись, он стал наезжать на меня и кричать:

– Чё, чушило, губнёхи разбубнячил?!

Но Санька успокоил меня, сообщив, что Полугоп просто выёживается. И тут Полугоп переключился на него, произнеся:

– Эй, очконавт, береги очко, береги очки!

А потом я не помню ничего – одна лишь темнота...

 

…Утром я проснулся с больной головой и в луже рвоты. Санька, утешая меня, сказал, чтобы я не переживал по этому поводу, что якобы такое бывает. Он сказал, что они с Димкой меня ещё научат бухать. Хороший он всё-таки человек – этот Санька.

Когда я чистил зубы, то в зеркале я заметил у себя на лице синяк под левым глазом. Вернувшись в комнату, я решил разобраться, кто из них двоих меня двинул. Оказалось, что всё произошло само собой: я был настолько пьян, что когда пошёл в туалет по нужде, то запнулся об свою ногу и шваркнулся лицом об пол. Я этого, если честно, не помнил.

– Здоровски ты плашкой сковырнулся! Меня дажь на «ха-ха» пробило! – сказал Полугоп и заржал.

Чуть погодя я заметил, что явно во время пьянки мы смели весь мой продовольственный запас, который я мог бы растянуть на целый месяц. Лишь картошка и моркошка остались в целостности и сохранности. Но я не стал цепляться к ребятам – ведь всё было слопано по обоюдно общему согласию. Ничего – выживем! Где наше не пропадало?!

Вот так мы с Санькой и Димкой стали лучшими корешами. Когда у нас заводились деньги, мы ели и бухали. Мы никогда не выясняли отношений, жили дружно и просто. Санька травил мне байки, я внимательно слушал его, не перебивая. Димка хохмил, стебался над нами, закидывал под губу какую-то дрянь, она называлась насвай, и поэтому он часто и везде плевался. Он нам рассказывал про дрыщей-первокурсников, как он с них каждый месяц теребит «бабло». Мы с Санькой, конечно, были против этого, но он никогда не слышал от нас возражений.

Однажды Полугоп нам поведал о своей мечте. Полугоп мечтал приобрести тачку марки «Субару» чёрного цвета, японского производства. Я его тогда спросил из-за любопытства, где находится это японское производство? Он ответил, что где-то в Японии. А я поинтересовался, где находится эта Япония? Он ответил, что где-то далеко, но точно не у нас.

По ночам мы обсуждали фильмы, которые мы просматривали на Санькином ноутбуке. Кроме того, мы обсуждали девчонок, их сиськи, их бомболюки. Санька говорил, что ему нужна девушка с каким-то там ай-кью, чтобы после «давалова» можно было с ней потарахтеть о чём-то высшем. А Димка, возражая, говорил, что у девчонок самое важное – это «пушнина», а на всё остальное пофиг. А я молчал и не встревал – мне нравилось слушать их рассуждения.

Я звонил мамане каждый понедельник, среду, пятницу и воскресенье и сообщал ей, что у меня просто всё зашибенно. Я учился. Трудно было вначале, но потом пристрастился. Мечтая денно и нощно быть егерем, я стал учиться на четвёрки. Я подружился с ребятами, особенно с городскими. Что интересно – у них были квёлые лица, пошлые рассказы, и они всё время прикалывались над нами, сельскими. Позже я узнал, что они не мечтали быть егерями. Многие из них говорили, что сами не могут понять, зачем они сюда поступили. Странные они всё-таки эти пацаны городские – не знают, чего хотят. Я им рассказывал, о чём мечтаю: о срубном домике в чаще леса, о трелях птиц, об оленях, которых я буду кормить с руки. Но пацаны почему-то громко ржали надо мной и обзывали меня «оленем». Но я не обижался на них, ведь я знал, что они просто-напросто прикалываются. Многих из пацанов забрили в армию. Меня они приглашали на свои проводы. Я приходил, напивался там, а утром просыпался на своей койке с больной головой и рвотой на лице…

 

…Вскоре Чапаев подселила к нам новых жильцов: трёх тётек и одного дядьку. К нашему изумлению всех трёх тётек звали Клавами – и они были неразлучными подругами. Мы дали им всеобщее прозвище – Бабаклавы. Дядька был похож на моржа. Нет, ну, правда – всамделишный морж: лысый, толстощёкое лицо и пышные усы. Мы его прозвали Моржерожем, потому что он так и не сказал нам, как его зовут. Он был молчуном. Лишь изредка он смущённо пожимал плечами, разводя руки в сторону, и также смущённо говорил:

– Вот так как-та!..

По доброте душевной Бабаклавы, готовя еду, угощали нас: меня, Саньку, Полугопа и Моржерожа. Мы жрали и нахваливали стряпню Бабклав. Что интересно – Моржерож всегда обильно перчил свою порцию, брал в одну руку ломоть хлеба, в другую – ложку, пожимал плечами и произносил:

– Вот так как-та!..

А потом он начинал наворачивать, да так, что за ушами трещало. Иногда на его усах оставалось половина завтрака, половина обеда и половина ужина. Но мы ему об этом не говорили.

Часто к нам заглядывал Славка Затвор. Он без приглашения садился за стол, бесцеремонно брал тарелку с наложенной едой и уминал её за один присест. В конце он языком вылизывал тарелку. Облопавшись, он откидывался спиной на стену, ковырялся в ухе спичкой и, протяжно зевая, произносил:

– Н-да-с, грабли!..

И он тут же бесследно исчезал. Мы же, конечно, могли его погнать взашей, но он утверждал нам, что он ветеран Первой Мировой войны. Мы верили ему на слово, потому что точно не знали, когда была Первая Мировая война, но, судя по его словам, это было совсем недавно.

Порою Славка ночевал в нашей комнате, отчего мы были сторонними свидетелями его взрывного бздежа. Утром мы просыпались словно в «зоне отчуждения». Так это называли Бабаклавы. А Санька возражал и, иронизируя, говорил, что это – запах свободы.

Однажды Бабаклавы перестали нас кормить. А всё дело было в том, что мы постоянно матюгались, курили, громко портили воздух, не мыли ноги – они постоянно у нас воняли, рыгали и рассказывали похабные весёлые истории, громко угорая при этом. Оказалось, что это им не нравилось. Они просили нас этого не делать, но мы всё-таки это делали. Тем и поплатились.

Теперь они кормили только Моржерожа. Он с неловким выражением лица смотрел на наши голодные рожи, смущённо жал плечами, разводя руки, и говорил:

– Вот так как-та!..

И потом он начинал трескать. А нам приходилось заваривать «бэпэшки» кипятком.

Захаживал Славка Затвор, но и его Бабаклавы игнорировали. Понимая, что поживиться нечем, он, почёсывая недельную щетину, лишь громко вздыхал:

– Н-да-с, грабли!.. – и уходил восвояси.

Но и Моржерож тоже лишился халявной кормёжки. Был случай. Одна из Бабклав решила сходить в душевую – душ принять. А там, в душевой, такая хлипкая дверь, которая просела на ржавых петлях. А вместо обычного шпингалета был простой крючок из алюминиевой проволоки. Одним словом, петли провисали, крючок не держал, и поэтому дверь чуть-чуть приоткрывалась.

В тот момент, когда Бабаклава намыливалась, когда дверь душевой чуток приоткрылась, из туалета вышел облегчённый Моржерож. Минуя душевую, им вдруг завладело чисто человеческое чувство любопытства посмотреть в этот приоткрывшийся зазор. Там он, конечно, увидал одну из Бабклав, принимающую душ в чём мать родила. Что-то произошло с Моржерожем. Короче, он запустил руку в штаны и стал гонять своего «одноглазого Егорку».

И вдруг в это самое время из балкона с пустым тазом в руке вылезла другая Бабаклава, которая и увидела всю эту неприятную историю.

– А, ма!! А, ма!! – тут же закудахтала она. – Эт ты чо тут делашь?! А?.. Ах, ты, бесстыдник!! Ах, ты, казёл бессовестный!! Кобелина!!

Бабаклава со всего маха лягнула своей мощной ногой его по заднице – и уже приготовилась его ухайдакать тазом по загривку. Но, потирая зад, Моржерож, чуть не плача от такого конфуза, пожал плечами, развёл в сторону руки и заискивающе промолвил:

– Вот так как-та!..

И он мигом удалился в комнату.

С той поры Бабаклавы больше его не кормили. Теперь он перебивался только одними «бомжариками». Но иногда мы его угощали варёной картошкой в мундире. Он счастливо улыбался нам, пожимал плечами, разводя руки, и говорил:

– Вот так как-та!..

Пришла зима, навалила сугробов кучу. Но в городе зима грязная, вязкая и унылая. Я сдал экзамены на пятёрки. Преподы хвалили меня, ставили в пример другим студентам. Я, конечно, был счастлив. Потом были новогодние каникулы. Новый год мы с ребятами отметили славно – с подарками, белилом и вкусной закуской. Даже Моржерожа позвали к праздничному столу. Он поднял рюмку, произнёс тост:

– Вот так как-та!.. – и выпил.

Пару раз прибегал Славка Затвор, выпивал по две рюмки подряд, проглатывал две ложки салата, закусывал хлебом, запихивал целиком копчёную мойву и, всё это тщательно пережёвывая, быстро сматывался.

Опять началась учёба. В этом начавшемся году три раза съездил домой, к папане с маманей. С папаней забили свинью. Маманя наготовила пельменей, котлет, беляшей – всё стрескали. Полтушки привёз в общагу. Мы с пацанами жарили селянку с луком, правда, спалили её к едреням из-за своей невнимательности.

Короче, жил я просто. Я научился выпивать, уже меня не рвало, организм привык к алкоголю. А по ночам я лежал на кровати и мечтал о срубной избёнке, о лесной опушке и об оленях. И с этими мечтаниями я засыпал…

…А потом, представляете себе, я влюбился. А может, не влюбился, может просто небольшое помешательство. Короче, у нас в шараге училась на бухгалтершу одна девушка, её звали Соней. Девушка как девушка, всё при ней. Санька говорил, что самое важное в девушке – это сиськи и ай-кью, а всё остальное не имеет никакого значения. Что насчёт ай-кью, не знаю, но у Соньки сиськи точно были. И не просто сиськи, я вам скажу, а сисищи! Я заглядывался на неё. Она заглядывалась на меня. Я улыбался ей. Она улыбалась мне.

Я ей говорил:

– Здорова!

Она говорила мне:

– Привет!

Санька учил меня: ежели тебе нравится баба, хватай её, покуда она горячая. Я задавался вопросом, не обожгусь ли я? Но он убеждал меня, что я не обожгусь. Я поверил ему на слово и всё-таки заговорил с Соней. Ну, как заговорил – чего-то там мямлил, сопли жевал. И она – о чудо! – согласилась со мной прогуляться.

– В кино хочу! – сказала она мне, и мы с ней отправились в кино.

Мы смотрели какой-то тупой американский фильм, где какой-то мужик с бородой и вытаращенными зенками бегал по большому кораблю, сплошь забитому животными, и всё время этот шизоид пытался замочить невесту своего сына. Короче, спятил мужик, или у него просто была «белочка». Потом они благополучно куда-то приплыли, на какую-то там гору. Мужика этого все бросили, ну потому что он был шизик, и он забухал. Дурацкий фильм, короче, ни о чём. А Соня восхищалась всё:

– Шедеврально! Ну, просто шедевральный кинчик!

Потом мы с ней гуляли. Всю прогулку меня тревожило какое-то неясное чувство, которое почему-то подбивало меня вернуться в общагу. Она зачем-то мне рассказывала о значимости бухгалтерии в мире. Зачем она мне это рассказывала? Ведь я в этом ничего не смыслил. Затем она рассказывала мне, как она мечтает стать секретаршей в шикарном офисе, где бы работал шикарный мужчина, который был бы начальником этого офиса. Она просто спала и видела, как она вносит ему в кабинет кофе и какие-то там эклеры.

Потом Соня замолчала, может потому, что молчал я. У меня вообще не было никаких слов. Я осознавал лишь одно – она мне наскучила. Конечно, не хорошо говорить так о человек, а особенно о такой симпотной девушке с такими сисищами, но всё равно что-то отталкивало меня от неё.

Был уже вечер. Я проводил Соню до подъезда её дома. Мы стояли и молчали, глазели друг на друга. Позже она мне сказала:

– Ну, ты мне звони как-нибудь!

Я машинально кивнул головой. Она развернулась и исчезла за дверью. Я торопливо вернулся в общагу и всё рассказал пацанам. Санька промолчал. Полугоп сказал, что тёлки любят того, у кого денег мешок и хрен до кишок. А Моржерож лишь развёл руками и произнёс:

– Вот так как-та!..

После этого свидания мы с Соней больше не общались. Я видел, что она дуется на меня. Поэтому я всячески избегал её.

Однажды в шарашкином толчке мой однокурсник Петька Чубасов, скандалист и бабник, спросил у меня, что произошло у нас с Соней. Он говорил, что раньше я всё тёрся возле неё, а сейчас мы с ней друг на друга волком смотрим. Я не знал, что ответить, поэтому ответил:

– Не знай!..

Он на меня странно поглядел.

На следующий день я видел его с Соней. Они тискались, улыбались, целовались и казались такими счастливыми. Я, честно говоря, был рад за них, что они нашли друг друга…

 

…Вскоре нас покинул Моржерож. Нет, не подумайте ничего плохого – он просто съехал. Он как-то вечером пришёл откуда-то в хорошем настроении и лёгком подпитии, собрал свою сумку, вымылся в душевой, сбрил свои пышные усы, оделся в самую чистую одежду, отгуталинил свои туфли, вылил на свою лысину весь флакон «Шипра» и сказал нам:

– Вот так как-та!..

Моржерож, который перестал быть Моржерожем из-за сбритых усов, махнул нам на прощание рукой и удалился. Больше мы его никогда не видели. Лишь Санька сказал, что якобы у Моржерожа появилась баба.

После съехали Бабаклавы. Почему? Никто не знал. Куда? Никому было неизвестно. Только Санька предположил, что они якобы нашли себе хахалей – каких-то там Дядьпашей.

Мы опять остались втроём. К нам захаживал, но очень редко, Славка Затвор. Он перестал бриться и стричься. И ногти у него выросли. Мы ему говорили про это, советовали ему обратиться в парикмахерскую. А он только отшучивался:

– Ето вам не ето!..

И он перестал заглядывать к нам. Ходили слухи, будто он убыл куда-то на север на заработки, а многие утверждали, будто его посадили на 15 суток, якобы он глушил денатурат в детском саду.

Так мы и жили: заваривали кипятком «бомжарики», варили картошку в мундире, болтали, несли всякие непристойности, матюгались, курили, ноги не мыли и бухали в своё удовольствие.Я учился, развивал свой кругозор и мечтал стать егерем…

 

…В апреле нам подселили поэта, мы не знали его имени, поэтому называли его Поэтом. Но он не сочинял стихи, а постоянно калдырил и блевал. Я не понимал, где он находил деньги на белило.

Санька с Полугопом его терпеть не могли, так как он никогда их не угощал пойлом. А меня он угощал. Я не знаю, почему, но во мне он, казалось, нашёл родственную душу. Он постоянно читал мне свои ранние стихи, в которых я ничего не смыслил. Он рассказывал мне, что начал сочинять поэму, но о чём она, я так и не уяснил. Ведь в поэзии я ни фига не разбирался. Поэт, рассуждая, говорил, что якобы хочет дать миру хорошенько ботинком по башке. Я задавался вопросами, зачем? для чего? и как он это сделает? где бы найти такой ботинок, чтобы пнуть миру по башке? А он назвал меня «глупцом» и сказал, что это просто метафора. Что такое «метафора» – я не знал.

Он многое знал. Он говорил, что мне необходимо читать книги, а в основном русских поэтов, каких-то там футуристов. Но я отвечал ему, что, дескать, не люблю читать книги, ну, конечно, кроме учебников по егерскому делу. Я говорил ему, что, мол, поздняк метаться, то есть читать, а особенно русских поэтов и каких-то там футуристов, будь они не ладны! А он говорил, что читать, а особенно русских поэтов и каких-то там футуристов, никогда не поздно. Я отмалчивался. Слушая нашу беседу, пацаны ржали.

Однажды, будучи в алкогольном подпитии, Поэт пригласил меня на какой-то там поэтический вечер. Мы забурились с ним в бар-ресторан с каким-то длинным иностранным названием, которое я фиг выговорю. Он заказал по два бокала разливного пива. Пока мы наслаждались этим мочегонным напитком, на сцену с микрофоном выходили красивые девушки и зализанные парни и под музыкальный фон зачитывали свои стихи. Читали они в основном о том, как им плохо и пусто на душе, что внутри у них засела какая-то там депрессия. Я спросил Поэта, что такое депрессия? А он ответил, что это какая-то форма глиста, и глупо заржал.

Поэты читали, как они заливают своего «глиста» алкоголем, что любовь безответна, что счастья нет на земле. Я задал Поэту вопрос: вроде упитанные и модно одетые люди, у многих такие красивые наколки, но почему они читают такую скукоту и нагнетают плохую обстановку, что хоть волком вой? Поэт мне ответил, что они якобы специально выдумали эту депрессию, чтобы творить свои глупые стишки. Я тогда спросил, зачем им это надо?

– Потому што они дебилы все! – ответил он.

Мы глушили пиво. Поэт ругал поэтов, выступавших на сцене, он выражал своё недовольство последними матерными словами, критиковал их творчество, рыгал и жутко ржал. Изредка ему делали замечание, но он так и не угомонился.

Когда он допил второй бокал, его лицо вдруг преобразилось, вылупились глаза, побледнели губы, и он заблевал всё в округе. Нас после этого выпроводили из этого заведения. А он верещал:

– Я больше поэт, чем эти сосунки!! Я достоин большего!! Гады!! Я вам ещё припомню!! Я вам ещё покажу!! Бу-у-э-э!!!

Так, ни солоно, ни хлебавши, мы вернулись в общагу.

Чуть позже Поэта напечатали в каком-то местном поэтическом журнале. Он влетел в комнату, ликуя и трезвоня, что его напечатали. Мы почитали его стихи и не поняли ничего. Мы ему так и сказали – прямо в лицо. А он обиделся и произнёс:

– Куда уж вам, холопам, понять мою поэзию!

Тогда и мы обиделись на него. А Полугоп обиделся вдвойне и навалял ему. Мы с Санькой не стали их разнимать, ведь у каждого, сказал мне Санька, собственное мнение.

После издания стихов Поэт загонорился и перестал с нами, а особенно со мной, общаться. Мы же, по его словам, были «холопами» и «быдлом» и ничего не смыслили в его поэзии. Когда Поэт заходил в комнату, Полугоп язвил:

– О-па! Пиит шлангует, сучий потрох!

Так Поэт стал Сучьим Потрохом.

Он тоже в свою очередь язвил, ехидничал и пакостил. Мы ему за это делали «тёмную», но он ни в какую не унимался, волевой был человек, бесстрашный.

Позже его напечатали ещё раз, и он зазнался хуже прежнего, вёл себя недостойно творческому человеку, смотрел на нас свысока. Полугоп навалял ему ещё два раза. Так мы и жили.

На Саньку вдруг нахлынула блажь – ни с того, ни с сего он захотел завести себе кота. И он через интернет заказал себе породистого котёнка. Он говорил, что обожает котов. Он рассказывал нам с Полугопом про своего рыжего кошака Кузьмича. Он говорил, что это было умное животное, даже умнее человека. Но сдох Кузьмич от чумки. Но я предупредил его по поводу слов Чапаева, которая категорически запрещала разводить «скотину». А Санька сказал, чтобы Чапаев шла лесом.

И вот через месяц Саньке прислали какого-то безродного блохастого драного котёнка непонятной масти. Он всё время дрожал, жалобно мяукая, мочился и прятался под койку. Больше всего он боялся Сучьего Потроха. А тот глумился над Санькой и называл его дебилом, что якобы Санька угробил такие большие деньжищи на этого усатого недоделка, что якобы Саньку развели как лоха. Полугоп снова навалял Потроху за его длинный язык.

Санька поступил как настоящий человек, любящий животных. Он сказал, что где-то вычитал, что человек в ответе за того, кого он приручил. Он вымыл котёнка, избавив его от кусачих блох, назвал его Петровичем, купил ему лоток, приучил его туда ходить по нужде и начал его откармливать. Откормленный от пуза Петрович стал лосниться, и оказалось, что был он бенгальской масти. Он признавал лишь нас троих, но терпеть не мог Потроха, потому что тот его постоянно шпынял. Но Петрович оказался мстительным кошаком – он всё время гадил в обувку Потроха. Тот, конечно, угрожал, что всё растрезвонит Чапаеву, но Полугоп угрожал ему избиением. И Потрох молчал, но про себя ругался, очищая свою обувку от кошачьего помёта.

Потрох съехал от нас, он заявил, что нашёл себе девушку, соратницу по цеху, какую-то там писательницу, что он её любит и хочет с ней умереть в один день. Он собрал свои вещи, пнул Петровича напоследок и сказал нам:

– Желаю вам провонять кошатиной, быдляки!

Он хотел нам ещё что-то сказать, да не успел. Он взвизгнул и бросился бежать по коридору, так как за ним с матюгами ринулся Полугоп, стискивая в руке табуретку. К сожалению, Полугоп его не догнал. Больше мы Потроха не видели. Да нам особо и не хотелось видеть этого мерзопакостного человека.

А потом случилась беда. Чапаев как-то разузнала (может кто-то шепнул), что у нас есть кот Петрович. Она заявилась к нам с пьяным завхозом по прозвищу Геринг и начала на нас орать, что мы её нисколько не уважаем, видишь ли, идём против её субординации. Она говорила нам, что из нашей комнаты, дескать, валит кошачьим дерьмом, что она, мол, не хочет иметь с нами ничего общего, и пригрозила нам, что выгонит нас всех троих к едреням матери, ежели кто-то из нас не сознается, чьё это кошачье отродье, что трётся возле её ног. Но Санька, выгородив нас, заявил, что кот – его. Он заявил, что кого и надо выгонять, так это его, Саньку, а мы с Полугопом ни в чём тут не виноваты. Недолго думая, Чапаев промолвила, зашипев как змея:

– Сича же собирай свои манатки и уматывай отсель! Шоб тя и твово засранца я боше не видела зесь! Поня-ал?!

Сказала она это и ушла. А с ней удалился и молчаливый завхоз Геринг.

Что удивительно – Санька не пал духом, он шутил и собирал свои вещи, изредка передразнивая Чапаева. Он не попрощался с комендой, Санька был гордым человеком. Он даже бровью не повёл, когда она растерзала его пропускной и выбросила в мусорное ведро.

Мы проводили его до гаражей. Мы обнялись на прощание, пожали друг другу руки. Санька всё время улыбался нашим с Димкой мрачным рожам. Он накинул на плечо сумку, взял Петровича подмышку, козырнул нам рукой и сказал напоследок:

– Ничё, пацаны, я не пропаду!

Санька развернулся и двинулся мимо гаражей. А мы стояли и смотрели ему вслед. Он так ни разу и не оглянулся. Почему – не знаю. А я так хотел, чтобы он хоть раз обернулся к нам.

Так мы с Полугопом остались вдвоём…

 

…Что-то произошло с Полугопом. Он как будто изменился. Он замкнулся в себе, его стёб и подколы пропали. Он стал какой-то тихий и спокойный, не заносчивый, всё время находился в своих мыслях. Ему, наверное, как и мне, не хватало Саньки, ведь Санька был душой компании, он любил «потарахтеть», рассказать какую-нибудь угарную историю или ржачный анекдот. Даже сама комната вдруг померкла в тишине. Из окон сквозило, чего мы раньше не замечали. Темнота нависла над нами. Мы с Димкой перестали здороваться, избегали всякий разговор. К нам за это время так никого и не подселили.

Димка перестал закидываться насваем, но при этом он начал квасить. Квасил он много и сильно. Изредка он и мне наливал, но я отказывался, почему-то мне капля в рот не лезла. Часто мне стали сниться кошмары. Мне снились Чапаев, Сучий Потрох, Моржерож, Соня, Бабаклавы, Санька. Кошмары были непонятны и ужасны. Я часто начал просыпаться средь ночи и заставать Димку, курящим возле сквозившего окна. В этом окне всегда горел фонарь. Столько тоски было в человеческой фигуре и в этом фонарном свете. Что Полугоп высматривал там, в окне, я не знал – и не желал знать. Я тихонько переворачивался на другой бок и засыпал.

Я прошёл практику, написал дипломную работу о труде егеря и готовился к экзаменам. Я был чересчур близок к своей заветной мечте. Ещё две недели, и я буду работать егерем, жить в срубной избе, каждое утро вставать с зарёй, обходить лесную чащу, вдыхать свежий воздух, слушать пение птиц и кормить с ладони оленей, гладить их по холке и слушать их мирное жующее урчание.

К нам всё чаще стал наведываться Славка Затвор, этот ветеран Первой Мировой войны, потому что всё чаще Полугоп начал квасить. Они бухали молча. А Затвор изредка вздыхал, произнося:

– Н-да-с, грабли!..

Он ночевал у нас, громко портя воздух.

Однажды Полугоп разбудил меня. У него было счастливое лицо сумасшедшего, он улыбался и хихикал в ладонь. Я спросил его, что случилось? А он мне сказал, что разрисовал Славку Затвора. Мне стало любопытно, и я пошёл посмотреть, так ли это? Действительно, рожа Славки была разрисована мужскими причиндалами и матюгами. А рядом со мной стоял Димка и радовался своей проделке.

Что удивительно – Славка Затвор так и не узнал об этом. Он, вероятно, никогда не гляделся в зеркало. Да чего уж там, если он вообще за собой не следил. У него до плеч отросли перхотные волосы. А борода с засохшими ошмётками еды разрослась до пуза. Он к нам так и приходил с разрисованным лицом, как будто ему никто об этом не говорил. Ну а мы с Полугопом привыкли к этому.

Я готовился ко второму экзамену, первый сдал на пять. Полугоп совсем лишился рассудка, кирял каждый день. Иногда он лез ко мне драться, всё хотел мне показать какие-то борцовские приёмы. Всё чаще он стал пропадать – то на два дня, то на трое суток. Он приходил злой, избитый, в разорванной одёже. Я говорил ему, чтобы он бросил пить, чтобы с ним ничего не произошло плохого. Но он смотрел на меня диким волком. И я оставлял его в покое.

И вот однажды с Димкой случилась беда. Как и следовало ожидать, Полугоп допился до «белочки», что ему виделись черти. Он где-то раздобыл топор и начал носиться по комнате и махать топором налево и направо, в щепки рубя тумбочки и табуретки. Потом он угомонился, сел за истерзанный стол и вдруг, ни с того, ни с сего, рубанул себе левую руку. В тот момент я почему-то вспомнил историю про Горкого. Полугоп заорал диким матом и рухнул на пол.

Не мешкая, я бросился к Чапаеву, чтобы она вызвала «скорую». Когда я постучал к ней в дверь, она встретила меня на пороге с недовольной физиономией и в бигудях. От неё несло потом, а изо рта таранило чесноком. Она, как обычно, воткнула руки в боки и спросила меня, чего, дескать, мне от неё надо? Я сказал, что Димка Полугоп вскрылся, таким образом, необходимо позвонить в «скорую».

– То понос, то простатит! – проворчала она и двинулась к телефону.

Через десять минут прибыла бригада «скорой помощи». Из «буханки» вылезли двое фельдшеров: один был мужчина лет сорока с хмурым уставшим лицом и молодая девчушка, которая вечно зевала.

– Где консерва? – пробурчала фельдшер.

Мы с Чапаевым проводили их в нашу комнату.

По дороге я спросил зевающую девчушку, что фельдшер имел в виду, спрашивая про консерву? А она недовольно ответила, что он, то бишь фельдшер, так называет самоубийц, которые вскрывают себе вены. Одним словом, профессиональный жаргон.

Но, увидев вместо «консервы» воющего Полугопа с размозжённой кистью, фельдшер поднял дикий ор. Он возмущался, что его достали всякие долбанутые алкаши, которые, дескать, возомнили себя пупами земли, которые всё время хотят себя уработать. Мол, ему обрыдло сюда ездить по несколько раз на дню: то «белочки» у них, то вскрываются, то вешаются, то калечат себя.

– Заманали!!! – шумел фельдшер, брюзжа слюной, оказывая Полугопу медицинскую помощь. – Когда же вы за голову-то возьмётесь?! А, придурки грёбаные?!

Что интересно – всё это время он осуждающе смотрел на меня, как будто я был в чём-то виноват.

Они с зевающей девчушкой подняли за подмышки плачущего Полугопа и поволокли его, беднягу, по коридору. Фельдшер всё сокрушался и верещал, что больше никогда в своей долбанной жизни не приедет на вызов в этот быдлятник.

– НУ, ВАС ВСЕХ!!! ЗАДРАЛИ!!! – крикнул он и со всей яростью пнул чужую дверь.

Но, конечно, этот фельдшер погорячился. Он, вероятно, был человеком отходчивым, так как он ещё несколько раз при мне наведывался сюда на вызовы. Но больше так он никогда не шумел, наверное, ему было стыдно.

А Полугоп так и не вернулся. Он даже свои вещи не забрал. Так что мне пришлось их сложить и хранить у себя до поры, до времени. Авось когда-нибудь Димка явится и заберёт их.

Так я остался совсем один. Но изредка меня навещал Славка Затвор. У него ещё длинней отросли волосы и ещё длинней отросла борода, а рисунки на своей роже он так и не смыл. Он ел со мной варёную картошку в мундире, рассказывал мне о своих подвигах на фронтах Первой Мировой войны, пил со мной водку и тяжко вздыхал:

– Н-да-с, грабли!..

Я сдал последний экзамен на четвёрку – таким образом, моя учёба подошла к концу. Вскоре осуществится моя мечта. Я радуюсь этому. Я получил документ, в котором было написано, что я квалифицированный специалист. Мы с парнями отмечали свой выпускной в баре, где был бильярд. Я впервые за всю свою жизнь играл в бильярд. Ну как играл – порвал кием сукно на бильярдном столе, Петьке Чубасову шаром выбил передний зуб. Он плакал, а я извинялся. Ну, ничего – он меня всё-таки простил, но только он обозвал меня «жопоруком». Но я нисколько не обиделся – на правду ведь не обижаются.

Я съездил к папане с маманей, похвалился им дипломом. Папаня дал мне «краба». Маманя от радости залилась слезами. Потом мы отметили моё славное окончание в кругу семьи. Через неделю я вернулся в город…

 

…Было лето. Стояла жара. Зеленели тополя. Девушки ходили в юбочках и шортиках. Загляденье!

На следующий день в прекрасном настроении я пошёл устраиваться егерем в лесничество. Но в отделе кадров мне сообщили, что вакансии егерей закрыты. Но есть вакансия собирателя еловых шишек. Хорошая работа, всё время бываешь на воздухе, стабильный заработок. Я возразил им и сказал, что я, мол, учился на егеря (у меня даже диплом есть!), а не на собирателя шишек. Я говорил им, что хочу жить в срубном домике в чаще леса, что я хочу кормить с ладони оленей.

Но в отделе кадров ещё раз повторили «для такого одарённого, как я», что вакансии егеря нет. К тому же они сказали, чтобы я не отчаивался, не падал духом, не опускал руки, что может когда-нибудь вакансии егеря освободится, всякое, мол, бывает: может, кто-нибудь захворает и помрёт, может, кого-нибудь задерёт медведь, может, кто-нибудь попадёт в браконьерский капкан – и тогда мне представится шанс стать егерем.

Я подумал, потом ещё раз подумал – и решил, что так оно будет верно, ежели я первоначально устроюсь на собирателя шишек, а уж как освободится место, сразу же переведусь на егеря, и моя мечта реализуется. Я буду жить в срубном домике, вдали от людей. Я буду просыпаться с зарёй, ополаскиваться холодной водой – да прямо на улице, в любую погоду. Я буду дышать свежим ароматным воздухом. Ко мне в сезон охоты будут заезжать охотники, мы будем с ними пить чай из самовара. Я им растоплю баньку, чтобы они попарились от души. Может, когда-нибудь я заведу семью, у меня будет красавица-жена и пять деток, мы будем жить дружно и счастливо – и в радости, и в горе. Я буду бродить по лесной чаще и думать о прекрасном. Я буду встречать закаты, сидя на коньке крыши. Я буду кормить с ладони оленей.

И я подал документы на собирателя еловых шишек. Мне оставалось надеяться и ждать. Но я уверен, что всё у меня будет зашибись. И вам я желаю того же!

Бывайте!..

 

Эпикриз

 

Чулюнкин Кирилл Геннадьевич (дата и место рождения неизвестны), в сильном алкогольном подпитии, бросаясь еловыми шишками в прохожих, вывалился из окна второго этажа городского общежития, №13, по улице Заборостроителей, 14, и разбился насмерть.

При ударе о земную поверхность были повреждены лицевая часть головы (травма черепа, сотрясение мозга), шея (смещение шейных позвонков), брюшная полость (разрыв селезёнки), конечности (открытый перелом левой руки и закрытый перелом правой ноги).

Смерть установлена на месте–пульс отсутствовал.

2015 

Comments: 0