БОГДАН БАЕГА

Репортёр. Авантюрист. Не графоман. Пишу быстро, но очень долго "чищу" то, что написал. Рассказов мало. Сейчас работаю над пьесой о театре "Третий звонок" и фантасмагорией "Дом Лилит". Живу в Казахстане. 

Художника всякий может обидеть

Живописец Модест Люлякин захлебывался рыданиями. Правая рука мастера безвольно свисала с подлокотника плетеного кресла, левой, с зажатым в кулаке холщовым платком, расшитом павлинами, Люлякин тер обезвоженные красные глаза.

— Даже страшно представить, на что эти варвары посмели покуситься! — причитал Модест. — Двадцать лет бессонных ночей, организм отравлен скипидаром... Все замыслы, порывы... Все!!! Какие-то бездушные троглодиты, хамы... Обескровили!! Все унесли!!!

Ночь с пятницы на субботу Люлякин провел на даче в пригородном поселке Гребешки, в свое время захваченном выдающимися умами местной интеллигенции, в основном художниками и писателями. В настоящий момент Гребешки находились в долгосрочной осаде против поползновений выдающихся представителей местного бизнеса умыкнуть права на земли дачного поселка. По разумению бизнесменов, Гребешки «при слизняках-интеллигентах совершенно пришли в упадок, а окажись они в руках людей распорядительных и со средствами, так просто райское место, и лучшего желать не надо». Райское место представляло собой несколько сотен гектаров изумительных угодий с дубками, малинниками и речкой и, между прочим, обветшалыми от времени строениями, в которых марали холсты и бумагу выдающиеся представители местной интеллигенции уже в течение многих лет. Гребешки так реально и во всем великолепии оживали в снах местных бизнесменов, что они, будучи не в силах бороться с искушениями, поначалу предлагали интеллигентам деньги (и весьма приличные), сопровождая посулы ласковыми потрепываниями по плечу и подобострастными: «Андрон Сергеич, Модест Поликарпыч, светила вы наши». Интеллигенты от лестных признаний краснели, дорогие напитки и икру, бизнесменами предлагаемые, вкушали в количествах неограниченных, но от заманчивых предложений с тупым упорством шестидесятилетней девственницы наотрез отказывались. Претерпев неудачи и унижения от пренебрежения и упорства «слизняков», воротилы, тихо матерясь, грозились «хибары слизнячьи пожечь-потоптать», и вот теперь, по подозрению Модеста, перешли к актам неприкрытого хамского террора.

Словом, в ночь с пятницы на субботу, предположительно на рассвете и в отсутствии хозяина, городскую квартиру Люлякина взломали неизвестные и похитили все его картины. Теперь в гостиной живописца пахло сердечными каплями.

— О-о-о... — выл Люлякин. — Я не удивлюсь, если это месть... Да-да, месть этих нуворишей, этих самозванных ротшильдов. Им мало поползновений на Гребешки, они посягнули на святое — мои картины! Они на детей моих посягнули!!!

Два милиционера, один потолще и посолидней, другой стажер без формы с подвижной физиономией, призванные находящимся здесь же другом Люлякина театральным критиком Седовым, безучастно обозревали гвозди, сиротливо торчащие в темных прямоугольниках, теперь не завешанных картинами, что позволяло сделать выводы об изначально ярко-бордовом цвете обоев. Горечь от происходящего усиливало то обстоятельство, что картины были оправлены в рамы, сделанные по специальному заказу лучшим краснодеревщиком местного Дома художника Анисимовичем за весьма солидное вознаграждение. Хотя, что такое какие-то деревяшки в сравнении с душевными муками художника, творящего вечное!

— Модест, — проникновенно гипнотизировал убитого горем товарища критик Седов, — Модест, твои картины найдутся, не правда ли, това... господа? Эти шедевры невозможно утаить. Истинное искусство само себя обнаружит. Причем, неожиданно. Да, да. Ты еще вспомнишь мои слова, Модест.

«Господа», не выказав приличествующего случаю утешительного энтузиазма, очистили место на плюшевой скатерти с русалками, покрывающей круглый обеденный стол. При этом склянка с сердечными каплями и аптечная рюмка с насеченными делениями перекочевали на противоположный от Люлякина край, а статуэтка крылатой женщины без головы с претензией на старинную бронзу заняла место аккурат напротив страдающего живописца. На освобожденную в результате этих манипуляций территорию легла потертая кожаная папка, предсказуемое содержимое которой (бланки протоколов и ручка при обгрызенном наконечнике) самым безумным образом дополняла канареечного цвета расческа с выломанными частью зубьями.

Юный стажер, озорно шмыгая носом, с первобытным любопытством занялся изучением разного достоинства художественных безделушек, населявших полки в старинном буфете. Особый интерес его вызвала пара индийских статуэток игривого свойства. Стажер, покосившись на хозяина и убедившись, что не только Модесту, но и никому другому до него нет дела, осторожно приоткрыл стеклянную дверцу буфета и извлек одну из статуэток. Посопев одобрительно, он вернул фигурку на полку и тут же занялся изучением резного нефритового слона, которых во множестве привозят из стран Индокитая экзальтированные туристы. Слон был замечателен тем, что символизировал нескончаемую продолжительность эволюции: внутри большого ажурного животного при внимательном рассмотрении можно было узреть такое же, но меньших размеров, а извращенно зоркий глаз мог высмотреть и совершенно крохотного малютку, впрочем, исполненного с большим искусством, и особенно хобот был выделан очень тщательно.

— Будем протокол писать, — зевнул толстяк. — Какие картинки у вас, гражданин, увели? Надо опись составить.

— КАРТИНКИ?!!! — бешено вращая глазами, зашипел Люлякин, и по лицу его пробежала судорога одновременно страдальческая и презрительная. — Картинки... Ты слышишь, Седов?! К вашему сведению, милостивые государи, среди этих «картинок», как вы изволили их величать в силу полного отсутствия знакомства с предметом... — тут его рокот смягчился, — что, впрочем, простительно вам по причине вашей занятости на государственной службе... Так вот, среди этих «картинок» — жанровое полотно «Полет Матрены над ячменным полем», натюрморт «Хлебы», эскизы к пьесе драматурга Полевкина «На дальнем току», портрет...

— Описать картинки можете?

Модест ошалело посмотрел на представителей закона и беспомощно повернулся к Седову.

— Это очень известные полотна, — бросился на выручку другу критик. — «Полет Матрены» два года назад выставлялся в рекреации ветеринарного колледжа. Имел большой успех.

— Это понятно. Обрисовать можете?

— Ну... Обнаженная валькирия...

— Ясно, голая гражданка... — бодро застрочил толстый.

Люлякин издал стон.

— ... озаренная лунным светом, — осторожно продолжил Седов.

— Так и запишем: «в ночное время суток», — продолжал измываться толстяк.

— ... опускается на ячменные поля... — погас критик.

— Хо-ро-шо... «Проникает на территорию сельскохозяйственных угодий»... Мда, граждане художники... Сюжетец... Одна картинка — целых три уголовных статьи.

Шкодливый стажер чуть не уронил извлекаемого из буфетного шкафа фарфорового кота с неестественно синими губами, расплывшимися в похабной ухмылке, когда в квартире Люлякина раздался телефонный звонок. Жертва ограбления потянулся к трубке. Трепетную ладонь исстрадавшегося живописца грубо и уверенно накрыла пятерня представителя закона.

— Звонят... — неуверенно пробормотал Люлякин.

— Вижу, что звонят, не слепой, — согласился толстый. — А о том вы подумали, что, может быть, это грабители наши звонят?

— Почему «наши»? — испугался Модест.

— Ну... Это я так... К слову. А вот нервничать не надо. Нервы, граждане художники, нужно беречь. Что будем говорить?

— А что будем говорить? — заговорщическим шепотом осведомился живописец.

— А говорить мы будем вот что: здравствуйте, мол, уважаемые, согласны на любой денежный выкуп, давайте встретимся, перетолкуем.

— Здравствуйте, уважаемые… согласны на любой выкуп, встретимся, перетолкуем... — как во сне пробормотал Люлякин, заглушаемый настойчивой трелью аппарата.

— Ай, молодца! И спокойненько так, ровненько... Ну, давай.

Седов почему-то зажал рот ладонью и, страшно вытаращив глаза, подмигнул Модесту.

— Алло... — осторожно выдохнул в трубку Люлякин. — Да... Да... Квартира живописца Люлякина. Здравств... уваж... Что?! Как...

Взглянув на помертвевшее лицо друга, критик Седов предположил самое худшее. А именно: первое — картины Модеста, включая «Полет Матрены», «Хлебы», эскизы к так и не осуществленной постановке пьесы драматурга Полевкина спешным порядком вывезены за пределы страны и будут пущены с молотка на ближайшем аукционе в Лондоне; второе — полотна не вывезены в спешном порядке для продажи с лондонского аукциона, но злоумышленники назначили за них сумму выкупа, непосильную для страдающего товарища.

— Модест, — торжественно начал Седов, принимая выскользнувшую почти совсем из рук Люлякина телефонную трубку, — мы соберем деньги, Модест. Я получу гонорар за рецензию на спектакль этой бездарности Лоскутова, кое-что можно одолжить у Листермана, ты закончишь оформление столовой депо, союз поможет...

— Да погодите вы, — нетерпеливо осадил критика толстяк. — Что они сказали?

Люлякин обвел безумным взглядом стены в выцветше-бордовых обоях с сиротливо торчащими гвоздями и прохрипел:

— Они сказали... Бред какой-то...

— Ну?!!! — взревел толстый.

— В подвале картины...

— В каком подвале?!

— В нашем...

В гостиной живописца наступила нехорошая тишина. Фарфоровый кот с синими губами таки выскользнул из рук стажера, ударился о пол и с мерзким звуком разлетелся на черепки.

Полезли осматривать подвал. Толстый, на правах старшего, остался топтать подвальный предбанник, предоставив стажеру, согнувшись пополам, шарить лучом карманного фонарика по углам. Подземелье, собственно, ничем не отличалось от великого множества других помещений подобного рода: сырые стены, местами сохранившие следы былой побелки, шастающие мокрицы, пыльный продавленный диван с обнажившимися пружинами, сломанная лопата, еще лопата, но вовсе без ручки, обезглавленная кукла, чьи-то штаны необъятных размеров с накладными карманами, бухта пожарного шланга. Между отслужившими радиаторами парового отопления и коробками с устрашающим изображением мертвой человеческой головы, покоящейся на берцовых костях, юный стажер обнаружил рулон размеров внушительных.

— Воняет тут, — прилетел из темноты голос стажера, — и стены какой-то пакостью покрыты.

— Нашел? — осведомился толстяк.

— Да, вроде...

Голова стажера вынырнула из подвального мрака.

— Тут еще записка какая-то, — отплевываясь, пробасил стажер…

Сверток, перевязанный сапожным шнуром, перекочевал в квартиру живописца.

— Ну? — выдохнул Седов.

Взору присутствовавших предстала картина, трогательная до слез: полотна Люлякина, включая «Матрену», «Хлебы», театральные эскизы, портрет начальника местного депо Вениамина Илларионовича Пчелкина, наброски пышногрудой девицы в косынке, застигнутой художником за сбором моркови — словом, все похищенное в целости и сохранности (правда, почему-то без рам) теперь располагалось на круглом обеденном столе между склянкой с сердечными каплями и крылатой женщиной.

— А! Что я говорил! — ликовал Седов. — Даже у этих мерзавцев не поднялась рука лишить мастера его шедевров! Одумались!! Сообразили, на что замахнулись!!! Одно не пойму: где рамы? Ну, да шут с ними.

— Тут вот записочка еще, — вернул Седова на землю толстяк.

— Ах, да! — засуетился Седов. — Наверное, извинения, покаяния... Так-с: «Хозяин, извини, промашка получилась. Перепутали адресочек, но за это кому положено ответит. Барахло твое возвращаем нетронутым, а вот с рамами, просим прощения, в точку попали. Рамы — произведение искусства. Даже непонятно: на них у тебя денег хватило, а мазню такую зачем накупил? Ты тому, кто тебе эту мерзость всучил, обязательно рожу набей. А рамы мы забрали, зла не держи».

С Люлякиным приключилась истерика.

— А где тут у вас сортир? — поинтересовался стажер.

Иллюстрация Бориса ЛАТЫШЕВА

Гвоздь программы

Редактор городской газеты «Утренняя правда» Ярослав Забельский был не в духе. Сидя на вечернем представлении заезжего шапито в первом ряду прямо подле цирковой арены, он мысленно перебирал, почему он собственно не в духе.

Ну, во-первых, вчера в хлам напился лучший редакционный репортёр Жора Толстовкин. Напился не один, а вместе с финансовым директором газеты Всеволодом Борисовичем Почучуевым. Этот подлый дуэт доставлял редактору немало хлопот. С одним редакционным пьяницей и бабником можно было смириться. И он, вне сомнений, даже мог придать редакции некоторый шарм, как оно, собственно, и было, пока Всеволод Борисович не обрёл себе компаньона в лице Жоры Толстовкина, которого Ярослав так опрометчиво принял на службу. Скооперировавшись, сволочная парочка в короткие сроки опустошила все запасы спиртного в редакционном буфете и совершила ряд дерзких подвигов сексуального характера, безвинными жертвами которых пали некоторые сотрудницы редакционной типографии и работницы расположенной неподалёку птицефабрики. Жертвы впоследствии рыдали в кабинете редактора, жёны Толстовкина и Почучуева грозили Ярославу «доложить до сведения в инстанции» о творящемся в «Утренней правде» хамском разврате. Это отнимало у редактора много здоровья и душевных сил, но выгнать Почучуева и Толстовкина он не мог: подлецы хорошо делали свою работу.

Теперь Жора Толстовкин под предлогом сбора информации поправлял здоровье в одной из рюмочных на окраине города, Почучуев же тихо матерился, лёжа на диване в гостиной своей квартиры и поглощал куриный бульон, заботливо приготовленный любимой и в очередной раз простившей его супругой.

А редактор газеты был вынужден присутствовать на вечернем представлении приезжего цирка вместо этой скотины Толстовкина. Отказаться было невозможно: устроитель гастролей шапито, знаменитейший в городе концертный администратор Юрий Соломонович Динерштейн был хорошим другом редакции и из большой любви к печатному слову (и в справедливой надежде на благосклонные отзывы в газете) безвозмездно снабжал репортеров контрамарками на лучшие концерты заезжих знаменитостей.

Злило Ярослава и то, что именно на этот вечер был назначен преферанс у его наставника и покровителя Арсена Вазгеновича Хачикяна, большого столичного журналиста и хлебосольного хозяина. Ярослав представил, как в этот самый момент Арсен Вазгенович и его гости поглощают бутерброды с белужьей икрой под холодную «столичную» в уютном кабинете хозяина при ласковом свете шёлкового зелёного абажура, и ему стало ещё хуже.

И, в придачу ко всему этому, его теперь раздражали слишком громкая музыка парада-алле, слишком яркий свет прожекторов, идиотские шутки клоунов, сонные униформисты, дешёвые потёртые кресла и мерзко тявкающие пудели, сигающие через обручи под руководством дрессировщицы Милы Оганесян.

Редактор рассеянно пробежал глазами по программке: «Воздушая гимнастка Изольда Друнёва… иллюзионист Махмуд Сембаев… акробаты на першах Культяповы… чудо-человек, силач Анзор Мамедов…». До финала представления оставался час.

Настроение редактора несколько улучшилось, когда на арене появилась Изольда Друнёва. Ярослав, несмотря на молодость, был человеком солидным, приличным и даже отягощённым семейством, но никогда не отказывал себе в удовольствии отдать должное прекрасному. В самом невинном смысле, разумеется. Изольда была чудо как хороша. Причём, хороша той удивительной привлекательностью, при которой прощаются некоторые незначительные (а иногда и значительные) промахи. Изольда, восхитительную фигуру которой прикрывал скромный по масштабам цирковой костюм, взмывала под самый купол шапито, парила там, и вместе с ней уносилось, парило и выделывало непредсказуемые трюки воображение редактора «Утренней правды», и пару раз даже чудесным образом исчезала внешняя невозмутимость его. И сердце молодого человека замирало в общем хоре замирающих сердец зрителей, когда гимнастка исполняла самые отчаянные кульбиты (впрочем, термин может быть и не точен). Ничего не поделаешь: такова волшебная сила искусства.

Иллюзионист Сембаев и акробаты Культяповы не произвели в душе Ярослава столь же сильных потрясений. И он уже нетерпеливо поглядывал на часы, когда на арене погасли прожекторы, и плотного сложения шпрехшталмейстер, заполнивший собой белый круг света от прорезавшего цирк луча, объявил:

– Уважаемая публика! Чудо-человек! Атлет и силач Анзор Мамедов!!!

Под гром аплодисментов погас и луч, а когда арену вновь ярко осветили фонари, перед зрителями предстал гигант размеров внушительных. Ярослав как-то весь подобрался в предвкушении события необычайного. И профессиональное чутьё не подвело его. Чудо-силач буквально покорил всю разномастную публику, пришедшую в этот вечер в заезжее шапито. Дети визжали от восторга, дамы в страхе прикрывали глаза надушенными платками, а отцы семейств и молодые люди с нескрываемым восторгом и завистью пожирали глазами действо. В качестве небольшой прелюдии атлет сломал о голову несколько кирпичей, завязал узлом кочергу и порвал солидную якорную цепь. А дальше началось нечто невообразимое. Мистическим образом обнаружившийся вдруг на сцене шпрехшталмейстер пригласил на арену всех желающих поучаствовать в номере. Атлет разлёгся на опилках, на грудь ему примостили деревянный щит размеров необъятных, и толпа человек в тридцать, забравшись на этот щит по требованию шпрехшталмейстера, сначала нерешительно и опасливо топталась, а в какой-то момент, осмелев, стала вдруг подпрыгивать и пританцовывать, и наглые бесчинства эти не причинили чудо-атлету никакого вреда. Встав во весь рост по окончании номера, он лишь улыбался по-детски непосредственно и лучисто.

Ярослав и сам не чурался гимнастических упражнений, уважал сильных людей, и сейчас прямо-таки находился в восторге чрезвычайном. Забылись Жора и преферанс, жизнь обретала смысл. «Интервью… Непременно взять интервью у чудо-человека. Это будет просто взрыв!», – свербило в мозгу редактора.

Финал номера покорил буквально всех. Униформисты вынесли на арену деревянную шпалу с торчащими из неё на две трети огромными гвоздями. И публика замерла, и раздалась тревожная барабанная дробь, и… Ах! Атлет, встав на четвереньки, несколькими мощными ударами головы вогнал гвозди в шпалу по самые шляпки.

Зритель безумствовал. Ураган оваций обрушился на голову силача. Его долго не отпускали, и надо ли говорить, что по окончании представления у расходившейся публики только и разговоров было, что о чудо-человеке.

Воодушевлённый и в предвкушении замечательного материала редактор «Утренней правды» перехватил Юрия Соломоновича где-то в кулисах, мощной рукой вытянул его из кружка танцовщиц кордебалета, и маленький администратор буквально повис на руке у рослого журналиста.

– Юрий Соломонович, спасибо за приглашение. Всё замечательно, но ваш чудо-человек – просто фантастика! Я хочу взять у него интервью и прямо сейчас.

Юрий Соломонович как-то странно съёжился и, отведя глаза, проскороговорил:

– Боюсь, Славочка, что это невозможно… А вы возьмите интервью у Милочки. Дрессировщицы пуделей. Такая очаровательная девочка! Редкий талант! И умница…

– Да… Очаровательна и умница… Не спорю. Но читателя этим не заманишь. А вот ваш атлет… Это то, что нам надо. Ну, не томите. Где с ним можно побеседовать?

– Славочка, дорогой вы мой, вы знаете, как вас уважает Юрий Соломонович, но тут я бессилен. Интервью не будет.

– Да почему, чёрт возьми?!.

– Славочка… Поймите: человек головой гвозди забивает!!! Какое интервью?!

Погода на улице была премерзкая.

Иллюстрация Бориса ЛАТЫШЕВА

Под  гром аплодисментов

 – Публика какая-то подозрительная, – высовывая в зрительный зал нос сквозь дыру в пыльном бархатном занавесе, нервно сообщил коллегам ответственный за звуковое оформление Гоша Козодоев. – Пьяные – не пьяные, но очень как-то не того… Буйные чересчур…

Небольшому театральному коллективу Натальи Забегай предстояло дать спектакль на сцене сельского клуба. Пьесу подобрали самую, что ни на есть, замечательную и в стихах. Комедия повествовала о крайне сложных взаимоотношениях между безнадёжно стареющим царём, его придворным стрельцом и супругой стрельца. Где бы малочисленная труппа Натальи Забегай ни давала эту постановку, везде актёров ждал бурный аплодисмент с последующим банкетом, состоявшим из натуральных продуктов, жертвуемых местным населением. А именно: неизменных жареных и отварных не первой молодости кур, овощей, представленных по большей части огурцами и помидорами (по зиме солёными и квашеными), потрескавшимися яйцами вкрутую, ржаными лепёшками и алкогольными напитками домашнего производства.

Справедливости ради, нужно сказать, что театральный коллектив мадам Забегай времена переживал не лучшие. Спрос на высокое искусство упал, зритель давно предпочёл высокоинтеллектуальным переживаниям легкомысленные и убогие развлечения. Сборы были мизерными, работать становилось всё сложнее. К тому же возмутительно выросли дорожные расходы и оплата транспортировки скудных декораций и багажа бродячей труппы. Несколько актёров подлым образом покинули передвижной ковчег театрального искусства Натальи Забегай и обрели позорный, но надёжный кусок хлеба, веселя публику пошлым конферансом. Остались самые стойкие и преданные, те, для кого служение театру оказалось неизбежной кармою.

Исполнитель главной роли старого, глупого и давно овдовевшего царя Казимир Дрыщ уже в гриме и царской мантии, пошитой из отпущенных друзьями и родственниками актёров кусков атласа, парчи и облезлых лисьих хвостов, приготовлял себя к выходу на сцену, используя приёмы бессмертной системы одного из величайших апологетов театральной науки. Приёмы эти заключались в следующем: Казимир, страшно выпучивая глаза, с шумом набирал в себя воздуху и с шумом же его выпускал. Начинающие и потому неискушённые в таинствах театрального мастерства молодые дарования Маня Клюквина и Федя Блюменкранц следили за мастером с нескрываемым ужасом и обожанием.

– Казимир, – окликнул товарища из-за кулисы исполнитель ролей героев-любовников и принцев в изгнании Сёма Тополь. – Бражку пить будешь?

Маэстро бросил на коллегу взгляд, полный презрения, и продолжил настраиваться.

– Понял, – вздохнул Сёма. – Ну, как знаешь. У нас тут компашка подходящая. – И, нырнув в кулису, сообщил обществу: Не будет. Индюк кривоногий.

Общество, демократично состоявшее из исполнителей и заглавных, и второстепенных ролей, и технического персонала неудовольствия Сёмы, впрочем, не разделило.

– Ну, и хорошо, – пробасила исполнительница роли няньки Груня Собакина, дама пышная и розовощёкая. – Лишний рот – он хуже… Ну, сами знаете, кого… Вздрогнем…

Возражать Груне коллеги не посмели не только из уважения к её таланту и женским достоинствам, но и помятуя о том, что простым сжатием в кулаке картофеля средних размеров Груня шутя превращала овощ в сырое пюре. Что она, впрочем, и демонстрировала неоднократно.

Янтарное содержимое трёхлитровой банки со сладостным бульканьем наполнило разномастную посуду.

– За театр! – выдохнув, провозгласил осветитель и по совместительству декоратор Петя Чиж.

– Хороша бражка, – осушив железную кружку, прошептала Люся Сопёлкина, впервые задействованная в спектакле в качестве супруги царского стрельца.

– Амброзия, напиток богов, – закусывая варёным яйцом, поддержал коллегу Сёма Тополь. – От благодарных зрителей.

Дали третий звонок. Маня Клюквина и Федя Блюменкранц на правах подающих надежды раздвинули занавес вручную: приличествующих сценических механизмов в клубе отродясь не было. Сам клуб тоже, надо сказать, мало походил на храм искусств: провисший, весь в трещинах потолок, израненные, обитые ветхим зелёным гобеленом кресла в зрительном зале, изрисованные хулиганскими надписями деревянные панели, впитавшие в себя ароматы многих лет, щербатый в занозах настил сцены, отслуживший пыльный занавес когда-то алого цвету, грязные кулисы…

Зритель встретил выход актёров на сцену зычным гоготом и громом аплодисментов. Неизбалованная театральными излишествами публика, впрочем, скоро прониклась действием и искренне сопереживала героям, вслух и громко комментируя происходящее и, в отдельных случаях, даже давая актёрам советы и некоторые не совсем употребительные в культурном обществе характеристики.

Артисты, воодушевлённые столь тёплым приёмом, честно отрабатывали и скудный гонорар, и возможный по окончании спектакля банкет, и предшествовавший спектаклю аперитив.

Пьеса между тем жила своей жизнью. Обременённый житейскими невзгодами, но неунывающий и коварный царь придумывал для стрельца всё новые и новые изощрённые задания, долженствующие свести соперника в могилу. Супруга стрельца в свою очередь отбивала ухаживания обезумевшего от похоти венценосного старца, пока муж пребывал в отсутствии. А сам стрелец с невероятным усердием исполнял любые прихоти домогателя собственной супруги.

Наталья Забегай, занявшая одно из ободранных кресел в восьмом ряду зрительного зала, к удовольствию своему отметила, что по ходу действа актёры её играют всё темпераментнее и раскованнее, и даже нечто мхатовское временами незримо носилось под облезлым потолком сельского клуба. Объяснение этой чудесной метаморфозе было чрезвычайно простым, но скрытым от глаз режиссёра: после каждой картины актёры удалялись в правую кулису, где их ожидал чудодейственный напиток вкупе со скромной закуской. Янтарная жидкость разливалась под многоголосое шиканье. Шёпотом произносились тосты за апологетов театра, неотвратимое светлое будущее труппы Натальи Забегай, гастроли в столице и публику-дуру. С каждым тостом воображение комедиантов разыгрывалось всё более, и нынешнее выступление на сцене сельского клуба уже казалось досадным недоразумением, кривой ухмылкой судьбы.

Спектакль вступил в ответственную фазу. По режиссёрскому замыслу, которым, к слову, очень гордилась Наталья Забегай, в этой сцене нянька в исполнении Груни должна была мять спину распростёртого на лежанке царя. Экзекуцию сопровождал сочный диалог, зачастую дополняемый собственными неожиданными импровизациями мадам Собакиной. Задачу свою Груня исполняла настолько добросовестно, что иногда Казимир Дрыщ долго не мог отдышаться после завершения мизансцены и регулярно выговаривал партнёрше: «Угробишь ты меня когда-нибудь, лошадь ломовая!».

На сей раз Груня Собакина разошлась не на шутку. Подогретая живительным настоем актриса мяла Казимира так, что у того трещали рёбра. Каким-то образом при этом премьер театра умудрялся выдавливать из себя текст. Хотя, временами казалось, что этот самый текст выдавливает из партнёра собственно нянька.

Публика в зале пришла в неописуемый восторг:

– Ну, баба – силища!!! Как она старого хрена-то…

Ободрённая поддержкой зала Груня с удвоенными усилиями налегла одновременно и на текст, и на спину Казимира:

 

– Чтоб чужую бабу скрасть,

Надо пыл иметь и страсть.

А твоя сейчас задача –

На кладбище не попасть!

 

На последних словах разбушевавшаяся Груня надавила на позвоночник Казимира посильнее и услышала странный хруст. Ну, как если бы подломилась ножка стула.

Казимир как-то странно задёргался и, вдруг, затих, прервав реплику на полуслове. Коллеги главного героя непостижимым образом почуяли, что произошло нечто чрезвычайное и даже непоправимое.

– Занавес давай, – ткнул кулаком в спину Федю Блюменкранца мгновенно протрезвевший Сёма.

Закрыли занавес.

Наталья Забегай от увиденного находилась в состоянии полуобморочном. Ноги и руки не слушались режиссёра, и подняться с кресла, несмотря на все усилия, она не могла, предоставив последующим событиям разворачиваться без её личного участия.

Бездыханного Казимира отнесли в кулисы и бережно уложили на топчан.

– Казимир, дружище, ты жив? – склонился над телом товарища Сёма Тополь.

Прошло некоторое время, показавшееся комедиантам вечностью, пока Казимир заговорил.

– Так сразу и не поймёшь, – повёл мутным глазом премьер труппы. – Всегда мечтал умереть на сцене, но никак не думал, что именно сегодня. Как-то не готов… Гамлета не сыграл… Лира…

Маня Клюквина беззвучно зарыдала на груди Феди Блюменкранца.

На виновнице ужасного происшествия лица не было.

– Товарищи, я, честное слово, не хотела, – басом всхлипывала Груня. – И приложилась-то чуток, а он возьми да хрустни… Казимир, душа моя, прости…

– Что делать-то будем? – озабоченно пробормотал запасной актёр вторых ролей и по совместительству администратор труппы Кузьма Бурмаш. – Деньги за спектакль уже взяли. Отменить нельзя – морду набьют.

– Отменить нельзя, – подал голос Казимир. – Несите меня на сцену…

– Ошалел?! – охнула Люся Сопёлкина. – Тебя в лазарет надо нести, а не на сцену.

– Лира бы… Напоследок, – прохрипел Казимир…

– Кто о чём, а вшивый… – начал было Гоша Козодоев, но осёкся под мрачными взглядами коллег.

Маня Клюквина завыла, взяв такую высокую ноту, которая сделалась бы предметом гордости любой оперной примадонны.

– Пойло ваше ещё осталось? – облизнул сухие губы Казимир.

– Так, полбанки… – прошептал Сёма. – Может, чуть меньше, конечно… Пять действий отыграли…

– Несите свою отраву… Пропойцы…

– Аха, понял, -–выдохнул Сёма. – Момент… Пётр, метнись!

Осветитель Петя Чиж исчез в соседней кулисе и через мгновение вернулся, прижимая к груди трёхлитровую банку, опорожнённую наполовину. Кружку наполнили и, бережно поддерживая голову травмированного товарища, жидкость аккуратно влили в Казимира.

– Еще, – выдохнул премьер…

После второй порции лицо Казимира посветлело. Присутствующие дружно выдохнули.

– Может, обойдётся, – неуверенно оглядела товарищей Люся Сопёлкина. – Ты как?

– Кишки перепутались, и спину ломит, – простонал Казимир. – Ладно… Наклонитесь сюда…

Братство прильнуло к умирающему товарищу и обратилось в слух.

Через пару минут занавес открыли.

На сцене в полном составе находилась труппа Натальи Забегай. Расположение актёров представлялось следующим: по центру сцены на коленях у присевшей прямо на подмостки Люси Сопёлкиной возлегал Казимир. Голова его покоилась на груди у Люси, что придавало мизансцене особую пикантность: по замыслу автора пьесы героиня Люси именно и являлась предметом вожделений героя Казимира. Бледная как смерть Груня Собакина, ломая себе пальцы, занимала место по левую руку от Казимира и чуть поодаль. Сёма Тополь, опустившись на одно колено, преданно пожирал взглядом главного героя. Маня Клюквина повисла на Феде Блюменкранце, намертво обхватив руками посиневшую федину шею. Исполнители второстепенных ролей заполнили собою сценические пустоты, приняв позы, заготовленные на занятиях по этюдам ещё со студенческих времён. Тень великого классика пока неясно, неотчётливо, но неотвратимо надвигалась на тщедушную сцену клуба.

Наталья Забегай вернулась из полуобморочного состояния. Ничего не понимая в столь неожиданной мизансцене, она внутренне несколько напряглась, но, хорошо зная изворотливость своих подопечных, тревогу проявлять не спешила.

Казимир, коснувшись лба тыльной стороной ладони, хрипло и протяжно задекламировал:

 

– Сгинь, отрицатель! Кто мог надругаться

Над бедным, кроме жадных дочерей?

Как вижу я, телесное страданье –

Законный бич всех изгнанных отцов.

И поделом! Их тело виновато

В рождении кровожадных дочерей.

 

«Это же «Король Лир», – пронеслось в голове Натальи Забегай. – Что происходит?!». В зале слышались робкие всхлипывания.

Тем временем бессмертные строки классика звучали под облезлыми сводами клуба набатом:

 

– Но несчастье меркнет

Пред большею напастью. Например:

Ты прибежал, спасаясь от медведя,

К бушующему морю – ты свернешь

Медведю в пасть. При бодром духе тело

Чувствительно. Но у меня в груди

Все вытеснено вон душевной бурей.

Одно томит, одно я сознаю,

Одно: дочернюю неблагодарность!

 

Произнося последнюю фразу, Казимир простёр руку в направлении Груни Собакиной, и Груня в ужасе залилась слезами.

– Дочка, вишь, его, внебрачная, – шептали в зале, сочувственно оглядывая няньку. – Узнала, поди, вот папашку-то и пришибла.

Женская часть зрительного зала рыдала уже в полную грудь. А Казимир завывал:

 

– Ведь это все равно, как если б рот

Кусал его питающую руку.

Но я им покажу! Довольно слез.

Прогнать меня в такую ночь наружу!

Лей, ливень! Вытерпеть достанет сил.

В такую ночь! Регана, Гонерилья!

Отца, который стар и отдал все

И вас любил!.. Слабеет мой рассудок.

От этого легко сойти с ума!

 

– Ишь, как забирает, – уважительно пробасил кто-то из мужиков с галёрки.

Вдохновлённый Казимир, забыв о боли в спине, полулёжа властвовал на сцене:

 

– Мне больно. Пуговицу расстегните…

Благодарю вас. Посмотрите, сэр!

Вы видите? На губы посмотрите!

Вы видите? Взгляните на… меня…

 

Столь вольное обращение с оригиналом в последней строке Казимир позволил себе не без умысла, но зритель, неискушённый в литературных изысках, вольности этой не заметил.

Казимир поднял к потолку левую руку с разжатыми пальцами, погрозил кому-то и… обмяк.

– Он умер, – громко огласил на весь зал Сёма.

Зритель поднялся в едином порыве. Никогда прежде, да и после этого замечательного представления артисты не имели дел с такой овацией.

Актёры обступили кругом лежащего Казимира и, взявшись за руки, согнулись в поклоне. Окончательно ожившая и счастливая Наталья Забегай птицею вспорхнула на сцену. Под гром аплодисментов занавес закрыли. На лице Казимира, как это принято говорить у литераторов, было разлито блаженство. «Знал ведь, что роль прямо для меня написана», – танцевала в голове премьера шумная мысль.

Из кабинета заведующего клубом пахло жареной курицей.

Иллюстрация Бориса ЛАТЫШЕВА

Комментарии: 1
  • #1

    Людмила (Воскресенье, 18 Октябрь 2015 16:48)

    Не умею писать комментарии, но не выдержала.
    Это - что-то!!!!!!!!
    И рассказ, и рисунок!
    И автор, в глазах и улыбке которого скрыты, я надеюсь, ещё не одна такая жемчужинка.
    Браво!!!!!