ЕЛАНЦЕВ КОНСТАНТИН ВИКТОРОВИЧ.
Родился в рабочем посёлке Базарный Сызган Ульяновской области.
Много лет работал в сибирской тайге, горных районах Саян, тундре Крайнего Севера.
Приходилось быть оператором на сейсмической станции, геологом, старателем, водителем…
Пишу стихи и прозу. Печатаюсь в литературных сборниках и журналах: «Атланты», «Российская литература», «Автограф», «Чувства без границ», «Симбирскъ» и др. Некоторые произведения вошли в антологию «Ульяновская словесность начала 21 века». Дипломант конкурса «Герои Великой победы» 2016.
«Что за май нынче выдался, – подумал Николай, сворачивая на обочину, – жарит, как в середине лета! Июль, не иначе! Кондрашов уже, поди, Девичьи Горки прошёл, а может, и ночевать там остановился». Дальнобой, вообще, дело неблагодарное – сегодня ты на коне, а завтра под ним. Так и утром сегодня случилось, когда два ската на «выстрел»! Егорка Кондрашов помочь, было, вызвался – напарник как-никак, но Николай отговорил: езжай, мол, до самих Горок, там и встретимся, а здесь с колёсами этими сам разберусь, зря, что ли, две запаски вожу!
– Ну, смотри, Николай Иваныч, вдвоём бы сподручнее!
Егорка упылил, а он часа четыре провозился, не меньше, да ещё жара эта чёртова! Терпи, Вавилов, говорил сам себе. Пока чайку попил, пока советы шоферские на стоянке послушал, тут уже и время далеко за полдень перевалило. Надеялся Егорку догнать, так ещё и шланг топливный лопнул в пути!
Николай съехал с обочины в прилесок и заглушил мотор. Минут пятнадцать передохнуть надо, дал он себе установку – воздухом подышать. Тем более, судя по навигатору, до Девичьих Горок тридцать километров осталось!
Берёзовая роща была хороша! Шумели верхушки деревьев, а по зелёной, ещё свежей и не запылённой траве сновали муравьи. Вот работяги, усмехнулся Николай, нам бы, людям, ваши заботы! По крайней мере, муравьям пробитые колёса не надо перекидывать! Ему понравилась эта мысль, и он с блаженством вздохнул полной грудью.
Отойдя подальше от муравейника, прилёг на траву, закинув руки за голову. «Всего десять минут, – успокоил он себя, – а Кондрашов подождёт, всё равно, наверно, ночевать собирается, меня ожидаючи!»
Вырвал его из забытья страшный взрыв. На лицо упали комки перегнившего дёрна, вырванного вместе с корнями травы, и Николай испуганно вскочил на ноги. Что это?
Откуда-то из кустов выскочил человек, одетый в военную форму, с наганом в руке:
– Почему без оружия? – зло прокричал он Николаю, наставляя пистолет прямо ему в лицо. – Куда дел винтовку, спрашиваю?!
Ничего не понимающий Вавилов ошарашено посмотрел по сторонам. Беспорядочно бежали солдаты. Кто-то передёргивал затвор и, оборачиваясь, не целясь, стрелял в ещё не видимого противника, кто-то просто отступал, пятясь назад, и тоже стрелял. Выстрелы, крики, мат…. Вдалеке ухнул новый взрыв, и Николай непроизвольно втянул голову в плечи: что за чертовщина? Учения, фильм снимают?
– Командир, – обратился к офицеру Вавилов, но тот, подняв вверх наган, уже ринулся к отступающим солдатам:
– Назад, мать вашу! Всех под трибунал отправлю!
«Чушь какая-то, – подумал Николай, как бы издалека наблюдая за происходящими событиями, – война что ли? Да и форма у всех как в сорок первом году!»
Совсем рядом раздался взрыв, и Вавилова снова осыпало дёрном. Да ещё что-то просвистело рядом. После этого по-настоящему стало страшно.
Офицеру удалось остановить своё воинство.
– В атаку! – зычно гремел командирский голос. Солдаты останавливались, подчиняясь приказу, и нерешительно топтались на месте, виновато опуская глаза.
– Вперёд, неоперуши! – снова крикнул офицер, а из-за покореженных взрывами берёз выползала серая людская масса с автоматами наперерез. И выстрелы…. «Немцы, – ужаснулся Вавилов, – как же так!»
Он побежал. Побежал прочь от этого грохота, от этого воздуха, перемешанного с кровью и порохом. Побежал от своего страха.
Взрыв прервал его бег, бросив на землю взрывной волной, и оглушил нескончаемым звоном в ушах. «Конец», – подумалось, как о постороннем.
…. Солнце клонилось к закату. «Сколько ж я проспал?» – ужаснулся Николай и посмотрел на часы: восемь часов вечера! Да Егорка его со свету сживёт и пристыдит ещё! А потом вспомнил про свой сон. Эко разморило, надо ж так!
Всю ночь в придорожной гостинице Девичьих Горок он ворочался на кровати и никак не мог уснуть. Егорка, просыпаясь от скрипа его кровати, всё вздыхал и, укутываясь в одеяло, сразу засыпал, умилённо улыбаясь, видимо, приятным сновидениям.
«Тебя бы под взрывы, посмотрел бы я, – пришла внезапная мысль. – Дурак, о чём думаю? Какие взрывы?»
Но утром всё-таки уговорил напарника пройтись по центру.
– Нагоним, первый раз, что ли? – сказал он Кондрашову, на что тот, к удивлению, согласился.
А Вавилову хотелось найти памятник павшим героям. Не может быть, чтобы не было такого памятника! Нашли. Показала женщина, гуляющая с ребёнком. Здесь, на табличке этого монумента, Николай нашёл то, что хотел увидеть: имена бойцов и год гибели. 1941.
– Все полегли как один! – послышалось позади. Вавилов обернулся и увидел седоволосого старика с орденскими планками.
– Страшные бои были? – спросил он.
– Ещё какие…. – старик подошёл к монументу, – тридцать два человека. Новобранцы, петушки ещё…. Винтовки только-только в руки взяли. И старший лейтенант Некрасов, командир их. Говорят, ни один не отступил, до последнего солдата немцев держали. Так вот….
– А вы здесь же воевали?
– Нет, сынок, я под Сталинградом…, – старик поклонился, посмотрел на Вавилова и Егорку, который внимательно слушал их разговор, и добавил, – главное, чтобы помнили!
Когда-то, работая на золотоносном руднике Восточного Саяна, я впервые понял, что такое ностальгия. Уходил сон, ныло сердце от навязчивых воспоминаний. Ко мне приходили образы когда-то оставленных людей, друзья из детства махали руками и звали к себе. Одиноко стоял дом, в котором я вырос. Нет, вокруг было много домов, но в моей воспалённой памяти он стоял почему-то один, грустный и заброшенный. Было стыдно, словно много лет назад я совершил предательство. Я оставил его и уехал в далёкую, тогда ещё не известную мне, но так манящую к себе Сибирь.
В моей жизни было много домов. Больших и маленьких, стареньких и не очень. Домов, в которых можно было остановиться на ночь, можно было пожить с неделю или с месяц. Только я почему-то замечал, что в них не было тепла. Для меня не было, потому что самый главный дом в моей жизни стоял очень далеко, за тысячи километров, о котором я тогда даже не вспоминал.
В окна смотрит запоздалый вечер,
Звёздный свет колышется во мгле,
И назло судьбе не гаснут свечи
В самом тёплом доме на земле.
Этот дом, наверно, тёплый самый,
В нём биенье дорогих сердец,
Там на кухне суетится мама,
Подшивает валенки отец.
Там в часах давно живёт кукушка,
Ароматом в печке дышат щи,
И берёзка рядом на опушке
От мороза по ночам трещит…
Сейчас я иногда подхожу к нему. Он стал другим, и в нём уже давно живут другие люди. Не стало крыльца, на котором мы так любили сидеть с сестрёнкой. Уже нет калитки, приоткрыв которую, отец звал нас домой, и зычный его голос гремел по всему переулку. Только я-то знаю, что это он — тот самый дом из моего детства, возле которого в начале шестидесятых росла очень высокая трава, и слышу голос деда, который, покрякивая, во дворе строгает доски для крыши.
… Именно тогда, после первых приступов ностальгии, я решил, что однажды непременно вернусь домой, и мне казалось, что это ведь так просто — купил билет, сел на поезд… Глупый, я совсем не знал, что впереди ждала долгая дорога, и столько сюрпризов ещё преподнесёт жизнь! Вот только чувство родины уже бушевало в груди и с каждым годом становилось всё сильнее и сильнее.
Однажды на БАМе, в Уояне, которого тогда практически не было, а стояло десятка полтора балков, мы спорили о человеческих пристрастиях, о привязанностях, которые мешают работать и творить, потому что стереотип родины якобы накладывает отпечаток на мысли, а, значит, и на последующие действия человека.
Когда спор достиг своего апогея, и от папиросного дыма начинало резать глаза, прозвучал спокойный вопрос, на который сначала никто не обратил внимания:
— А вы хоть знаете, каково жить, когда у тебя никогда не было родительского дома?
Это говорил парень в толстом вязаном свитере. Он сидел возле печурки, не спеша подбрасывая в топку дрова, и грустно улыбался:
— Спорят ещё!
Вмиг смолкли голоса, и все мы недоумённо уставились на говорившего. А он встал и подошёл к столу:
— Вот ты, например, откуда родом? — парень ткнул пальцем в грудь Толика Полушкина.
— Вятский я.
— А ты? — обратился он ко мне.
— С Волги.
— А я вот детдомовский, и дома у меня никогда не было, и родители мне никогда подарков не дарили! Мечтал домой прибежать со школы, уроки за собственным столом делать, и обязательно плохо делать, потому что хотел, чтобы меня обязательно поругали родители! Глупо, да? А я вот мечтал об этом. Мама и папа… Что б уезжал я часто, потом бы обязательно возвращался, потому что было куда возвращаться! Вот и на БАМ приехал из-за этого. Женюсь, дом построю, детишки пойдут! И будет у моих детей собственный дом, будут мама и папа. Здесь будет их родина. А вы…
Парень махнул рукой и вышел на улицу.
Сейчас прошло уже много лет. Построил тот парень дом, нет ли — не знаю. Только мне кажется, что всё-таки да. Потому что стоит только захотеть…
… Над моей малой родиной опускается ночь. Декабрьский снежок прилипает к окнам, а ветерок позёмкой гуляет по пустым переулкам. Посёлок готовится ко сну, и одна за другой гаснут лампочки в запорошенных домах. В наших домах. Потому что очень нужно, чтобы у каждого из нас был свой дом, в котором тебе обязательно зажгут свет и накормят наваристыми щами.
И неважно, откуда ты пришёл и надолго ли…
Об этом коне лопатинцы вспоминают до сих пор. Много лет прошло, а в каком-нибудь разговоре нет-нет, да промелькнёт:
— А помнишь, вот Сокол…
Собеседник горестно вздохнёт:
— Помню….
Раньше в районе часто проводились конные соревнования. Со всех сёл свозили в Лопатино беговых лошадей. И это был настоящий праздник! Перед скачками толпы детишек собирались вокруг участников, чтобы посмотреть, как наездники лелеяли своих питомцев: чистили щётками, чесали короткоостриженные гривы и осматривали подковы на копытах, коротко цокая языками и недовольно посматривая на любопытных.
Ответственное дело — скачки! Это ведь не бега какие-то. Здесь всё от коня зависит, и только потом от наездника. Старались, по-возможности, защитить животину от посторонних глаз, чтоб, не дай бог, пакость какую не сотворили!
Вот и в этот раз бурлило и рокотало Лопатино от наехавших гостей. Ипподрома, как такового, не было, а было просто огромное поле, специально отведённое под соревнования. За десяток лет набили конские копыта твёрдую дорожку, над которой во время скачек поднималась такая пыль, что не только зрителей, но и солнце было трудно разглядеть. Только к этому все привыкли и не обращали на неудобства никакого внимания.
— Лютый где?! — спросил лопатинский директор у растерянного конюха.
— Дык, Василь Иваныч, не будет его….
— Как это не будет?! — свирепо глянул тот на конюха Феоктистова.
— Никак не можно, Василь Иваныч, — пытался вставить слово ветеринар Лопахин, — ногу поранил на выгоне. Так уж получилось….
— Почему узнаю об этом только сейчас?! — директор вдруг выдохнул и безнадёжно махнул рукой. — То есть хотите сказать, что мы участвовать не будем?
— Некому, получается, — мотнул головой Феоктистов.
— А это кто? — заметил Василий Иванович приближающуюся повозку, на которой сидел паренёк лет шестнадцати.
— Так это Сокол. Он тут у нас по хозяйственной части: то сено, то навоз, а в основном молоко по фермам. Вы у нас человек новый, можете и не знать, — ветеринар поддержал конюха, — кроме Лютого скаковых лошадей нет.
Но совхозный директор уже воспрянул духом:
— А это что, не конь? — показал он пальцем на Сокола.
— Так он не….
Но Василий Иванович уже не слушал никого.
— Сможешь, парень? — бросился он к седоку, как только телега остановилась рядом. — Зовут как?
— Сокол.
— Да не коня, а тебя! — засуетился директор.
— Федька.
Зрители топтались в ожидании на кромке поля. Нещадно палило солнце. Неспешные разговоры сливались со стрекотом кузнечиков, но в воздухе витало самое главное — состояние праздника! Ради этого уже который год в последнее июньское воскресенье люди откладывали все свои дела и ехали сюда, в Лопатино, чтобы ещё раз увидеть одно из самых зрелищных состязаний — лошадиные скачки. В каждом селе местные наездники считались почти героями, и всякий считал за честь иметь в друзьях или знакомых такого человека.
— Скачут! — крикнул кто-то, и сразу смолкли разговоры, сотни глаз устремились туда, откуда в единый гул сливались топот копыт и крики верховых. Пыль стеной приближалась от горизонта. И вот прямо из неё вперёд вырвалась сначала конская голова, потом половина туловища.
— Лешак чешет! — довольно произнёс конопатый мужик, — из нашенских… — потом он вдруг напрягся и удивлённо посмотрел на окружающих.
Впереди летел гнедой конь. Наездник, молоденький, с взъерошенными пыльными волосами, прижимался к телу скакуна и лишь изредка оглядывался назад. Это было единое целое — конь и человек! Никому из зрителей ещё не доводилось видеть что-нибудь подобное.
Вот, наконец, гнедой вырвался из пыльного облака и летел уже впереди него. Вот он на два крупа впереди, вот на три! А конь, словно почувствовал свободу. В расширенных иссиня-чёрных глазах метались молнии. Застоявшиеся лошадиные мышцы выдавали такую мощь, что, казалось, это была не скачка, это был полёт, на который способен один из тысячи, один из сотен тысяч, скакунов.
— О-па! — завопил кто-то от удивления.
И понёсся над нестройными рядами свист. Теперь свистели все, подбадривая лидера, топали ногами и хлопали друг друга по плечам. И не было уже «ваших» и «наших», а был всеобщий любимец — гнедой жеребец с сероватой звёздочкой на лбу.
— Такого коня и под навоз! — кричал лопатинский директор на конюха и ветеринара. Те виновато опускали глаза и молчали.
— Уж, я вас! — негодовал Василий Иванович.
И на следующий год Соколу не было равных. Теперь за ним был особый уход. Федьку Евграфова прикрепили к скакуну, и он подолгу пропадал в конюшне. Слава Сокола вышла за пределы района и прошла по области. Многие задавали вопрос: как такой феномен не был замечен раньше?
К очередным скачкам готовились все. Зрители так же толпились на поле, и мужики, отмахиваясь от назойливых насекомых, делали ставки, по местным меркам вполне достойные. Все ждали очередного чуда, и когда вдали возникло пыльное облако, все смотрели только туда, переминаясь с ноги на ногу и нервно сжимая кулаки.
Вот показалось несколько скакунов. Они мчались во весь опор, только… среди них не было Сокола.
— А где? — спросил, было, кто-то, и полетел этот вопрос по нестройным рядам. Зрители удивлённо посматривали друг на друга и снова устремляли свой взгляд на поле. Мимо проносились всадники, мелькали крупы вороных, серых, рыжих…. Вот только Сокола не было видно.
— Что-то не того, Василь Иваныч, — сказал ветеринар директору перед скачками.
— То есть? — директор напрягся.
— Да вы сами посмотрите, — Лопахин указал головой на Сокола, возле которого суетился Федька. Конь стоял неуверенно, пытался удержать равновесие, вот только почему-то предательски подгибались ноги.
— Что-о-о?! — в ужасе вскрикнул Василий Иванович.
Сокол вдруг замер, а потом медленно опустился на землю.
— Соколёнок, ты что это! — бегал вокруг него Федька, пытаясь поднять своего друга, — ты что, родной!
Конь завалился на бок, глянул на Федьку своими огромными чёрными глазами. Последняя слеза прокатилась по лошадиной морде и упала в иссохшую землю. И, может, послышалось Соколу, как где-то гремят на дорожке конские копыта, потому что вдруг напряглись соскучившиеся по бегу мышцы. Он попытался поднять голову, а потом замер, умиротворенно закрыв глаза.
— Отравили, сволочи, травой отравили!!!
Об этом коне вспоминают до сих пор.
— А вот был Сокол, — нет-нет, да промелькнёт где-нибудь в разговоре среди лопатинцев.
— Вот ещё! — Левашов закинул на телегу несколько немецких «шмайсеров». — Кажись, всё подобрали.
— Стало быть, пора домой! — старшина Белоусов тронул вожжи, и Недотрога, повернув морду на стоящих возле телеги бойцов, недовольно фыркнула.
— Давай, давай! — усмехнулся старшина, — Ишь, распоясалась!
Отряд трофейщиков возвращался в свою часть. Восемь солдат интендантской роты.
Над пропахшей солдатским потом и изувеченной орудийными снарядами землёй кружила дождливая осень сорок третьего года. Где-то вдалеке гремела канонада, и эхо вместе с шумом дождя витало над просёлочной дорогой, а потом сливалось с чавканьем армейских сапог бойцов в промокших шинелях.
— Гремит… — с завистью произнёс ефрейтор Калмыков, среди своих просто Калмык, шагая рядом с сержантом Левашовым. — Кабы не рука, заставь меня этот металлолом собирать! Разведчик я, Андрюха!
— Я ведь тоже, Калмык, не в трофейную роту призывался! — вспылил, было, Левашов, но потом тронул ефрейтора за рукав и прижал к губам палец.
Дорога углублялась в лесной массив, и они как-то незаметно отстали от основной группы, погружённые каждый в свои мысли.
Скрип телеги и шум дождя звучали в унисон с канонадой, но скорее внутренним чувством сержант ощутил тревогу. То ли звук посторонний послышался, то ли мелькнуло что-то среди деревьев!
— Ты догоняй наших, — шепнул Калмыку Левашов, — я сейчас!
Калмык посмотрел на него с удивлением, но прибавил шаг, оставляя сержанта в одиночестве.
Ступив в придорожные кусты, Левашов осмотрелся. Ничего подозрительного, всё так же, но что-то настораживало, мешало. Скорее по наитию, он направился в сторону, приметив небольшой овраг, поросший дикой малиной. Взяв наизготовку ППШ, Левашов спустился вниз и только здесь понял причину своей тревоги: на самом дне оврага, обхватив руками коленки, сидела девчушка лет семи. Дрожа всем телом под бесконечным дождём, она со страхом смотрела на подошедшего сержанта.
— Чего ж ты, родная, одна-то… — Левашов не находил слов, глядя на трясущегося ребёнка, — как же ты одна-то….
Девчушка ещё сильнее обхватила колени и заплакала. Сержант не заметил, как стащил с себя промокшую шинель, как, закутав в неё найдёныша, нёс к дороге, стараясь догнать ушедший далеко отряд. А разошедшийся дождь не прекращался ни на минуту, автомат больно бил по спине, и мокрая пилотка то и дело сползала на глаза.
— Дяденька, мне в кустики надо! — услышал Левашов из-под ворота шинели, — очень надо!
— Слава богу! — обрадовался сержант, — в себя пришла!
Он опустил девчушку на землю. Та выскользнула из своего укрытия, высохшая, разрумянившаяся. Благодарно взглянув на Левашова, юркнула в кусты.
«Как змейка!» — подумал он и удивился. Что ж это такое, как будто только что с печи скользнула!
— Эй! — позвал сержант. Не услышав ответа, направился к кустам, но там никого не было.
— Эй, дитё! — крикнул Левашов ещё раз, оглядываясь по сторонам. И только сейчас приметил он небольшой медальончик, который покачивался на сломленной ветке бузины. Медальон как медальон, только выбито на нём изображение какой-то женщины в древнерусском сарафане. То, что в древнем, это Левашов определил сразу, недаром до войны в библиотеках просиживал, всё в техникум готовился поступать.
Сержант переступал с ноги на ногу, совершенно не зная, что же делать дальше: иль в карман положить, иль выбросить от греха подальше.
— Носи! — ударил в уши знакомый голосок, — и не снимай никогда, слышишь?! Никогда!
Голос удалялся. И вот уже опять в сознание Левашова возвращался шум канонады, и дождь всё так же хлестал по веткам, срывая с них пожелтевшие мёртвые листья.
Бррр! Сержант, как под гипнозом, надев на шею медальон, стал натягивать на мокрую гимнастёрку шинель. «Мои-то уже далеко ушли! — почему-то подумалось вдруг, — потеряли, поди!»
Хотелось думать, что всё привиделось, что не было никакой мокрой девчонки в овраге, не слышался таинственный голос над головой. Ведь расскажи кому, засмеют! И, не дай бог, до особиста дойдёт — это прямая дорога в тыл. Кому ж ненормальные на фронте нужны!
— Ты чего там? — спросил Белоусов, когда сержант догнал отряд. — Приспичило, что ли?
— Вроде того! — отмахнулся Левашов.
А уже в части не выдержал, показал медальон Калмыку:
— Не знаешь, кто это?
— Не, не знаю, — всматриваясь в изображение, ответил ефрейтор, — трофей, что ли?
— Да так, интересуюсь просто.
— Что-то я у тебя этой вещицы не видел раньше… — сощурил глаза Калмык.
— Да пошёл ты! Не хочешь помочь, не надо!
Левашов обиделся и собрался уходить.
— Постой, я ж так просто! — Калмык придержал сержанта. — Есть у меня один землячок в штабе, Пичугин Лёшка. Писарь, но грамотный, чёрт! Умный, одним словом, в институте учился.
Пичугин, едва взглянув на медальон, ошарашил Левашова:
— Это Берегиня! — с видом знатока сообщил он.
— Кто? — не понял сержант.
— Ну, Берегиня, древнеславянская богиня. Образ некой древней женской силы, направленной на помощь людям, живущим по чести и правде. Кстати, чистое серебро.
— Ясно, — Левашов застегнул гимнастёрку, — спасибо, брат!
— Не за что! Кстати, Берегиня призвана сохранять род конкретного человека. Нужный медальон, товарищ сержант!
После того случая через месяц Левашов был переведён в строевую часть и гнал фашистских захватчиков со своей земли в составе пехотного полка. До самого Берлина дошёл сержант. В штурме Рейхстага не участвовал, но окраины города зачищал от недобитой нечисти. И ни одна пуля не задела Левашова за всё это время. Гибли товарищи, а ему хоть бы что! Казалось, в самых страшных ситуациях, когда и выхода никакого не было, что вот она, смерть, здрасте, летели мимо предназначенные для него пули, не брали ножи и штыки немецкие!
С тем и вернулся в родные края: живой, здоровый, с двумя медалями и орденом на груди. Женился, двух детишек на ноги поднял. Слыл по селу лучшим электриком. Пуще глаза берёг вылитый в серебре образ Берегини и верил в её небесное покровительство.
Однажды забылся, видимо: снял в бане медальон, повесил его на гвоздь, да оставил там по непонятной причине. Утром на работу ушёл, а в обед сообщили жене, что разбился её супруг, упав со столба. После похорон вспомнила она про мужнин медальон, но только найти его так и не смогла. Потом всё гадала: может, подарил кому, может, забрал кто-то…
Небывалой жарой прошлось по измученной земле уходящее лето. Склонившиеся пустые колосья пугающим шелестом навевали тоску на жёлтых полях, а вместе с тоской приходил страх, и слышались в этом шелесте всхлипывания умирающих от голода ребятишек да протяжный вой обессиленных баб. Помощи ждать было неоткуда, потому как выкосила война с германцами, а потом и безумная гражданская война половину деревенских мужиков. Кто-то, побросав в окопах винтовки, а то и с ними, по пути домой примкнул к большевикам, кто-то с оказией добрался до дома. Вернувшись, яростно взялись за восстановление своих обветшалых без мужских рук хат, на коровах да быках пахали заросшие сорняками поля. А потом помогали вдовам своих односельчан, зная, что не справятся женские руки с непослушной сохой, не осилят слабые плечи мешка с зерном, который собирали по всей деревне. По горсточке, по крохам…
В стране грохотала гражданская война. Белые войска были отброшены на юг, но спокойствия в центральной России так и не было. Карательные отряды красногвардейцев то и дело сообщали о ликвидации банд, состоявших из бывших фронтовиков, крестьян, а иногда и белых офицеров, но банды после ликвидации появлялись вновь.
Тяжело жила Россия в этот трудный период: со стоном, с болью, с неизвестностью….
Сёмка Павлов не знал деревенской жизни. Бывал несколько раз в соседней с городом Алексеевке: там жил его дядька по отцу Игнат Павлов. Он, жена его Мария и трое детишек мал мала меньше. Стало быть, двоюродные братья да сестрёнка двух лет от роду. Игнат вернулся с войны на одной ноге. Злой на весь свет, честил нецензурной бранью и батюшку-царя, и большевиков, и белую армию вкупе с ними. А потом успокоился. Выстругал себе деревянную ногу, приладил к колену. Так и стал жить на свете — полухромой, полуздоровый!
А Сёмке уже с весны семнадцатый год пошёл. Завод, на котором работал и погиб его отец, дышал на ладан, потому что при отсутствии сырья один за другим останавливались цеха. Заводская гимназия закрылась ещё в прошлом году. Преподаватели дружно отправились на фронт, а свободные гимназисты бегали по пустующим коридорам и скандировали красивые лозунги, что-то вроде «вся власть Советам» и прочее, и прочее…
Мать Сёмкина второй месяц не вставала с кровати. Сёмка знал, что она умирает, поэтому старался реже досаждать ей своими разговорами. Варил жидкую кашу из пайка, что выдавали изредка на заводе, кормил из ложечки, переворачивал со спины на бок. А потом незаметно уходил на улицу. Как-то случайно сошёлся с Сидором Милютиным, заводским молотобойцем. Тот помнил его отца, на этой почве и завязался первый разговор.
А недавно Милютин окликнул Сёмку возле заводских ворот:
— Сёмка, подь сюда! — и добавил подошедшему парнишке, — у нас тут продотряд создаётся, чуешь какое дело?!
— Не, не чую… — Сёмка развёл руками.
— А это, брат, великое дело! Хлеб изымать будем у буржуазных элементов, которые Советскую власть до сих пор не приняли! Ненавидят они нас, большевиков, вот и прячут своё добро в погребах тайных. Пусть лучше сгниёт зерно от сырости, пусть мыши по своим норам растащат, а не дадим голодающему рабочему классу выстоять в суровую годину! Так они думают, так они и поступают!
— А разве там есть богатые? — удивился было Сёмка.
— Где?
— В деревне.
Милютин не дал договорить:
— Конечно, есть, паря! Поля-то ведь сеются, а значит, и урожай есть, понимаешь?! А много ты хлеба ел в своей жизни?
— Да нет… — пожал плечами Сёмка, — только вот у меня родственники в деревне, так они тоже больше воду пьют, чем хлеб едят!
— Вот и получается, что только Советская власть сможет накормить всех голодных, чуешь?
— Ну, да… — вынужден был согласиться Сёмка.
— Что это мы стоим? — спохватился Милютин.
Они сели на лавочку возле забора. Сидор долго и с упоением рассказывал Сёмке о красивой жизни, которая обязательно наступит, как только мозолистая большевистская рука уничтожит всех извергов и супостатов нашей необъятной родины! Какое будущее ожидает грядущие поколения, потому что не будет несправедливости и рабства, не будет богатых, которые только и ждут своего кровавого часа, чтобы вонзить ядовитый нож в спину молодой Советской власти!
— Чуешь?! — глядя в Сёмкины глаза, спрашивал Сидор.
— Кажется, чую… — неуверенно мотал головой тот.
— Пухнут детишки от голода в городах, Сёма, гибнут! Сам видишь — не работают пока заводы и фабрики, а людям всё равно жить надо!
Я тебя в наш продотряд порекомендовал. Хоть и не комсомолец ты пока, но будешь, обязательно будешь, потому что отец твой самый что ни на есть трудящийся человек был, и голову свою сложил в трудовом бою! А у тебя теперь свой бой будет, смертельный бой с врагами Советской власти!
— Мать у меня… — начал Сёмка, но Милютин прервал:
— За мать не беспокойся, Анне своей накажу, чтобы приглядела. Не бросит в беде, я её знаю!
Так и попал Сёмка Павлов в продотряд, отправленный в губернские глубинки для экспроприации излишков хлеба и других сельхозпродуктов на нужды голодающему рабочему классу. Три дня подготовки верховой езде на отбитых у белогвардейцев конях, два дня на обращение с винтовкой и стрельбе, день на политинформацию…. Пять телег да пятнадцать конных продотрядовцев составляли костяк этой по-настоящему боевой единицы.
Мотала судьба Сёмку по выжженным зноем полям, по неприветливым сёлам, в которых, завидев продотряд, закрывались калитки и ставни, а потом долго смотрели вслед скрипучим телегам заплаканные женские глаза. И полные ненависти взгляды бородатых мужиков обещали беспощадную месть всем, обрёкших крестьянские семьи на голодную смерть.
Спасали одних, чтобы погубить других… О, Россия!
Не мог привыкнуть Сёмка к безудержным порывам Милютина! Не принимала душа его бессердечия и жестокости! В одной деревне он без колебания застрелил молодого парня, когда тот хотел накрыть собой заброшенный на телегу мешок с просом, в другой отхлестал нагайкой щуплого старика, который с проклятиями попытался остановить входящих в хату продотрядовцев. Сёмке всё время казалось, что это другая жизнь бурлит в его жилах, что какой-то другой человек сидит на крупе гнедого, и совершенно чужие уши слышат детский плач да причитания перепуганных баб.
И только в Алексеевке он пришёл в себя. Только тогда, когда дядька его Игнат, завидев племянника, отвернул в сторону голову, когда соскочивший с коня Милютин, ударом в плечо легко отбросил в сторону хромого мужика и шагнул в дверь хаты.
— Дядя! — крикнул Сёмка, но Игнат, поднимаясь с земли, показал племяннику кулак:
— Иуда ты, племянничек, изверг! Братьев и сестру свою на смерть обрекаешь. Как жить-то будешь потом, а?! Проклинаю…
— А ты не спеши проклинать! — выкрикнул появившийся на дворе Милютин, — не спеши!
Он оглядел покосившийся сарай, поставленный ещё до войны, прошёл за хату и глянул на мёртвое поле, погубленное невыносимым зноем.
Бойцы разбрелись по соседним дворам, пытаясь найти хоть что-нибудь. Где-то закудахтала чудом сохранившаяся курица, потом ещё одна.
— Зерно где? — спокойно спросил Милютин у Игната.
— В земле.
— В земле — это хорошо! И много?
— Было в земле, сам видишь! А теперя нету!
В одном из дворов взметнулся к небу молодой девичий вскрик, послышался звук затвора, но выстрела так и не последовало.
Милютин хотел было повернуться назад, к Сёмке, но не успел. То ли раскалённый воздух принял на себя тяжёлый выдох выпущенной пули, то ли секунда от жизни до смерти пролетела так стремительно, что не понял Сидор, с чего это вдруг он падает лицом в раскалённую пыль. Он так и остался лежать с открытым от удивления ртом, а на застиранной выцветшей гимнастёрке расплывалось громадное кровавое пятно.
— Дядька, бежать надо! — спокойным голосом сказал Сёмка, опуская винтовку.
— Ты что это, Сёма… — глядя на лежащего Милютина, прошептал Игнат, — ты что…
А Сёмка оглянулся и снова выстрелил. На этот раз в мужика, продотрядовца, который, подбежав, рвался перепрыгнуть через плетень.
— Воронов… — не глядя на Игната, уточнил Сёмка, — такая же гнида!
Он кивнул на убитого Сидора, а потом добавил:
— Собирай своих, дядька!
Через несколько дней в Губкоме сообщили, что продотряд Милютина бесследно исчез вместе с обозом в одном из уездов. Поговаривали, что в недавно появившейся банде Молодого видели нескольких продотрядовцев, но подтвердить это было некому. Потом банда исчезла, и ходили слухи, что с боями пробившись через красные кордоны, она влилась в большую армию Антонова в Тамбовской губернии, которая вела яростные бои с Советской властью.
В эту смоленскую деревню Васильев попал совершенно случайно. Сломался автомобиль. Пришлось искать временный ночлег, поскольку осенние ночи становились всё холоднее и холоднее. До города было ещё далеко, поэтому, остановившись возле небольшого магазинчика, который был, скорее всего, единственным в ближайшей округе, решил подождать более-менее сведущего человека.
Какая-то бабка, закутавшись в чёрный платок, не спеша прошагала мимо. Посмотрев на незнакомую машину, попыталась рассмотреть Васильева через лобовое стекло, но, видимо, так ничего и не увидев, пошла дальше, не оглядываясь.
«Старушка — божий одуванчик!» — как-то мимолётно подумал о ней Алексей, заметив крепкого старичка, который размашистым и уверенным шагом подходил к магазину.
— Извините! — Васильев едва успел к старику. — Извините, пожалуйста! Не подскажете, сдаёт кто жильё ненадолго? Мне бы ночь переночевать, две! Машина сломалась…, — почему-то виновато добавил он.
— Отчего ж не подскажу?! — взгляд у деда острый, так и зыркает глазами из-под густых бровей, — у меня можешь переночевать, например! Один живу!
— Вот спасибо! — обрадовался Алексей.
— Ты подожди меня, я быстро! — дед хитро подмигнул Васильеву. Как бы ненароком ещё раз оценил будущего постояльца и, видимо, остался доволен.
— Жди! — добавил ещё раз и скрылся за дверью магазинчика.
Дом деда находился на самом конце деревни. За пятьсот рублей какие-то местные пацаны дотолкали машину до старикова дома, за что тот ещё долго ворчал на Алексея:
— Это ж надо, пятьсот рублей! И сотни хватило бы!
Васильев улыбался в ответ, выкладывая на стол всю свою нехитрую снедь — палку колбасы да банку шпрот, заброшенные в бардачок так, на всякий пожарный.
— Картошку пожарю! — не оглядываясь, суетился возле печки старик.
— Ну, а я машину посмотрю! Не на год же я здесь!
— Можешь и год жить, мне не жалко! — услышал Алексей, выходя во двор.
«Девятка», конечно, машина хорошая, надёжная, но давно уж отошла пора таких автомобилей, сейчас все на иномарках ездят. А Васильев к этой прикипел, ни в какую не хотел менять. И должность позволяла (всё-таки коммерческий директор небольшой фирмы), и зарплата вполне достойная. Но, как говорится: «жена, конь и винтовка — понятие индивидуальное»!
Так и есть — срезало привод трамблера! Пока дозвонился до сервиса (обещали пригнать эвакуатор), прошло минут десять.
С удивлением увидел, как мимо ограды прошагала та же бабка, что видел у магазина. Впечатлили глаза: жёсткие, с небольшим прищуром. Васильев провожал её взглядом, пока старушка не скрылась за поворотом переулка.
— Что, интересная старушенция? — услышал Алексей голос деда.
— Да уж… — Васильев обернулся, — извините, а вас-то как зовут? Мы ведь так и не познакомились ещё!
— Егорычем зови! А так Василий Егорыч! — дед протянул руку.
— А я Васильев! Алексей…
— Ну вот и ладно! — старик подтолкнул постояльца, — пошли в дом! Я и стол уже накрыл.
Уютно потрескивала печка. Хоть и не зима ещё, а улетело тепло в южные края вместе с бабьим летом. На ночь в деревнях уже затапливали печи, первые заморозки опускались на вспаханные поля, и не слышалось больше на тёмных окраинах девичьего смеха и перелива гитарных струн.
— С богом! — Егорыч поднял рюмку, облизнул языком губы и смачно вылил содержимое в рот. Двумя пальцами взял солёный огурец, понюхал и положил обратно в тарелку.
— Ну, ты, дед, даёшь! — Васильев с уважением посмотрел на старика.
— Ты пей, пей! — Егорыч усмехнулся.
Они говорили и пили. Пили и говорили. О международном терроризме, о низкой пенсии, о коррумпированных чиновниках. Почему-то вспомнили о Вьетнаме, а потом о войне, о немцах, что хозяйничали здесь в сорок первом.
— Помнишь старуху, что видел сегодня возле моего дома? — Егорыч впился в Васильева взглядом.
— Помню. Конечно, помню! — Алексей не понимал вопроса старика.
— Это Нюша.
— Нюша? То есть Нюра, Анна или как там ещё…
— Нет, дорогой ты мой! Нюша.
Перед Васильевым сидел совершенно трезвый человек. В доли секунды посветлели глаза, выпрямилась спина. «Чего это он?» — подумал Алексей.
— И чем же особенным отличилась эта Нюша?
Егорыч нахмурился:
— Ты таким тоном о ней не говори. Узнать хочешь?
Старик встал, подошёл к печке и начал подбрасывать дрова. Васильев абсолютно не понимал такой перемены. Только ведь по душам разговаривали!
Егорыч вернулся к столу:
— Наливай ещё по одной! Так и быть, расскажу тебе эту историю. А дальше сам суди!
Они выпили. На этот раз старик похрустел огурцом, немного помолчал.
— Знаешь ведь, что здесь в сорок первом немцы останавливались? Госпиталь офицерский оборудовали. Нюше тогда восемнадцать было. А за год до этого, сразу после школы влюбилась она в Петьку Серова. Крепко влюбилась! А уж как он её любил! Я, говорит, ещё в пятом классе на неё глаз положил. Какой пятый класс?! Самому сопляку в то время годов-то было! Тьфу! Ну, а что любовь у них была — это точно. Все в округе завидовали…, — Егорыч чуть помедлил, — я тоже завидовал…
Потряс бутылку:
— Что у нас, закончилось, что ли?
Васильев развёл руками.
— Ладно, перебьёмся! Вот такие дела, парень… Перед самой войной уехала Нюша на какие-то курсы в город. Потом вернулась, но уже война шла. Петьку Серова на фронт забрали, так что не застала она его здесь. А вскоре и немцы зашли. Вот тут-то и началось!
— А что началось? — Васильеву стало любопытно, и он подсел поближе к старику.
— Нюрка наша вдруг превратилась в Нюшку!
— Почему?
— А немцам так удобнее имя её произносить было! Встретят кого из местных, «Нюша, Нюша!» кричат. Так и стала Нюшкой! Где какая попойка немецкая — она там уже! И песни поёт, и пляшет полуголая! Весь гарнизон через себя пропустила, так все говорят. То с одним офицером живёт, то с другим. Сколько раз бабы наши местные прибить её тогда хотели, да не ходила она одна. Всё в сопровождении!
— Да…, — только и смог произнести Алексей.
— Это ещё не всё, парень! — продолжал Егорыч, — худо-бедно, а все войны когда-то заканчиваются…. Петька Серов так и не появился. Нюшка его никогда больше не видела. А я как раз с фронта пришёл. Мужиков почти нет, а если есть, то безграмотные все. Меня председателем выбрали. Ну, думаю, вот пришёл твой час, Нюшенька! Уж я найду способ, как тебя голодом уморить!
— А она что, здесь осталась после войны? — удивился Алексей.
— А куда ей уезжать? Дом у неё здесь, хозяйство родительское… Да и не так просто было в те времена место жительства поменять. Это ладно, я о другом. Все в деревне от неё носы воротят, словом единым не обмолвятся. А ей вдруг бумага приходит — в город вызывают. Так и узнали мы, что наградили Нюшу орденом Ленина за выполнение задания командования, за то, что снабжала штаб армии точными разведданными.
— Вот это да! — цокнул языком Алексей.
— Вот-вот! Отношение к ней, конечно, почти не изменилось, но преследовать перестали. Со временем появились у неё ухажёры, ведь молодая ещё была. Да только всем от ворот поворот выдавала! У меня, говорит, есть мой суженый. Приедет — поймёт, не может не понять. А не поймёт, так простит, потому как не ради удовольствия я с офицерами кружила!
Понимали все, конечно, что не простит Петька, появись он в деревне. Да разве ей докажешь?!
— А ты как, Егорыч? Сам же говоришь, нравилась она тебе!
— Я…. Что я! Нравилась, конечно! И сейчас нравится, да куда там! А вот замужем она так ни разу и не была. До сих пор, наверно, Петьку ждёт! Дура старая…
Они ещё говорили о чём-то постороннем, но Васильев уже не слушал Егорыча. Захотелось спать. А во сне приснилась ему баба Нюша, которая смеялась почему-то беззубым ртом и всё норовила пригласить его на бальный танец.
На следующий день к обеду приехал эвакуатор. Алексей тепло попрощался с Егорычем и пообещал заглянуть как-нибудь обязательно. А сам всё посматривал по сторонам, надеясь, что промелькнёт где-нибудь платок бабы Нюши, и глянут на него удивительно строгие старушечьи глаза.
Васильев сдержал слово и приехал к Егорычу через месяц. Там и узнал, что десять дней назад похоронили бабу Нюшу на местном кладбище. И хоронили её четверо нанятых Егорычем алкашей, да он сам, до сих пор не понимающий, а как теперь будет жить без Нюши деревня?
Васильев сожалел, что так и не встретился с этой старушкой. Почему-то не покидало его чувство потери. И вины. Не стало на земле ещё одной святой женщины.
Или грешной?
Мужик зубами пытался сорвать пробку. Пробка не поддавалась, и он с яростью стал рвать её дёснами, потому что оставшиеся зубы шатались и кровоточили. Наконец, с кровью выплюнул пробку и с жадностью приложился к горлышку. Пил с упоением, да так, что на ресницах закрытых глаз выступили слёзы. Потом, почувствовав, видимо, облегчение, оторвался от бутылки и уже мутнеющими глазами осмотрелся вокруг. Заметив стоящего неподалёку Димку, невесело улыбнулся:
— Что, любуешься?
— Нужен ты мне!
Димка махнул рукой, поправив на плече сползающую вниз сумку и, не оглядываясь, зашагал прочь от стоящего возле магазина алкаша к автобусной остановке.
Дмитрий Суворов возвращался домой. До автобуса оставалось ещё целых три часа, поэтому удобно расположившись на лавочке, разложил на постеленную газетку нарезанные кусочки колбасы, ломтики сыра и с удовольствием уплетал за обе щёки бутерброды, запивая «Фантой».
Мимо пробежала собака. Димка бросил ей кусок надкусанной колбасы. Та ловко поймала его на лету и, остановившись, посмотрела жалостливыми глазами.
Вадим Широков слыл первым красавцем. «Первый парень на деревне!», — ехидно шептались старики, а пацаны с завистью поглядывали на очередную Вадькину пассию. Оно и понятно — человек в городе учился, да не где-нибудь, а в институте! Хоть и не закончил, вернулся домой после третьего курса, а всё ж был образованнее других. И одевался в соответствии с городской модой!
Никому не узнать, сколько горьких слёз выплакали девичьи глаза, глядя, как идёт по улице очередная счастливица, крепко прижимаясь к Вадькиному плечу, как смотрит она с гордостью на своих неудачливых подруг. И твёрдо зная, что через день-два на её месте окажется одна из этих встреченных неудачниц, всё равно наслаждается своим неожиданным и таким коротким счастьем!
А Димка Суворов побаивался местных девчат. Ещё в школе, в классе седьмом или восьмом, попытался пригласить на свидание свою же одноклассницу Ленку Куприянову, но та повертела пальцем у виска:
— Ты чего это, с ума спятил?
— Почему? — удивился тогда Димка.
Та не стала ничего отвечать, просто усмехнулась и, взмахнув распущенными косичками, прыснула в кулачок.
Димка потом долго рассматривал себя дома в зеркало. Это и понятно: худой, с длиннющими руками, какой-то кособокий и совсем не мужественный. Такого не полюбят, где уж тут!
А потом в посёлок Вадька Широков вернулся из города. Вот и закрутился девичий хоровод возле этого красавца! Парни, вроде, хотели проучить его как следует, чтобы девчонок не отбивал, да пронёсся слух, что занимался Вадька в институте боксом, что имел чуть ли не международный разряд, и как-то незаметно ушло желание связываться с Широковым.
Белоснежной зимой и широким весенним половодьем отгремел в Димкиной жизни десятый класс. Повзрослел Суворов, раздался в плечах. Даже сквозь рубашку уже проглядывались небольшие тугие бицепсы. И уже не одна девчонка поглядывала в сторону набирающего силу юноши. А Димка упорно тренировал своё тело во дворе дома, скрываясь от посторонних глаз. Вечерами, выходя на улицу, всё искал глазами Ленку Куприянову. Но та, успешно сдав экзамены, не стала поступать в вуз, а окончив краткосрочные бухгалтерские курсы, устроилась на работу в правление. Однажды, увидев её идущую под руку с Широковым, Димка понял — не судьба!
Отслужив положенное в рядах Советской армии, махнул рукой, успокаивая свою молодецкую страсть, и отправился в поисках лучшей доли на великую стройку века — БАМ! Там и курсы горные закончил, и техникум. Сколько лет уже дома не был! Всё откладывал поездку, как только подходил очередной отпуск, всё находил какие-то причины. Уезжал к друзьям, а то и просто охотился в тайге. Часто перебирал в своей памяти не такую уж и большую, но достаточно интересную жизнь.
Знал, что вышла замуж Ленка за Вадьку Широкова, что жили они в родном посёлке. Знал и то, что совсем не складывалась их совместная жизнь. Привыкший к своему положению, гулял налево-направо «первый парень на деревне», только уже не как раньше, а тихонько, ночами. Потом совсем стыд потерял. Смертным боем бил Широков Ленку! Выбрасывал из дома, и слышали иногда гнавшие утром стадо пастухи, как выла за Вадькиным забором собачка. И узнавали в этом вое Ленкин голос, только поделать ничего не могли: муж и жена — одна сатана….
Почему люди в поездах становятся откровенными? Где-то прочитал, что так происходит потому, что собеседники знают: они никогда больше не встретятся. Поэтому вряд ли кто будет проверять истории, рассказанные под стук колёс, под храп какого-нибудь пассажира с соседней полки или хныканье ребёнка из соседнего купе. И совсем уж завораживают ночью огни проносящихся мимо станций и посёлков!
Напротив меня мужчина лет пятидесяти. На нижней полке, отвернувшись к стене, спит женщина. Мужчина, бережно поправив на ней покрывало, сидит рядом, приютившись на самом краю. Я кивком показываю ему: садись, мол, возле меня, рядом, но он отрицательно машет головой и, положив руки на столик, внимательно смотрит в окно.
Спать пока не хочется. Вчера отоспался у друга, бездельничая весь день. Поэтому я внимательно присматриваюсь к своему безмолвному собеседнику, который за два часа нашего вынужденного соседства не произнёс ещё ни одного слова.
Я вздыхаю и отправляюсь в тамбур покурить. (Тогда ещё в поездах курить разрешалось.) Знаю, чувствую, что сосед обязательно выйдет следом, потому что почувствовал я в его сердце какую-то тяжесть, разглядел в тёмном вагоне потаённую тоску в глазах, печаль…
Протянув ему зажигалку, отворачиваюсь к окну.
— Тебя как зовут? — мужчина глубоко затягивается и медленно выпускает из ноздрей дым.
— Георгий.
— А я Фёдор. Такое вот имя дурацкое родители дали!
— Ну почему же дурацкое? — я удивлённо смотрю ему в глаза, — Имя как имя!
Фёдор усмехается и снова глубоко затягивается сигаретой. Немного колеблется.
— Ты писатель? Я, кажется, знаю тебя. Волжский? Георгий Волжский.
— Ну да.
— Читал Ваши книги. Очень они мне нравятся! Извините! — Фёдор переходит на «вы». — Всё гадал, а теперь вижу.
— Ладно тебе, давай на «ты»! Мы примерно ровесники, да и знакомимся в интересной обстановке!
— Да уж…
Мы закуриваем ещё по одной. Дымим нещадно, наполняя тамбур сизой едкой завесой. Благо, все спят, и ворчать на нас некому!
— Ты веришь в любовь? — приблизив ко мне своё лицо, внезапно спрашивает Фёдор.
— Конечно.
— А если это чужая жена?
— Как это? — мне становится интересно.
— Хочешь, историю расскажу? Может, напишешь чего-нибудь… Только имя моё не вспоминай, не надо! — он внимательно смотрит на меня и ждёт ответа.
Я утвердительно киваю.
— Представь: жил себе человек. Город большой, квартира красивая. На работе ценили так, что начальство чуть ли в рот не заглядывало. Специалист, одним словом! И семья у него, вроде бы, положительная. По выходным за город выезжали на своей машине. От друзей отбоя не было! Словом, замечательная жизнь! В достатке! Живи и радуйся!
— Ну и…
— Однажды вот так же в поезде встретил этот человек ЕЁ!
Фёдор вдруг опускает глаза, но продолжает рассказ:
— Просто сел рядом и… замер. Слова сказать не может, а смотрит и всё! Как земля перевернулась с ног на голову!
— Это она, там, в вагоне?
Фёдор не отвечает на мой вопрос.
— Знаешь, сколько она со мной вынесла? То ли вину за собой чувствую, то ли грех… Она ведь не привыкла к такой жизни. У неё и муж из небедных, и дети с положением! А я что?
В общем, считай, в том вагоне новая семья сложилась! Хотя…
— Что?
— Она до сих пор чужой женой числится, так вот!
— Но ведь развестись можно!
— Это тебе кажется, что всё так просто… Я-то развёлся, ни разу не пожалев об этом! С ней другая ситуация… Понимаешь, муж у неё за границей, ему никак разводиться нельзя. Вот она и жалеет его, наверно. Написала ему, рассказала всё. Не знаю уж, как он там перенёс всё это, а только дети от неё отвернулись. Не звонят, не пишут…. А мне главное — чтобы рядом была! Чтоб видеть мог её каждый день, за руку держать…
Я ошарашено вынимаю очередную сигарету. Фёдору протягиваю тоже.
— Знаешь, — вагон сильно качает, и огонёк пляшет прямо перед моими глазами, — всё время мечтаю, что когда-нибудь закончатся наши мытарства, и мы вернёмся в свой дом, который построю своими руками. Красивый, уютный! Мы ведь с ней и от бандитов бегали, и чуть не замёрзли на Севере! Может, и жив потому, что Надюшка всё время рядом. И нельзя мне расслабляться, чтоб ненароком не осталась она в одиночестве, без защиты!
И ещё…знаешь, Волжский, трудно начинать, когда тебе за пятьдесят!
— А сейчас куда?
— На Дальний Восток… Может, там найдётся нам место под солнцем. Руки специалиста везде ведь нужны, правда?
— Конечно…
— Ладно, спать пора… Вторые сутки не сплю, всё думаю.
— Давно вы?
— Давно… Пятый год пошёл, а всё как первые дни вместе! Только вот до сих пор ни кола, ни двора. За что ни возьмусь — всё из рук валится! Может, во мне дело, Волжский? Только одно знаю: Надюшка и жизнь — это для меня одно и то же…. Так вот!
Фёдор ушёл в вагон, а я, смяв выкуренную пачку, всё пытаюсь разобраться в поступках и зигзагах судьбы этих людей. Где правда, где вымысел — вряд ли когда придётся мне разгадать. Но вот очередную человеческую трагедию я уже знаю. Хотя, трагедию ли?
Вернувшись в вагон, долго смотрю на Фёдора, который, положив голову на сплетённые на столе руки, крепко спит. Мне становится даже завидно, потому что даже здесь он остаётся верным стражником своего так поздно встреченного счастья, своей Надюшки….
И в этих скупых его фразах, отрывочных и порой недосказанных, я вижу всю их жизнь, странную и непонятную, но в которой присутствует самое главное — любовь…. Я так и не увидел лица этой женщины. Наверное, красивое.
На горе или на радость, но ведь для чего-то встретились эти два человека?!
Через полчаса я выхожу в небольшом уральском городке, и мы никогда больше не встретимся.