ДМИТРИЙ МАНЦУРОВ

Веское слово

«Каждый человек должен сказать своё веское слово», – как-то заявил один мой хороший приятель.

Может оно и так, но по мне это звучит немного затёрто или даже слишком уж монументально, если хотите.

Я много с ним спорил и часто вскипал от этих изречений, которыми он сыпал на каждом шагу и даже мог бы послать его к чёрту. К счастью, он знал много историй, которые рассказывал, скажу я вам, довольно недурно. И хотя он много знал и ещё больше говорил, из всех его выражений запомнилось лишь это, и вот почему.

В один из слезливых осенних вечеров он пришёл ко мне мрачный и нахохлившийся не в пример обычного. Я был несколько сбит с толку его неожиданным визитом, потому что именно в тот вечер собирался на весьма важную для меня встречу. Попросив чаю, он плюхнулся в кресло прямо в мокром плаще и уставился в пол. Вот уже битых десять минут он всё смотрел на него, не меняя позы. Я успел принести чашки, поставить поднос с бутербродами и только хотел спросить, в чём причина его столь тяжёлого состояния, как он отчего-то скривился и грустно воскликнул:

– Собачья жизнь! Понимаешь?!

– Что случилось Степанов? – раздражённо спросил я, садясь напротив.

– Ты знаешь моего друга, Ивана Валерьевича Шабалина?

– Нет. – Искренне признался я.

Странное дело, у моего приятеля, оказывается, был друг, о котором он ни разу не упоминал.

Услышав мои слова, он нахмурился и упрямо посмотрел мне в глаза, будто знал что вру, но потом, что-то тщательно обдумав, успокоился. Вообще в тот вечер Степанов стал какой-то уж совсем странный. Он, помню, то сильно нервничал, то через секунду бледнел и хватался за сердце, а порой, и вовсе раздосадованный, вскакивал и мерил шагами комнату. Хотя я понимал, что это можно было списать на его чрезвычайную чувствительность, но….

 

– Я познакомился с ним случайно, хотя видел его много раз бессмысленно бродившим по улице. – Начал он. – Был этот человек сухощав, низок ростом и не в пример назойлив. Несмотря на свой возраст, быстро клонившийся к пенсии, хватку Шабалин не потерял и если уж встретит кого знакомого, то заговорит, закружит и задёргает так, что захочется от него бежать, сломя голову, до полного изнеможения. Его маленькая голова со сморщенным вытянутым лицом, длинным ноздреватым носом и почти чёрными пустыми глазами походила скорее на голову стервятника. Эти черты в нём всегда меня отталкивали. Иногда я даже переходил через дорогу, чтобы только не встретиться с ним нос к носу. Передвигался Иван Валерьевич, смешно сказать, короткими перебежками, ходил в одном и том же старом кримпленовом костюме, засаленной джинсовой «бейсболке» и часто тихо досадовал на тупоумных, недалёких людей, которых «теперь развелось не в меру». В общем, первое впечатление он производил весьма неприятное. К слову, Жил Иван Валерьевич на Крымской улице по соседству со мной в маленькой квартирёнке с сырыми стенами, женой Ларисой Алексеевной и почти взрослой дочерью Леной…..

Он, почему то запнулся на последних словах и надолго замолчал.

– И что же?

– Мы незаметно с ним сошлись и, если уж совсем быть откровенным, стали почти друзьями. Добрейший человек оказался! – Шумно отхлебнув, заверил меня Степанов. – Последнюю рубашку отдаст! Увидит какую-нибудь дворнягу на улице, тут же домой тащит, откормит, выходит и отпустит. Но бывало и пнёт с досады. Его стихийное свойство характера проявлялось во всём и всюду. То один, то другой, то третий. Только при жене был кроток как ягнёнок, оттого, наверное, что Лариса Алексеевна обладает крутым жёстким нравом и статью особой силы. Живут они бедно, едят не всегда, ходят всё в одном и том же. Ну да это я уже говорил.

– Постой! А как познакомились-то? – Нетерпеливо перебил я Степанова.

У него, почему-то дёрнулась щека.

– Я же сказал, случайно! – Сквозь зубы процедил он, чтобы окончательно не выйти из себя.

– Но…

– Да в «чепке», твою мать! – Не помня себя, заорал Степанов во всё горло, но тут же взял себя в руки – Извини. Что-то я сегодня не в духе. Давай-ка, лучше, ещё чайку организуем.

Озадаченный и смутившийся до крайности я поспешил на кухню и скоро вернулся, захватив с собой чайник и заварник. Его нервозность понемногу начала передаваться и мне. Разливая, я изрядно пролил на столик, но Степанов будто этого не заметил:

– И ведь возразить ничего не может, а Лариса Алексеевна, бывало, и в дом не пускает, кричит «Оставайся со своими шавками на улице, сволочь!»

Про алкашей и остальных, которые у него в долг просить ходили, вообще молчу. С лестницы спускала. Отказать этим падшим людям он не смел, характер уж слишком мягкий сразу делался, сговорчивый, не в пример жене.

...За окном опять заморосил мелкий дождь. Где-то совсем близко громыхнуло, сверкнула молния. Степанов вскочил и заметался по комнате. Я с перепугу – вместе с ним.

– Да это же просто молния! – опомнившись, засмеялся я в голос.

Степанов молчал. Закурили…

– Однажды прихожу к нему в гости под выходной, смотрю, а он на лестнице свернулся калачиком, руки между коленками зажал и лежит, тихо так лежит, точно совсем издох. «Что ты?!» – кричу. – «Вставай! Опять жена?»

А он оправился, стряхнул с себя грязь и с досадой:

– Опять.

– Вот ведь стерва!

– Она женщина хорошая, говорит, только маленько недопонимает иногда. Так что ж?

И так у него все были хорошие, только немного недопонимают, недоучивают, недодумывают.

– Лариса-то ночевать пустит?

Он тогда как-то особенно вяло пожал плечами, мол, «кто его знает». Я повёл Ивана Валерьевича к себе. Взяли водки и просидели до полуночи. Говорили о политике, политиках, «звёздах», жизни вообще. Ну, ты знаешь, как это иногда бывает в хорошей компании. В конце заключили, что политика – дело гнилое, политики и «звёзды» – дрянь, а жизнь тем более, да и настроение испортилось окончательно. Я даже не сразу заметил, когда он успел довольно поднабраться. Сидит на стуле, чуть покачиваясь, глаза мутные, тусклые, ног не чувствует.

– Шабалин, брат, – говорю ему, – не перебрал?

...Бутерброды закончились. Рассказывая историю, мой приятель стал совсем красный. В нём появилось столько жара и волнения, что я стал непроизвольно барабанить пальцами по подлокотнику и поминутно открывать рот, с нетерпением ожидая следующего поворота событий. На улице совсем стемнело, и я равнодушно подумал о том, что встреча не состоялась, да и бог с ней. Признаться честно, Степанов меня поразил много больше, чем рассказ, и я никак не мог взять в толк, что с ним творится. Мне стало казаться, что он сходит с ума.

Степанов совсем перестал замечать меня и теперь рассказывал скорее сам себе:

– У меня на кухне было душно и накурено, вода мерно дробилась каплями о гору немытой посуды. Он вдруг посмотрел на меня так внимательно, что аж под лопатками засверлило и говорит, уйду я от неё.

– От кого?

– От Лариски своей. Не веришь?!.. Допекла, крыса, всю душу вырвала!.. Я на работу – она щенят моих выкинет. Домой – пилит, «неудачник, лицемер, дрянь!». К людям в закусочную – «Пьяница, алкашина, да чтоб ты сдох!».

– А дочь как же?

– Да не моя она!

– Как не твоя?!

– А так. Знаю, нюхом чую, от меня ничего нет. Только качества Ларисы Алексеевны впитала, такая же заноза. Не могу её полюбить и всё, как чужая. Утром же пойду. Да! Пойду и скажу им стервам!

Слушай, Степанов, я вот тут по поручению жилконторы на ремонт дома собираю. Скажи веское слово!

Иван Валерьевич полез в карман брюк и извлёк какую-то засаленную мятую бумажку и ручку. Развернув и разгладив о стол, я с трудом разобрал подписи соседей и примечание: «Оплата по окончании работ взимается в полном объеме без исключения».

– А чего? И скажу! – И подписал.

– Эхх! – Пьяный Шабалин удовлетворённо крякнул, с чувством хватил кулаком по столу от радости и, потеряв равновесие, упал со стула. Чуть плиту не снёс!

Утром он ушёл. Шли дни, а Шабалин не появлялся, сварливая бабка этажом ниже пустила сплетню что пьёт, а жену с ребёнком выгнал на улицу, или, что пьёт, а Лариса Алексеевна первая, не выдержав скандалов, сама забрала дочку и уехала к родителям. Как стал жить один, шум в его квартире всё время, то стонет как-будто, то кричит, то поскрипывает. Долго это продолжаться не могло и в одну из таких беспокойных ночей вызвали милицию. Но видимо забаррикадировался Иван Валерьевич крепко. Долго ломали дверь. К тому времени на лестницах довольно собралось людей, кто в халатах, кто в трусах. Наконец, когда взломали и вбежали, надеясь найти неизвестно что, шум смолк. Хозяина после некоторых усилий извлекли из кладовки, в которую тот с испуга забился, и сначала жестоко избили, для порядка. Не найдя решительно ничего криминального, ещё несколько раз пнули с досады и уехали. Он сидел на полу с разбитым в кровь лицом и плакал. Никогда не видел, чтобы Шабалин плакал. Мягкий он человек, добрый, иногда даже захребетный, но чтоб в слёзы. Никогда!..

Степанов поперхнулся и сделал несколько жадных глотков. Видно было, что долгим разговором он окончательно иссушил рот.

– Может, хватит уже. Ночь ведь. – Жалобно попросил я, чтобы мой бедный приятель, наконец, оставил эту историю и не воспалял себе мозг всяким вздором.

– Нет, я расскажу… Я должен!.. Долго он один не жил, не мог один, к людям тянулся. Сошёлся с одной женщиной, Сириной, кажется. Её сын Антон работал в Москве и наезжал редко. Противная личность, скажу я тебе, видел, как-то с Шабалиным шёл. Бывают такие люди, смотришь вроде и одет прилично, и черты чуть не благородные, а всё равно, что-то отталкивает.

– А! Иван Валерьевич! Здорово! – Закричал я ему.

– Здорово!

Протягиваю руку парнишке. Он руки не подал, враждебно скосил на меня злые глаза и отошёл в сторону. Сам Шабалин был бодр и румян, даже поправился немного.

– Как жизнь? Как ремонт? – Весело спросил он.

– Да вроде живой пока. Заканчивать скоро будут, так по мелочи осталось.

– По мелочи говоришь? – Шабалин почему-то радостно потёр руки, но быстро спохватился и продолжил. – Поздравляю! А я вот с новой женщиной, в новом доме живу, это сын её, недавно приехал.

Тут я увидел, что он почему-то замялся и опасливо заглянул мне через плечо, туда, где стоял Антон.

– Женщина она хорошая, только маленько недопонимает иногда. Деньги отбирает, да каждый день что-то выдумывает, чтоб без дела не сидел. Прямо на шею села. Ничего, я всё равно заначку одну при себе держу. Так что ж?

Иван Валерьевич картинно развёл дряблыми руками и лукаво подмигнул:

– Зато всегда сыт и одет. Квартиру сдаю. Женщина моя склонила. Но по правде тебе скажу, жду, когда договор закончится. Так я их взять не могу, не прилично, а как закончится, уйду. Не моё это.

Всё это Иван Валерьевич говорил мне почему-то шёпотом и под конец прямо в ухо. Он увидел удивление на моём лице и со вздохом добавил:

– Так что ж?

Помолчали. Потом он вдруг резко подался ко мне и быстро заговорил в лицо:

– Скучно у вас тут! Эх, и скучно. То одно, то другое, то третье, а всё одно – тупоумных теперь развелось не в меру.

– Сдурел что ли! – заорал я ему и затряс, сцепив за отворот пиджака.

 

* * * 

Почему-то перестали идти часы, но рассказ так завлёк меня, что я весь подался вперёд и, не замечая ничего вокруг, протянул:

– Нуу!!

– Бейсболка с его головы упала на асфальт!

– Тьфу! – Теперь уже совсем расстроился я. – И что?

– Рога! – Смертельно побледнев, выдохнул Степанов.

– Какие ещё, на хрен, рога?! – Вскочив, закричал я.

Теперь мне было жалко потраченного времени на пустой разговор, из-за которого сорвалась моя пресловутая важная встреча. Не могу сказать вам, в каком я тогда был состоянии, и к стыду своему даже замахнулся на своего приятеля.

Степанов закрыл лицо руками и заплакал.

– Как, провели! Боже… как детей, всех провели….Он мне бумажку эту суёт, скажи, говорит, веское слово, распишись за ремонт... А ведь за что душу отдал?! – Сквозь всхлипывания восклицал он – За ремонт, какого-то проклятого дома!

Я просто задыхался от смеха, глядя на это несчастное измученное бредом лицо, до того смешное в этом глупом детском страхе, что не мог остановиться.

Тихо скрипнула дверь в комнату. Так тихо, что когда Степанов в ужасе закричал, я не сразу понял, что происходит, и всё ещё продолжал смеяться. В небольшой проём втиснулась маленькая голова в совсем истрёпанной джинсовой бейсболке. Я окаменел от страха, словно меня пригвоздило к полу. Затем из темноты показалась рука, приподнимая кепку в вежливом приветствии, заходить гость не собирался.

Из-под редких седых волос пробивались маленькие, тупые рожки. Старичок лукаво подмигнул мне жёлтым глазом и, поглядев на забившегося в угол Степанова, расплылся в довольной улыбке:

– Оплата по окончании работ взимается в полном объеме без исключения.

Ситуации

 Как часто мы не замечаем того, что происходит вокруг нас? Не останавливаясь ни на минуту, всё время куда-то спешим, боимся опоздать, что-то не успеть. Мы вскакиваем в последний вагон и уносимся вдаль, оставляя на перроне потерянное прошлое, мгновения, ситуации. И невдомёк человеку нового времени, что именно ими он и живёт от станции к станции, теряя и обретая вновь. Мы не замечаем их. Наступаем на одни и те же грабли снова и снова. А остановиться, осмыслить, оглядеться нет времени. Нам всегда почему-то не хватает его. Но в кокой-то тревожный миг мы замедляем свой бег, что бы задуматься. Задуматься над тем, что вокруг…

 

1

Ночь. Изба. Ковыль шуршит у крыльца старого, ветхого, гнилого, пропитанного потом и обтёртого рукавами домотканых косовороток. Темно. Холодно. Открытая дверь скрипит на одной петле. Дверь в никуда, в память. Рано навалило сугробов. Они доходят почти до пустых окон со сбитыми наличниками. Но у крыльца меньше. Так меньше, как будто кто счистил, загребая лопатой холод и снеговой пылью разбрасывая окрест.

Скрип. Скрип. Темнота втягивает, замуровывает в себя. Гипнотизирует, завлекает, заманивает провалами оконных рам. Он ждёт. Он почти мёртв. Скрип. Скрип. Ветер. Снег. Метель. Вьюга метёт, воет. Грызёт сугробы и уносит в вечность. Тесные сени ещё свежие запахом мороза и старого дерева. Стены съёжились, покрылись редким пушком инея. Пальцы чуть касаются внутренней двери, снаружи обшитой дерюгой и тряпками. Ручка. Шелест. Пронзительный крик несмазанных, покрытых ржой петель и сдавленный стон. Волна затхлого, спёртого воздуха вырывается на свободу. Запах смерти, тления. Воздух настолько тяжек, что гнёт к ссохшимся половицам. Яркий высверк подобный нарождающейся звезде. Он заполняет собой темноту радужным пятном расходясь в стороны.

Вот Алёнка задумчиво проходит мимо с чугунком в руках. Лёгкая, невесомая, словно облако. Во дворе брешет пёс. Добротно сбитый стол накрыт пёстрой скатертью с красными, синими, жёлтыми цветами. На нём аккуратно разложены тарелки, чашки ложки. Скрип. Скрип. Образ участно смотрит с переднего угла. Бабка что-то усердно бормочет и крестится на него, сиюминутно отбивая поясные поклоны. На её лице столько одухотворённости и любви, сколько богобоязненного ужаса и тупого упрямства. Темнота затягивает и разворачивается цветом. Пульс. Память. Прошлое сгнившего дома. Печь потрескалась. Пётр, грузный кряжистый мужик с неопрятной полуседой бородой, заботливо и нежно замазывает трещины глиной. Рождение. Смех. Радость. Страх. Боль. Смерть. Темнота. Вечная ночь, связанная в тугие жгуты памяти для этого дома. Для этой одной ничего не значащей жизни. Ветер. Холод. Мороз. Метель. Дом зовёт, он ещё жив. В сугробы, в белую пелену неизвестности, по колено увязая в снегу. Прочь! Прочь от сладкого запаха смерти. Скрип. Скрип. Скрип.

 

2

– Петрович! – раздалось в воздух – Фёдор Петрович, ты дома?

Петрович очнулся от внезапно нахлынувших воспоминаний и обнаружил себя на своём усадебном участке со шлангом в руке.

– Здесь я. Где ж мне ещё быть? – сварливо отозвались через густые заросли малины.

Услышав ответ, человек направился на голос, размашисто шагая по грядкам с луком, редисом, огурцами.

– А, что вам будет? – сказал он овощам, продираясь сквозь малиновые кусты – Трава есть трава.

Он морщился и зажимал нос от густого запаха ягод, яростно отмахиваясь свободной рукой от назойливых насекомых. Исцарапавшись в кровь и вдоволь намахавшись, человек, наконец, выбрался на свободный участок и с явным раздражением сообщил: – Дрянь какая!

– А ты по что, Денис Тимофеевич, напрямки идёшь?

Голос прозвучал совсем рядом. Денис завернул за присевшую от времени баню и чуть не столкнулся нос к носу с сухощавым старичком, устало прислонившимся к бревенчатой стене.

– Яблоньку поливаешь?

– Её родимую, – с особой теплотой отозвался Петрович, привычно почёсывая впалый живот. – Скоро плодоносить начнёт, красавица. А тебе чего надо, оглоед? Чего припёрся? Малину мою, стервец, поломал. Грядки, небось, опять вытоптал, курва, и не совестно тебе, дуболому, чужое добро портить? Сейчас вот как из шланга окачу, охладишься чуток.

– Петрович, я к тебе по делу, – сообщил Денис, опасливо косясь на шланг.

Старик положил его в канавку, медленно разогнулся, и поплёлся к дому, на ходу доставая папиросу.

– Все вы по делу. Чего встал, пошли ужо.

– Петрович, я, правда, по делу, – не отставал Денис. – Слышал, Сергей женится? Вот. Девку себе из города отхватил. На флимсе учится. Готовит. Стирает. Прелесть. На лицо-то не очень, зато с квартирой. А что на неё смотреть, на ней что ли женится?

– Значит, на земле ещё одной Илюхиной больше станет?

– Понимаешь, перспектива рисуется, чистая рубашечка, работа. Молодец! Это тебе всю жизнь в навозе ковыряться, а там…. – Денис мечтательно закатил глаза, представляя сытую городскую жизнь.

Петрович зашёл на веранду и зачерпнул из ведра тёплой воды. Скрипнула половица.

– Сгнило всё, менять надо, – сказал он, утирая обветренные губы.

Положив ковш в ведро, он сел на крыльцо, по-стариковски крякая и отдуваясь. По грядкам пробежал лёгкий ветерок. Размяв и обстучав папиросу, Петрович вдумчиво закурил, наслаждаясь прохладной тишиной. Не хотелось говорить, не хотелось работать, просто сидеть вот так, втягивая крепкий чуть горьковатый дым. Сидеть и смотреть вокруг.

«Какое всё живое», – подумал старик, подслеповато щурясь на свет.

– Петрович? Так ты первача продашь? По тридцатке за бутылку. Гостям один чёрт после третьей всё равно будет, а потравятся – скажем вспышка на солнце, буря, там, магнитная. Зато Серёга деньги на бритву сэкономит. Жилет называется.

– Что, в город с небритым рылом ехать срамно?

– Ну, продай, а? Он и тебя приглашал на людей посмотреть. Только ты пиджак надень и брюки, всё-таки к внуку на свадьбу идёшь.

Старик посмотрел на раскалённое июльское небо и тихо спросил в него: «А где они, люди-то?»

Денис непонимающе уставился на деда. Он вспотел от жары, его раздражали слепни, вьющиеся над головой, а тут ещё этот глупый старик впал в затяжной маразм.

– Да вот же они, здесь по земле ходят, и там, в городе, люди те же! Чего тебе ещё?!

Петрович опустил глаза на Дениса. Пристально всматриваясь в его одутловатое лицо, он видел лишь чёрную голодную пропасть.

– Там? Там где люди были, угли одни остались. Не ты ли у Геннадия ночью воровски сено уволок? А жена твоя утром больше всех голосила, что, мол, видела, как ребята из соседнего села в люльку грузили.

– Так ведь я для семьи! – удивился Денис.

– А у Генки что?

– А что у Генки? Генка ещё накосит. У него вон в лесу надел какой. А у меня с пятачок, не развернешься. Ну, так что, продашь? – он бросил бычок под ноги, и стал сосредоточенно вдавливать его в грунт.

– Вечером подойдёшь, – ответил Петрович, бросая потухшую папиросу в мусорное ведро. – Деньги токмо не забудь, а то я в долг не даю.

Денис встал и протянул руку на прощание, но Петрович руки не подал, процедив сквозь вставную челюсть: «Уйди, уйди с глаз моих».

Когда Денис ушёл, он ещё долго сидел на ступеньках, облокотившись о столб, и неторопливо размышлял под суетливый шум разгоревшегося дня. И чем дольше он думал о людях, тем больше ему нравились грядки, маленький сад и обветшалый дом с покосившимися наличниками. Сейчас в них было больше жизни, чем во всех этих человеках, вместе взятых.

– Сгнило всё, – пробормотал Петрович, растворяясь в темноте затхлых сеней, – А поменять некому.

 

 3

Серёжа Илюхин, двадцать два года отроду, невысокий кряжистый парень, с виду простоватый, немного задумчивый ввалился в двери поликлиники, глухо кашляя и хлюпая носом. Разухабистой походкой, чуть западая на правую ногу, он подошёл к гардеробной и, наклоняя голову, протянул тяжеленную кожаную куртку в усталые руки уже немолодой женщины. Состроив кислую физиономию, она отточенным до автоматизма движением взяла её, и тут лицо гардеробщицы озарилось радостным предвкушением назревающего скандала.

– А кто за тебя петлю пришивать будет?! – завизжала она на всю регистратуру, тыча узловатым пальцем в изнанку воротника, – Я что ли?

На самом деле ей было плевать и на эту куртку, и на этого паренька, совсем поникшего и подавленного таким шквалом негодования. Ей просто захотелось хоть чуть-чуть разбавить монотонность своей работы. Наконец, когда люди, ждущие своей очереди, потихоньку один за другим стали остервенело покашливать в кулаки, гардеробщица успокоилась, выдала Серёже заветный номерок и удовлетворённо приняла следующего посетителя.

– Нишкни, братишка! – сказал старичок, стоявший сзади. Он ободряюще похлопал Серёжу по плечу и добавил, – эта старая корова своё ещё получит. В натуре!

В ответ парень громогласно чихнул и поплёлся к лифту, загребая ногами осеннюю грязь, густо укрывавшую бетонный пол. Поднявшись на пятый этаж, он проследовал по тусклому коридору, озабоченно вертя головой по сторонам. Наконец Серёжа нашёл бледно-серую дверь с надписью «пятьсот один» и, обратившись к печально заседавшей подле неё толпе, с грустью в голосе спросил: «А кто последний?»

– Я, – ответил хмурый мужчина в белом свитере. Он устало облокотился о спинку скамейки и исподлобья наблюдал за Илюхиным. Серёжа сел рядом и уставился в потолок, напряжённо вслушиваясь в кипящую жизнь поликлиники.

– Времена нынче не те, – сообщил пожилой баритон и чуть слышно добавил, – голую титьку покажут и ….

Слова потонули в низком гуле многоголосья. Раздавались шаги, шуршание одежды, мелодичные постукивания, щелчки, шёпоты, возгласы, жалобы, и все они сливались в один монотонный фон. Серёжа закрыл глаза и попытался вычленить хоть что-то из общего шума.

– Да, ты прав! – раздался скрипучий тенор и чуть слышно добавил, – а где кажут-то?

– Кого? – удивился баритон.

– Титьку. – Ответили ещё тише.

– Да ну тебя!

Мужские голоса заглушились женскими.

«Квохчут как на базаре», – подумал Илюхин.

– А баранина то, баранина, чуть поешь и скорую.

– А что тебе баранина? Вот рыба! Солитеров одних….

– Санёк, слышь, Санёк, а я ему в рыло хря-я-ясь, а он ка-а-к…. – раздалось совсем рядом.

Скрип. Глухой удар о ссохшийся косяк и уверенные, злые шаги мимо. Шлейф дешёвых духов тяжёлой волной накрыл пространство вокруг. Серёжа вдохнул поглубже и хрипло закашлялся.

– Ох, ты, ах, ты, совсем распоясались, – съехидничал кто-то.

– Сестричка, миленькая, мне бы рецепт, фенобарбитальчику сорок штучек, по льготному.

– Эй, бабуль, в очередь!

– Ап – Ап – Чхи!!! Хрюк.

– А вот килька в томате ничего, даже живьём есть можно.

– Кто последний?

Воцарилась тишина, только еле слышное шарканье ног и сиплое дыхание. Илюхин открыл глаза. Все молча смотрели на подползающего к скамейке пенсионера. Тот, звонко гремя всей своей грудой потускневших медалей, рухнул на сидение, крякнул и закатил бельма к потолку. Серый пиджак и изрядно поеденная молью фетровая шляпа в дополнение к налакированным туфлям «лодочки», овеяли всех присутствующих неистребимым духом коммунизма вперемешку с назойливым запахом шипра и Беломор Канала. Затаив дыхание, все следили за Илюхиным.

– Я, – ответил он, и гвалт возобновился как по команде.

«И что я сюда припёрся», – пронеслась шальная мысль. – «Лучше б Володьку Чеснокова из четвёртой послушал, травками полечился бы».

К Серёже подсела симпатичная шатенка в обтягивающих внушительный круп джинсах и полосатой бело-красной блузке. Тренькнул телефон. Девушка достала мобильник и с умным видом поднесла его к уху. По коридорам покатился подхрипловатый восторженный голос:

– Трафимка! Прикинь, я… да, да и он там… а я всё говорю, говорю… прикинь. совсем голый, да, да-а, – сипло мурлыкала она в мембрану телефона, – А я тут в очереди сижу. Скукоти-и-ща.

– … За мясом, – добавил кто-то.

Скрип.

– Заходите, – пригласила молоденькая медсестричка в полупрозрачном белом халате и сапогах высотой почти до колен, надетых на чёрные чулки.

От скамейки отделилась тёмно-вишнёвая в цветочек туча и, переваливаясь с ноги на ногу, душераздирающе пыхтя, испарилась в дверном проёме. Мимо пробежал белый халат с колпаком на голове, неся в руках какой-то контейнер. По стенам растёкся стойкий запах медикаментов. Илюхина затошнило. Разговоры внезапно оборвались. Всем вдруг захотелось открыть законопаченную оконную раму, и в полную силу вдохнуть прогорклого городского воздуха. В глазах каждого читалась такая вселенская тоска, что стены рухнули бы известняком и плитами, но строение осталось незыблемо и безучастно. Чувство ограниченности и болезни, казалось, породнили всех разом.

– Кто занимал? – закричали у двери.

– Я занимал! – отозвались в тон.

– А я не видел! – выкрикнул Илюхин из-за могучих плечей пенсионера.

– Да я сейчас тебя, металлист старый…

– Не трожь деда!

– Извините, а кто последний?

– Я!!! – ответило сразу несколько голосов.

– Ну, тогда я пойду, – сказал незнакомец и развернулся на каблуках.

Бабка, сидевшая в углу, в бессильной злобе зашипела на пришлого, и тот припустил к лифтам.

Дверь закрякала, заскрипела, завыла. Из открывшегося прямоугольника вывалилась темно-вишнёвая туча, и Илюхин молнией скользнул в проём, протиснувшись между подмышкой необъятной дамы и косяком. Тишина оглушила Серёжу, в воздухе витал чуть слышный запах лаванды, нежные пальчики сосредоточено перелистывали чью-то карточку, всюду царило спокойствие и созерцательная гармония.

– Выходить-то будешь? – бархатно спросила она, поднося к сочным, пухлым губам тюбик с помадой.

Илюхин, поражённый таким восхитительным действом, непонимающе и растерянно смотрел на молодого терапевта, женщину исключительной красоты. А в открывшуюся дверную щель смотрели два жутких, наполненных нечеловеческой злобой, глаза амбулаторного больного.

 

4

Первый этаж. Четвёртая квартира в разваливающейся на глазах хрущёвке.

Стук. Стук. Дождь. Ветер. Гроза. Гром. Грохот. Сполох молнии за тонким стеклом. Новая заря, выкрашенная в белый цвет. Страшно бьёт дождём по жестяной крыше. Стук. Стук. Густой дым вырывается из лёгких в чёрную сырость. Он расплывается на глазах серым облаком, редеет и исчезает в потоках ледяной воды. Ветер шипит, свистит, воет, выворачивает ветки и срывает листья. Сполох. Гром. Грохот. Треск. Совсем рядом. Так близко, что воздух начинает дрожать, дышать озоном. Стёкла дребезжат, срываются в крик. Липкий пот выступает на лбу, сигарета срывается с неверных пальцев, падает вниз, в холодную грязь. Стук. Стук. Бешено бьётся сердце. Чувство тревоги заполняет бледную комнату. Сквозь приоткрытое окно ветер врывается в дом и свежестью оседает на полу.

В звонкой пелене бежит человек, окутанный безысходным отчаянием. Он хлюпает ногами, скользит, изворачивается и снова бежит, закрывая руками лицо. Ветер уносит его шляпу в озябшую пустоту, но он бежит и исчезает в спасительной духоте подъезда. Дерево ломится с хрустом и падает, кружа листьями, на соседнее. Хоровод. Безумный, безудержный хоровод стелит по земле ветками, обёртками, банками. Небо рвёт и перемешивает себя, высвечивая нечеткими образами, миражами. Город на секунды обнажается рёбрами стен, отпечатываясь в ослеплённых глазах. Дождь впивается в землю, месит грязь, вскипает ручьями и лужами. Последний порыв бьёт окно. Стекло сыплется на пол, хрустит под ногами. Светлое. Звонкое. Острое. Алмазная россыпь окрашивается в кровь. Боль. Стон. Крик. Свет растекается по улице из разбитого окна. Становится тихо и спокойно, только боль резаных ног остаётся стенанием поражённого рассудка. Она переполняет тело, истекает из ран, из глаз, из горла, сталкиваясь, сливаясь в поток отчаяния и обиды. Она плесенью сползает по обоям, и нет ничего кроме неё вокруг. Руки судорожно перебирают целлофановые пакеты с лекарством. Воздух наполняется железным запахом йода, бинт ложится на стопы и крепко обнимает собой. Стук. Стук. Пальцы, нервным движением достают сигарету, зажигается спичка, и лёгкие с жадностью наполняются спасительным, смолистым дымом. Дождь мелеет, истощаясь в пыль. С крыши падает мутная вода. Дождь. Ветер. Гроза. Гром. Грохот. Остались лишь кровью и битым стеклом на полу.

 

5

Город медленно опускается в темноту мёртвого существования, загораясь ненастоящим электрическим светом фонарей. Эта жадная пустота воздуха, разбросанная между бледными домами, напоминает ничто. Последние люди возвращаются домой смотреть очередной сериал про счастливую, сытую и беззаботную жизнь, жидко разбавленную фальшивыми интригами игрушечных людей. Редкие автомобили пролетают мимо свистом воздуха и дрожанием асфальта. Занесённый бурым больным снегом он с покорностью обречённого позволяет бороздить себя в тёмной неглядности почти ушедшего вечера. Лишь один потерянный человек меряет улицы в холодном веществе мрака, смешанного равнодушными огнями опустевшего города. Мысль непонимания и оттого горькой тоски не даёт ему успокоения.

– Зачем ты живёшь? – спросил Чесноков себя, разглядывая глубину витрин остывающего магазина. Он не видел, для кого существовать и мирится со временем, ждущим его впереди. Ему было скучно работать и питаться изо дня в день в пыльном мешке города. Чесноков боялся засыпать в каменном гробу квартиры, ему было страшно потерять себя, и он ходил улицами, пытаясь найти свою предназначенность и пользу. Недавно хоронили его соседку под весёлую музыку, гремящую из квартиры этажом выше.

« Ей, наверное, теперь много легче», – подумалось Чеснокову тогда, – «Она нашла своё существование в продолжение трав и листьев».

Он смотрел из окна на тесовый гроб, обшитый красным бархатом, и на скорбные лица людей. У одних в глазах плескалась солёной влагой печаль, у других лишь выступал на лбах пот от тяжести мёртвого груза. Чеснокову было по-настоящему жаль только могильщиков, которым предстояло ломами долбить мёрзлую землю.

Он так всё это живо вспомнил, что на краткий миг в глубине витрины отразилось бледное, полное горя лицо матери, провожающей в землю единственную дочь. Это горе заполняло всё стекло, но Чесноков не принял его и зашагал прочь, кутаясь в серое пальто с небрежностью равнодушия бесцельного человека. Размышляя о смерти, ему не раз приходилось наталкиваться на полное равнодушие окружающего и скорую забытость горя. Лишь деревья и травы впитывают память, и потому, наверное, они много гуще растут на кладбищенских просторах. Да и вся жизнь Чеснокову представлялась медленным увяданием одного в продолжение другого.

Ему казалось, что она наполнена тревожным ожиданием неизбежности вперемешку с непонятным томлением ума. Поиск чего-то важного, возможно идеала мироустройства или просто существование, неизбежно заканчивающихся одним и тем же. Финалом торжества земли, ложащейся на крышку всё того же тесового гроба.

И Чесноков всю свою жизнь что-то искал. Но нашёл лишь одиночество сродни пустым улицам города и ограниченность человеческого ума. Чесноков понял, что ему не познать смысла и захотел расстаться с веществом жизни. Его удерживала только приветливая соседка, встречавшаяся ему по утрам на лестничной клетке замшелого подъезда. Теперь её нет, и он был свободен. Чесноков посмотрел на часы, уже совсем ночь. Злой ветер щипал небритые щёки, и пытался развернуть его худой силуэт, слабо подсвеченный фонарями.

«Ветер, наверное, счастлив», – подумал он. - «Он счастлив в своём бессознании и оттого не имеет желаний и интереса».

– Зачем я? – спросил он одними губами.

Ветер ответить не мог, и Чесноков повернулся к нему спиной. Он устал от ветра, устал от жизни в своей беспомощности и просто лёг в сугроб, чтобы, наконец, умереть. Подтянув ноги к груди, он закрыл глаза, и холодное спокойствие разлилось по его телу. Ветер стал медленно заносить неподвижную фигуру от промороженного пустого мира.

– Эй, мужик, почто снегом кутаешься?! – в лицо дохнуло перегаром. – Вставай давай, околеешь!

Чеснокова раздражал голос, покой испарился из его немеющего сознания. Он поднялся. Напротив стояло человек-существо, загубившее свою жизнь от особого горя или неуёмной глупости. Начался снег, где-то необозримо высоко вода сделалась лёгкой и плавно падала на раскрытую ладонь Чеснокова. Он смотрел в небо и ощущал холод от прикосновения каждой: к ладони, к лицу, а рядом человек всё время что-то бубнил и клянчил, обдавая жаром живого дыхания, и Чеснокову стало с ним уютно.

Он вдруг понял смысл существования жизни в том, чтобы быть нужным кому-то. Эта простая истина ураганом ворвалась в его истомившееся сознание, отдаваясь болью в окоченевших пальцах. Обмороженное лицо исказилось пониманием новообретённого. Огни вокруг стали наполняться трепетным значением, и сама улица, словно рождаясь сызнова, потеплела и расположилась участием к его озябшему естеству. Живое вещество мрака, не достигавшего земли, казалось, расправилось, зазвенело лаем бездомной собаки за углом и отдалось рёвом турбин в вязких облаках воздуха.

Чесноков посмотрел на пьяницу и ему захотелось быть. Вынув пятисотрублёвую купюру, он протянул её в жадную руку человека и зашагал прочь от радостных выкриков, поправляя скособочившуюся кожаную бейсболку, успокоенный и заново осмысленный. Человек нового времени.

Комментарии: 1
  • #1

    Ирина Андреева (Ерусланова). К рассказу "Веское слово". (Вторник, 09 Октябрь 2012 15:41)

    Вот вам и друг Шабалин! :-) Не без юмора произведение.
    Читалось легко и непринуждённо. Начало сразу заинтриговало: «Каждый человек должен сказать своё веское слово". Финал неожиданный и жутковатый. А ведь дал автор в начале зацепку, что "захочется от него (Шабалина)бежать, сломя голову, до полного изнеможения". Но подозрения почти сразу усыпляются.

    Позабавил рассказ :-)
    Доверяй, но бдительность и разум не теряй! Такой, что ли, должен быть вывод?