Александр Бацунов

 

 

 

Бацунов Александр Григорьевич родился на Алтае 3 января 1958 года. До 1994 года служил в Вооруженных силах СССР, после увольнения в запас (по этическим соображениям) работал в народном хозяйстве.

Стихи начал писать с конца 2016 года, пробовал себя в небольших рассказах посвященных людям родного края. В людях ценю дружбу, честность и верность своему слову. 

РАССКАЗЫ

СТРАНИЦЫ   1  .....  2

Рыжик

— Гриша! Вставай, сынок! Дядька приехал! — будила, толкая в плечо, своего младшего пятнадцатилетнего сына Елена.

— Что? — пробубнил тот, щуря спросонок свои голубые глаза.

— Вставай, говорю. Дядька тебя ждет, на покос пора ехать.

Гришка быстро спрыгнул с полатей, потянулся, натянул на себя рубаху и холщовые штаны.

— Что такую рань-то? — сонно щурясь и зевая, пробурчал он, выходя во двор.

Вокруг стояла утренняя благодать. Солнце набирало силу, его первые лучи нежно искрились на алмазных бусинках росы, обильно выпавшей под утро на изумрудную мураву. В густой листве огромных тополей разноголосо и звонко пели скворцы, где то за околицей щелкал бич пастуха, зычно мычали коровы. У ограды на привязи недовольно фыркал запряженный карий конь, сонно косивший своим черным глазом.

— Что тянешься! Не выспался, что ли, опять всю ночь с девкам проблукал? — улыбаясь в свои усы, поздоровался дядя Федор. — Давай быстрей! Коси коса пока роса, — торопил он Гришку, аккуратно укладывая в телегу вилы и ведерный лагушок с водой. — Брат твой Демьян на три часа косилку дал. Умывайся и поехали.

Гришка, подпрыгивая и дрыгая босыми ногами, подбежал по мокрой траве к наполненной до верху кадке и, обхватив ее руками за края, несколько раз с размахом окунул в нее голову. Вода с шумом плеснулась ему на ноги, мягко сбегая с головы по телу, освежая его от утреннего сна.

— Что ты, вражина, делаешь! — крикнула на него Елена. — Я уже замучилась их доливать, они же рассохнутся без воды. Хоть бы мать пожалел! И в кого ты такой уродился, иди быстрей, дядька ждет! — бурчала она, незлобно подталкивая его своим кулачком в спину.

— Мам не ругайся, приеду с покоса, весь огород полью и кадушки наполню, — улыбаясь, пообещал Гришка, ловко усаживаясь на телегу.

— Поехали, дядька!

— Обед-то возьмите! Я вам собрала, огурчиков, лучку зеленого положила, яиц отварила, а хлеба нынче нету, лепешки с рыжика, — тараторила Елена, второпях протягивая сыну узелок, связанный из старенького платка.

— Но-о! Карька! — щелкнул кнутом Федор, и рыжий конь, навострив уши и подняв хвост трубой, затрусил по дороге, телега задребезжала по кочкам.

Километрах в трех от деревни, в широкой ложбине, у самого пруда, раскинулся дробышевский покос. Еще Гришкин дед Макар облюбовал эти места, очистил от зарослей таволожника, осушил обводными канавами. Вот уже полвека в округе это место слыло как Дробышев лог. Правда, последнее время набирающий силу колхоз пристально стал приглядываться к их владению. Елена пока отмалчивалась на предложение правления вступить в него, но за последнее время к колхозу примкнуло более полсела. И колхозные земли приблизились к их лугу, обжав его со всех сторон. Цветущий луг красовался единоличным бельмом на светлом лике дряблых колхозных полей и вызывал раздражение у районного начальства.

Старенькая ТОЗовская косилка стрекотала, оставляя за собой густой валок и терпкий запах свежескошенных трав.

— Поменьше! Поменьше бери, пятку порвешь! — то и дело кричал Гришке Федор, любуясь обилием и густотой цветущего луга. «Стога четыре хороших поставим, с лихвой хватит коровам на два двора», — прикидывал он, глядя, как тяжело прорезалась косилка сквозь луговые травы.

Гришку не надо учить, на покосе не впервой, с семи лет на лошадях, сполна познал все тонкости косовицы. Любил он эту пору. Под стрекот жатки, душа его пела словами деда «Эх, Сибирь, вольница ты наша»! С первых шагов Гришка впитал в себя красоту, всю мощь родного края, и он не мог представить, что где-то есть места лучше и краше.

 

К обеду, порядком измотавшись, сделав последний прокос, он подогнал косилку к меже.

— Все, ближе к ручью нельзя, косилку утопим. Я потом, дядь Федь, когда подсохнет, литовкой докошу. Да и конь устал, весь в мыле, — сказал Гришка.

— Ну все, так все. Выпрягай и веди коня к пруду, только сразу не пои, пусть остынет. А я схожу, обед возьму, подойду и поедим.

Гришка с сибирским степенством, уставшим шагом подвел коня к изогнутому березняку, прижившемуся на верхушке плотины, и привязал его уздой к суку.

— Смотри, племяш, как в раю! — сказал подошедший к нему Федор, любуясь с плотины красотой, окружающей деревню. Легкий свежий ветерок с пруда обдувал их потные лица. Пред ним лежали свежескошенные травы, а по обе стороны от луга набирали силу бескрайне зеленеющие хлебные поля. Дальше ровными рядами высились сельские хаты, за ними, умываясь в небесной синеве горизонта своими вековыми макушками, сплошной зеленой стеной стоял лес.

— Не дураки были наши предки! — с чувством гордости произнес он. — Пойдем в тенек, пообедаем, коня попоим и домой.

Усевшись поудобней на мураву в тени берез, Федор неторопливо развязал узелок, разложив снедь, протянул Гришке солдатский котелок.

— Сходи-ка к колодчику, водички холодненькой попьем.

Внизу, у плотины, по другую сторону пруда, бил родник. Его холодная прозрачная вода медленно стекала за края небольшого деревянного сруба в узкий ручей, шедший в низину. По утоптанной песчаной дорожке Гришка подошел к срубу, наполнил котелок и перевел взгляд на ручей. Сквозь чистую воду было видно, как в ручье мелькали зелеными спинами стаи гальянов. От воды тянуло холодком и тиной, а на берегу чуть поодаль, подпрыгивая по солончаку, звонко кричал чибис. Устало поднявшись по крутому подъему, он присел на траву и протянул Федору котелок.

— Ух ты, какая холодная! Аж горло леденит! — сказал Федор, медленно сделав несколько глотков. — Отец твой, Петр, этот ключ отыскал, очистил, сруб сделал. Память о себе оставил, царство ему небесное!

— Дядь Федь, а батька мой такой же был, как ты? — спросил Гришка, с хрустом откусывая сильными зубами кусок землянистой рыжиковой лепешки.

— Во зубы! Шиффер кусать можно, — усмехнулся Федор. — А у меня ни к черту, война, будь она неладна.

— Батька? — взяв огурец, переспросил он, задумчиво глядя куда-то в даль. — Батька твой хороший был, старой, нашенской закваски. По гроб не прощу себе, не разъяснил я ему толком, обидел в последнем нашем разговоре.

 

В феврале девятнадцатого, сняв свои офицерские погоны и кресты, через всю Россию Федор, наконец, добрался до родного села. Но едва успел вкусить мирной жизни, как ранним майским утром девятнадцатого года в дверь Дробышевых раздался тихий стук. Федор поднялся и, не одеваясь, в нижнем, вышел на крыльцо. На пороге стоял его бывший однополчанин по 9-му Сибирскому полку унтер Яков Левандовский.

— Здравия желаю, Федор Макарыч! — поприветствовал он своего бывшего командира. — Сегодня в Токарево белые будут проводить мобилизацию. Вчера вечером свояк с управы по секрету сказывал, подчистую всех офицеров, унтеров и Георгиевских кавалеров. Завтра, говорит, к обеду у нас будут. Что делать будем, Макарыч? На нас и так крови — в век не отмыться, так еще сволочи и в своей выкупать хотят.

— Не паникуй, Яков, нам спрятаться где-то надо, пересидеть это время.

— Может, нам на ивановской заимке сховаться? — предложил Яков. — За десять верст от села искать нас никто не станет.

— Добро! Кто еще с нами? — спросил Федор.

— Кавалер Тимоха Красов да два унтера с Колдунов.

— Хорошо, берите провизию недели на две, оружие захватите, встречаемся сегодня в полночь на конях у плотины. Но чтобы тихо, ни одна душа не знала. Понятно?

— Так точно, ваше благородие! — козыряя, усмехнулся Яков.

 

После полудня к дому брата подошел Петр. Во дворе бойкая сноха Дарья, закатав подол юбки, развешивала только что выстиранное белье. Петр мельком кинул взгляд на развешенную защитную форму брата среди прочего белья.

— Здравствуй, Даша! Федор дома? — спросил Петро у снохи.

— А где ж ему быть! — бойко ответила та, поправляя свой платок. — Дома с Сашкой сидит, ест, я курицу зарубила, квашня у нас сегодня, пирогов настряпала, да вот еще стирку затеяла. Иди, Петро, к мужикам за компанию.

— Спасибо! С удовольствием отведаю. С чем пироги-то?

— С картошкой, с яйцом есть.

Петр вошел в дом, вкусно пахло вареной курицей, а с прокопченных железных листов, накрытых широким рушником, исходил запах свежего хлеба. На столе стояла крынка молока, деревянная расписная миска с куриным мясом, горкой валялись румяные пироги. Федор и его пятилетний белобрысый сын Сашка ели пироги, запивая молоком.

— Здорово, брательник, — поздоровался Петр протягивая брату руку. — А Сашка у тебя уже какой большой! Иди, поздоровайся с дядей!

Сашка бойко спрыгнул с лавки и, мигая своими голубыми глазками, быстро протянул ручонку.

— Здорово, здорово мужик! — ласково улыбнулся Петр, тихонько пожимая своей ручищей его маленькую ладошку.

— Присаживайся с нами, — предложил Федор. Я уж хотел за тобой Дуняшку послать, поговорить нам надо с глазу на глаз.

— Тять, я пойду на улицу побегаю! — перебил его Сашка.

— Давай беги! Мамку только кликни до дому, — сказал он, подтолкнув к двери сынишку.

— Мамка! Тебя тятька зовет! — едва захлопнув за собой дверь, закричал тот и, мелькая босыми пятками, рванул на улицу.

— Звал, Федя? — спросила, краснея, вошедшая Дарья. Она до беспамятства любила своего мужа, стеснялась этого и никак не могла привыкнуть к нему после пятилетней разлуки.

— Даша, у нас под курицу и к пирогам есть что-нибудь покрепче молока? С браткой нам бы посидеть, потолковать о жизни.

— Только спиртовая настойка на березовых китешках.

— Неси на китешках, не баре.

Дарья вышла в сенцы, погремев немного посудой, вернулась с коричневой литровой бутылкой.

— Что надо еще, Федя?

— Присядь с нами, — попросил ее Федор.

— Некогда, Федя, у меня еще дел много, хоть бы к вечеру управиться. Собрать вот одежку надо, она уж высохла, — отказалась Даша и вышла во двор.

— Я тебя о чем хотел попросить, — подняв стакан с ядреным, коричневым самогоном, начал Федор. — Ладно, потом! Давай за батю, царство ему небесное! Достойный мужик был!

Братья, не чокаясь, выпили.

— Фу-у! Злющий какой! — выдохнул Федор, ставя на стол стакан. — Мне ненадолго надо из села отлучиться, — отламывая куриную ножку, сказал он, посмотрев на Петра. — Я хотел тебя попросить, чтобы ты присмотрел за моей семьей.

— Ты знаешь, брат, я тебе ни в чем не отказывал, — прожевывая курятину, ответил Петр. — Но эту просьбу я не могу исполнить. Завтра ухожу к Колчаку. И ты как офицер, я вижу, тоже?

— Ты к Колчаку?! — открыв в недоумении рот, вскрикнул тот. — Народ впервые пришел к власти, выбрал новую жизнь, наметил цель. Под мобилизацию ты не попадаешь, ты даже на службе не был. Зачем тебе воевать с народом? Забыл батькин наказ — и в радости, и в беде будьте всегда со своим народом. А когда умрете, то будет кому вам глаза закрыть и ноги обмыть. Я не пойду против народа! Сегодня в ночь уеду из села, отсижусь где-нибудь. И ты не дури, брат!

— Народ наш слеп, что телок, которого поманили пустым ведром. И ты ослеп, Федор. Антихрист вас одурачил, — сказал Петр, глядя ему в глаза.

— Ведь жизнь человек не выбирает, ее дает Бог, а вот душу он нам дает на сохранение. Цель у нас одна — сохранить эту душу, а чтобы в теле ей жилось привольно, написаны нам заповеди Божьи. Сейчас к нам пришел зверь в облике человека и разжег адово пламя. И если его не потушить, то сгорит в этом пламени человечество, сгорят души. А вместо рода человеческого народится бездушное потомство, которое подобно толпе на Голгофе распнет Россию. Иду я воевать добровольно, за Бога нашего, за душу свою, за Россию.

Спасибо за угощение, брат! — засуетился Петр, вставая из-за стола. — Мягкий, вкусный хлеб печет у тебя Дарья. Дай Бог, чтобы он был у вас всегда на столе. Нижайший поклон вам, авось еще свидимся! — И, попрощавшись, вышел.

 

С этого дня они больше не видели друг друга. Федор хоть и с трудом, но уклонился от белой и от красной мобилизации, помог ему в этом старый фронтовой друг. О судьбе брата он узнал лишь в двадцать втором, от вернувшегося унтера Бухтоярова, уходившего вместе с ним к белым.

— Другой он был, лучше меня, — с хрустом откусывая огурец, сказал Федор.

— Петр какой-то особенный был, — продолжил он и, взяв лепешку, впил в нее свои зубы.

— Ох, мать твою! — выкрикнул Федор, скривясь от боли, выплевывая недожеванный огурец. Выпеченная в печи лепешка из рыжика была как каменная. Морщась от боли, он продолжил — Батька твой был как ты, Гриша, так же радовался жизни, каждому деревцу. Каждую травинку, каждое новое гнездышко примечал. Любил жизнь, а погиб по-глупому в двадцатом. У Колмыцких Мысов на бугорке похоронен. Я был у него, крест поставил, съездим как-нибудь, я тебе его укажу.

Зубная боль утихла, и Федор поднес лепешку, пытаясь откусить ее с другого бока. Лепешка по-прежнему не поддавалась. Намучив свои зубы, он с силой швырнул ее на водную гладь и со злостью выдохнул:

— Вот гады, довели народ, скоро дерьмо жрать научат!

Лепешка со свистом, подпрыгивая по воде, оставляя за собой круги, долетела почти до середины пруда.

— Ого! Вот это да! Пятнадцать! — восторженно крикнул Гришка и весело захохотал.

— Что «пятнадцать»? — недоуменно спросил Федор.

— Пятнадцать блинчиков напек! — пояснил Гришка.

— Хоть таких блинчиков напек, — горько усмехнулся тот. — А то уже пятнадцать лет как народ ни блинчиков, ни хлеба досыта не ел. Пятнадцать лет как эти горлопаны лозунгами да дерьмом из рыжика людей морят. А может, все-таки прав был Петр?!

Коваль

    Родился Колька Бастрыкин в кровавом, наполненным до краев людским горем и страданиями сорок первом. Батька был на фронте. Бабка Чупашиха, сельская повитуха, принимавшая роды, пеленая его, протянула нараспев ласковым голосом

    – Смотри-ка Наташа, какого ты сына Грише родила! Смотри-ка сильный, вольный, какой, едва свет увидал, а уж из рук так и рвется!

    Как в воду смотрела бабка, Колька, и в правду, не знал укорота. Мать его работала трактористкой в МТС, а израненный, контуженый батька, хоть и сильно болел, харкая кровью, пас допоздна колхозный скот. Рос Колька под присмотром своей бабушки, которая в нем души не чаяла, без всяких ограничений. Не было дня, чтобы он что-то не натворил. Бил из рогатки окна в школе, дрался, срывал уроки, учителя плакали от него хором. Никакие угрозы и порка матери на него не действовали. Вольности его потакал батька, который любил его и всегда защищал от рассерженной матери.

    – Ну ладно, Наташка, хватит! – добродушно улыбаясь своими голубыми глазами, успокаивал он жену, спасая его от очередной порки, подставляя под удары ремня свои огромные ручищи. – Он больше не будет!

Больше всех Кольку любила Фекла Ковалева, материна мать, суровая и сильная пятидесятилетняя женщина, прозванная в народе Ковалихой. Имела она стальной характер и несгибаемую волю. Ее не смогли сломать ни раскулачивание в двадцать восьмом, ни арест мужа и даже его мучительная смерть в лагерях. От выселки их тогда чудом спас ее двоюродный брат, возглавлявший сельский Совет. Жила она через огород, в крепком доме, стоящем у самой опушки леса. Оставшись с тремя детьми, Ковалиха выжила в трудные годы, не потеряв человеческого достоинства. В ее гордой осанке с высоко поднятой головой, в общении, в ее голосе чувствовалась огромная внутренняя сила. Колька сразу же нашел у нее защиту и убежище. За идеальное сходство со своей бабушкой он получил от деревенских прозвище «Коваль». Сызмальства Колька сдружился со своим одногодком Сашкой Шевченко, которого в школе окрестили Кобзарем. Родителей у Сашки не было. Отец его погиб на фронте, а мать, работая на полях, сильно простудилась и умерла от чахотки, когда ему было около пяти. Воспитывала его бабушка, хохлушка, которая вечно его ругала за дружбу с Колькой, смешивая русский и украинский говор: «Опять накурился, вражина! – кричала она, хлестая его по губам. – Гляди, Шурка, доведет тебя Коваль до тюрьмы!

    В Сибири стояла майская жара, конец учебного года. Соблазнив Кобзаря сбежать с уроков, Колька предложил

    – Пошли в ригу, воробьев постреляем! – и направился за околицу.

Кобзарь послушно поплелся за ним. Маленький ростком, полненький он никогда не перечил ему, уважал и побаивался его.

    Старая, скособоченная, с почернелой соломенной крышей рига стояла за околицей на бугру у берега сельского пруда и была любимым местом воробьиного гнездовья. Разрядив по десятку камней из рогаток, друзья пробрались в ригу. В риге, обваленной с боков метровым слоем соломы, было прохладно, чирикали воробьи, стоял полумрак.

    – Давай покурим, – сказал Колька, усаживаясь на кучу соломы. – Я у бати самосаду спер, доставай свою тетрадку, бумаги нарвем.

    – Я не буду курить, меня бабка опять по губам будет бить, – гундосил Кобзарь.

    – Давай тетрадку!

Свернув огромную самокрутку, Колька затянулся сизым дымом. Накурившись, он протянул здоровенный окурок Кобзарю.

    – Не, я сказал – не буду!

    – Ты что, змей?! – прикрикнул Колька. – Хочешь меня своей бабке заложить! Кури, я тебе сказал! – и силой затолкал в его губы окурок.

    – Коваль отстань! Меня бабка по губам бьет! – орал Кобзарь, отталкивая его руку.

Досыта намяв бока и натолкав ему за шиворот соломы, Колька, хохоча, крикнул: – Пошли купаться, – и рванул к пруду.

Что-что, а купаться Кобзарь любил, он часами мог как морж сидеть в воде. Быстро разделись и прыгнули в воду. С риги вдруг потянуло белым дымком.

    – Рига горит! – крикнул Колька. – Бежим, пока нас никто не видел!

Накинув быстро на себя одежду, они во всю прыть кинулись по полю к деревне. Сухая соломенная кровля риги вспыхнула как порох, густой молочный дым закрыл солнце. Наперерез им с полевой бригады скакал всадник, звонко щелкая бичом.

Колька летел стрелой.

    – Это не я! Коваль поджег! – с истерическим криком катился, как колобок по полю, чуть отставший от него Кобзарь.

    – Быстрей, прячемся! – крикнул ему Колька и с ходу забежал в свой двор. Быстро нырнул в пригон и тихо забился в яслях. Испуганный Кобзарь топтался у ограды и орал во все горло:

    – Это не я! Коваль поджег!

С замиранием сердца Колька услышал конский топот, хныканье Кобзаря и сочный мат бригадира Митьки Речкунова.

    – Где этот гаденыш?! – орал взбешенный Митька, врываясь в Бастрыкинский двор. – Засеку!

    – Он в пригоне прячется! – прохныкал Кобзарь. – Я не виноват! Это Коваль поджег!

На шум, через огород, по меже, с растрепанной головой, прибежала Ковалиха. Ее упавший второпях платок белел на меже.

    – Что тут случилось? – строго спросила она, с трудом переводя дыхание, перегородив Митьке дорогу к пригону.

    – Доигрался ваш гаденыш, наконец! Ригу колхозную поджег! Тюрьма вас ждет! – взревел он. – Уйди с дороги! Засеку стервеца! – И с силой оттолкнул Ковалиху.

Та, отлетев от него, кошкой метнулась к вилам, торчащим в навозной куче. Отшлифованные до блеска рожки зловеще сверкнули на солнце, недобрым огнем вспыхнули ее глаза.

    – Тронешь его хоть пальцам, запорю! – твердо, решительно, процедила Ковалиха и нацелила в Митькину грудь вилы.

Только от одного ее взгляда Митька дрогнул, опустив бич, попятился назад.

    – Он же ригу колхозную спалил!.. – немного опомнившись, выдавил он.

    – Колхозную?! – усмехнулась та. – Мужа моего покойного эта рига, или забыл? Шел бы ты отсюда подобру-поздорову, вот приедет хозяин, тогда и разбирайтесь! – И с силой вогнала вилы в навоз.

    – Тьфу! – со злостью сплюнул Митька, направляясь к калитке. – Кулачье недобитое! – Ну что пособирались?! Кино вам, что ли, здесь! Идите по домам! – крикнул он раздраженно на старух и ребятишек, глазевших у ограды.

    Гришка приехал по темну, гремя сбруей, молча распряг коня и завел в денник. Грузно зашел в дом.

    – Где Колька? – Немного помолчав, спросил он у жены.

    – У матери. Пусть пока там побудет.

    – Что ригу сжег, я знаю, что было во дворе, расскажи, – тихо промолвил Гришка, доставая из кармана кисет.

    – Что было во дворе, я не видела, – смахивая слезу, начала Наталья. – Я на машинном дворе была, вижу – рига горит, мы всей толпой побежали тушить. Да какой там! Сушь, как порох, сгорела. Там уж и узнала, что ее Колька наш пожег. Пока разошлись, домой пришла – у нас уж никого не было. Мне бабка Бухтояриха сказывала, что Кольку мать к себе увела. Митька, говорит, в наш двор ворвался, лютовал.

    – Понятно, – сказал Григорий, направляясь к дверям.

    – Ты куда? – спросила Наталья, тревожно бросив на мужа свой вопросительный взгляд. – Не вздумай! Всех пересажают!

    – Да покурю я на воздухе, схожу, умоюсь у кадушки и приду. Стели постель, устал за день.

Гришка вышел во двор, прикурив, быстро направился к дому Митьки. На его стук из-за двери раздался звонкий писклявый голос Митькиной жены:

    – Кто там?

    – Гришка. Митьку позови!

    – Какой Гришка? – снова звонко пискнули за дверью.

    – Ты что, Маня, соседей перестала узнавать?!

    – Да отойди ты от двери! – раздался Митькин бас, дверь скрипнула, и на крыльцо вышел босой Митька. – Что за баба, проходу не дает! Иди в дом!

   – Здорово, Гриша! – сказал он, протягивая свою руку.

Поздоровались.

    – Пойдем на улицу, покурим, поговорить надо, – предложил Гришка.

Вышли за калитку.

    – Ты что, Митька, законы наших отцов не уважаешь? Ты что вламываешься в дом без хозяина! Кого ты избить пытался?! Бабу да парнишку малого?! – угрожающе выдохнул Гришка. – Потом вдруг резко схватил его рукой за грудки и с медвежьей силой рванул на себя. Плотная льняная Митькина рубаха жалобно треснула. – Еще хоть раз шагнешь в мой двор, я тебя об коленку сломаю! Понял! – И с силой оттолкнул его.

Митька, отлетев метра на два, едва удержался на ногах.

    – Митя! Может соседей шумнуть! – тревожно пискнула с крыльца Маня.

    – Да иди ты, спи! – рявкнул на жену Митька.

    – Гришка, ты зря на меня взъерепенился! – сказал он, поправляя оторванный ворот рубахи. – Что во двор твой вломился, прости, но другого выхода в тот момент не было. Лучше уж я, чем уполномоченный с сельского Совета. Я-то смолчал и, как мог, замял это дело, а он – вряд ли бы. Сейчас твоя теща с Колькой сидели бы в Егорьевском КПЗе. Правление ведь срочно собрали. Это я доказывал правлению и сельсовету, что рига колхозу была как бельмо на глазу, числилась только. А были ведь те, кто под суд требовал их отдать. Хорошо, Гаврилыч, председатель наш, поддержал, молодец. Встал да так хорошо сказал. Кого, говорит, судить собрались, двенадцатилетних ребятишек, что всю войну от голода пухли? Какое вредительство! Ну озоровали, курили, якорь их! Случайность ведь! Один вообще сирота, у второго отец весь израненный с фронта вернулся. Отцы их за Родину гибли, кровь проливали, а мы их детей за кучу гнилой соломы под суд? По пятьдесят рублей штрафу, сактировать ее, и дело с концом. Якорь их! Все его поддержали.

    – Ладно! – сказал осознавший Гришка, хлопая его дружески по плечу. – Штраф, говоришь, пятьдесят рулей? Да это пустяк.

    – Я тебе, Гриша, о чем и говорю.

    – Ну ты, Митька, на меня обиды не держи, – извинительным тоном сказал Гришка. – Сам пойми, к вечеру устал, пригнал коров из бора на стойбище, а мне говорят, что Кольку твоего Митька чуть насмерть не засек бичом прямо в своем дворе, хорошо, теща вступилась. Сам пойми, осерчал я.

    – Гриша, да я его пальцем даже не тронул. Так, попугать хотел. Какая обида, мы ж сибиряки, все свои! Ты же знаешь, мы с твоим племянником Андрюхой как братья росли, вместе в ноябре сорок четвертого на фронт призывались….

    – Ладно, давай мир! – прервал его Гришка, протягивая руку.

    – Мир! – радостно поддержал Митька.

Пожав крепко друг другу руку, попрощавшись, они стали расходиться. Сделав шаг, Гришка обернулся и окликнул Митьку:

    – Мить, в эту субботу вечерком приходите к нам с Маней, я Наташке скажу, чтобы баню натопила, приготовила на стол. Посидим. Андрюху со Степкой, ребят наших помянем.

    – А я и забыл… Его же как раз, в аккурат, через две недели после Победы в Кенигсберге... Обязательно придем. Мы же с ним как братья.

Ерофеич

Красота и приволье в деревне летом, зелень кругом, куда не кинешь взгляд, необъятный край. Улицы нашего села утопают в листве тополей; с одной стороны, у самых изб, сплошной стеной стоит лес; за околицей раскинулось море бескрайних хлебных полей. Вдоволь накупавшись в пруду, мы с другом Вовкой, утомленные полуденной жарой, вяло шли по пустынной улице. Жара сморила даже молоденьких телят, которые кучками сонно дремали в прохладе исполинских тополей. Лишь на лавочке под тенью раскидистой черемухи, попыхивая сизым папиросным дымком, в овечьих валенках, одиноко сидел седой как лунь Вовкин дед Тимофей.

— Давай подойдем, покурим и послушаем, что он сбрешет, — предложил Вовка.

— Здорово, дед! — поздоровались мы, усаживаясь рядом.

— Что, дед, не спишь? — спросил его внук.

— Высплюсь на том свете! А вы что блукаете, бездельники? — старчески прошамкал он. Отцы с матерями работают, а вы по улице болтаетесь, я в ваши годы уже наравне с мужиками работал, — сказал он, выкладывая на лавочку пачку «Севера».

Это была многолетняя хитрость деда, таким образом он приглашал посидеть с ним и выслушать его. Старика грызло одиночество, бабка его умерла, и свой век он доживал у незамужней бездетной дочери, которая вечно была занята. Ему, прожившему свой нелегкий век, перед уходом надо было выговориться, и он был рад любому собеседнику.

— Дед, дай-ка нам по папироске! — сказал Вовка, протягивая руку к пачке.

— Куда, паршивец! — стукнув его по руке, прошипел дед. — Я сам достану, а то сейчас полпачки выгребешь и деду потом курить нечего будет. — Держи. Одну на двоих покурите! — сказал он, протягивая папироску. А вам-то по шестнадцать лет есть? — вдруг спросил он, шутливо отдергивая свою руку.

— Есть! Давай сюда, а то сейчас всю пачку отберем! — нагло ответил ему Вовка.

— Я тебе отберу, вдоль хребтины бадиком! Ладно, курите, — добродушно улыбнулся дед, отдавая папиросу. — Я сам с десяти лет у батьки самосад потягивал. Ох, он и порол меня за это! Крепкий, суровый мужик был, я таких здоровых больше на своем веку не видал. Нет вру, видал, Ерофеичем звали, — сказал он.

Давно это было. Как-то раз мы с первой женой, кххе! Кхее! — сквозь кашель, выдыхая табачный дым, прошипел дед Тимофей, — в году, однако, девятьсот двенадцатом. Да-а, точно, в двенадцатом, — протянул он вдумчиво, очищая под ногами отшлифованную до блеска землю от белевшей подсолнечной шелухи, шаркая своим рыжим валенком. — Мы тогда еще по весне в Барнаул на ярмарку приезжали. Деньжат немного скопили, да на воз кой-чего наложили, так, по мелочам: маслица топленого, мучицы, сала соленого; и поехали, значит, в Барнаул.

— На лошади, что ли? — спросил я его удивленно.

— А на чем же еще, не было у нас тогда еще машин.

— Так это же сколько ехать надо?

— Неделю туда, неделю обратно. Собирались с села по три-четыре подводы и в путь. По теплу хорошо, прямо в степи ночевали. Станем станом, травки подкосим — себе постелить да коню на корм. Ох, и красота была, а ночи белые, звездные. Лежишь, бывало, как в раю, такая благодать, травы дышат, рядом женка посапывает, и воздух чистый, вольный! Ныне такого не встретишь, все машинами загадили. Поэтому и жарища такая, вон как палит, — сказал дед, сняв шапку, поглаживая свою потную лысину.

Так вот, значит, приехали с женкой в Барнаул, быстро распродали на ярмарке свое. Пошли, значит, с деньжатами по рядам. Чего там только не было! Выбрал я упряжь конскую, добрую, сносу не знала, в колхоз потом передал, хорошие мастера делали, не то, что сейчас! Жена купила платок цветастый, отрез себе на кофту, сапожки, мне две рубахи, крепкие, льняные, сладости набрали да по мелочам кое-что. Оставил я ее воз караулить, а сам пошел, значит, в трактир — шкалик пропустить.

— Так ты, дед, в молодости хорош был: жену на воз, а сам гулять в кабак, — съехидничал Вовка.

— Это вы сейчас гуляете, ни работать, ни пить толком не умеете, а мы тогда с устатку отдыхали. Культурно, причем, шкалик пропустишь и женке что-нибудь из сладостей принесешь, — ответил Тимофей, проглаживая свои усы. — Народ, значит, кругом толпился, — продолжал он. Иду к трактиру вижу, в одном месте народу множество собралось. Протолкался поближе. Гляжу: в центре столб телеграфный лежит, а рядом мужик стоит, одетый в рубаху навыпуск, штаны широкие, как у грузчиков, сапоги на нем добротные. Росту не шибко высокого, крепкий такой мужик, плечи широкие, волосы длинные, борода черная. Недалеко от него собачка возле картуза сидит. Толпа кричит «Ерофеич, давай, покажи карусель»! А он, значит, ждет, чтобы народу поболее собралось. Толпа прыгает, орет. Взял он телеграфный столб, через шею на плечи себе как коромысло положил и кричит толпе: «Кто смелый! По трое цепляйся»! Вышли в круг шесть мужиков, плотные такие, пудов по пять каждый. Веришь-нет, по трое с обеих сторон за столб уцепились, повисли и ноги поджали. Так он их минут десять вокруг крутил как на карусели. Потом как резко остановился, они кубарем все со столба улетели. Во, какая у него силища была! И собачка у него умная была. Народ деньги в картуз кладет, а она сидит рядом и всем смешно так головой кланяется. И он покланялся, поблагодарил всех и в трактир, а собачка сидит у крыльца, ждет.

— А ты, дед, тоже положил? — спросил его я.

— Ну, а как же! Это вы привыкли ни за что не платить, а тогда народ другой был. — Зашел я, значит, за ним в трактир, присел рядышком, угостил его. Полюбопытствовал я, значит, кто такой и откуда. Рассказывал он мало, степенно, но все же немного рассказал о себе. Семьи у него не было, оказывается, он пятилетним мальцом из тайги со старообрядного скита на жилье полуживой вышел. Голод и мор у них случился в тот год. Ну, а потом приютили его купцы Гороховы, с мальства на пароходстве, вначале в няньках, потом в грузчиках. Хороший был человек, как-то возле него было легко, свободно, умел он слушать, и какая-то в нем притягательная сила была, доброта, что ли. Распрощались мы с ним под вечер и больше его не видел.

Погиб он по глупому, — продолжал дед. Я позже это узнал. Нас в четырнадцатом мобилизовали, полк наш в Барнауле стоял. Отпросились мы с Ванькой Чекмаревым у унтера из казарм в город. Зашли на ярмарку, в трактир, посидели, по чарочке выпили. Там я и вспомнил про него, поинтересовался у мужика в трактире: «А, где Ерофеич? Не видно что-то»!

— «Эко, хватился ты! Да его уж как с год схоронили», — ответил он мне.

Спрашиваю: «А что случилось с ним»?

«Год назад, — говорит, — появилась в Барнауле банда шармачей, и началось. На ярмарке всех подряд шерстили. А возле Ерофеича всегда полно народу, они туда. Ерофеич, сам знаешь, копейку всегда честно зарабатывал, поймал одного и руку ему сломал. А тут засиделся он как-то в кабаке до ночи, выпил крепко, так они встретили его в переулке. До смерти ножиками затыкали и собачку убили, не бросила хозяина. Вот так».

— Ну-ка, Володька, помоги мне подняться, сморило, пойду я, прилягу! — сказал дед Тимофей, протягивая внуку руку. — Ходить еще кое-как могу, а вот подняться уже никак, видать, уж скоро с бабкой свидимся.

Калмык

Стоял теплый сентябрь семьдесят третьего года. Днями на Алтае ласково грело солнце, пели птицы, с вечерней прохладой звонко перекрикивались перепела в спелых хлебах. Это поистине была золотая пора, когда глаз нежной грустью щипал сердце, а душа пропитывалась красой окружающей природы. Бескрайним золотом лежали сибирские хлебные поля, ровными рядами стояли копны соломы на стриженой стене. С утренней зорьки шли по полям комбайны, ревели машины, увозя спелое зерно. Люди работали с особым чувством гордости и радости за свой труд, комбайнеры за каждую намолоченную тысячу ставили на бункер свою очередную звезду. Хлебным потоком шли колонны машин на железнодорожный элеватор. В стране шло соревнование на лучшего комбайнера, на лучшего шофера, лучшего механизатора. Агитбригады с песнями и плясками под баян нередко посещали полевые станы колхозов. В обед, наевшись до отвала в бригадной столовой, улегшись в круг, мужики слушали песни и частушки местной самодеятельности. Колхоз «Октябрь» был одним из крупнейших в районе, но не из передовых, а вечным должником государства. Третья бригада этого колхоза была самой отдаленной и самой многочисленной по посевным площадям. Народ работал здесь свойский, веселый и трудолюбивый, с простыми загорелыми лицами. Соревновалась бригада с немецкой из соседнего колхоза имени Фрунзе. Так уж случилось, что во время войны немцы – переселенцы с Поволжья, прибыли на Алтай, осели, отстроили свой поселок, ставший впоследствии полевой бригадой.

Пообедав, мужики бухнулись в круг на травку, закурили, как всегда размышляя о жизни.

— Мужики! Все в стране работают, — начал Мишка Логвин. — Вот мы, колхозники, столько зерна собираем, полмира можно прокормить, в городах люди работают днем и ночью, а куда все это девается?

— Эко ты загнул, паря! Это тебе кажется, что все работают, те, кто поумнее, тебя агитируют, чтобы ты лучше работал. Видал, одна бригада меняет другую. Ты телевизор смотришь? — вылупившись, спросил его острослов и балагур Иван Бурмистров, получивший в деревни прозвище «Калмык».

— А что там смотреть? Одни симфонии, футбол, если только, — не понимая, куда тот клонит, ответил Мишка.

— Вот верно ты подметил — одни симфонии, это сколько же у нас оркестров в стране развелось, посчитай. И где же ты их прокормишь, когда они семь человек на одной скрипке играют, и по сто человек один мяч гоняют. — Калмык обладал талантом изображать такую мимику в нужный момент, что даже без его слов можно было расхохотаться.

Мужики дружно захохотали.

— Это кто там к нам в гости приехал? — щурясь от солнечного света, сделав козырек у лба широкой мозолистой ладонью, рассматривал подъехавшего Егор Бычков. — Да это никак Яшка Боб, бригадир немецкой бригады.

— Вот еще один скрипач Шопен приехал, я их терпеть не могу, — тихо пробурчал Иван и, откусив от папиросы кончик бумажного мундштука, с презрением звонко выплюнул в сторону. — Теперь не даст спокойно пище в желудке улечься, приперся немчура, черт его принес.

Боб крепко привязал коня к бревну коновязи, подошел и прилег в круг.

— Здорово, мужики! — поздоровался Яшка, поправляя свою выгоревшую до рыжа черную кепку.

Мужики молча повернули головы, кивнули и примолкли.

— Здоровей видали! — с издевкой и с нагловатым блеском своих карих глаз произнес Иван. — Ты что, заблудился, что ли? Уснул в ходке и бригады перепутал?

— Да нет, не уснул, поля вот объезжаю, к вам завернул умыться да коня напоить. С вами тут по-свойски присяду, о жизни погутарим, — присаживаясь в круг на муравку, промолвил Яшка с немецким акцентом. — Не против?

— Да хоть целый день сиди, отдыхай по-свойски, травы не жалко, она у нас общественная, тем боле, что вы вначале делаете, а потом разрешения спрашиваете, — подковырнул его Иван.

Разговор явно не шел, мужики молча курили, разглядывали перед собой муравку.

— Закуривайте, мужики, — вытащив папиросу из пачки Казбека, предложил Яшка, выставляя ее на круг.

— Спасибо, своих накурились уже, — буркнул Иван.

Он, да и большинство мужиков, не то что бы ненавидели, не любили немцев, была у них к ним неприязнь, да и немцы не очень-то были любезны. Уже их дети дружили, женились, те, что воевали и хлебнули крови, смирились, не испытывали злобы, но не смирились лишь те, кто вырос сиротами и выселенцы. У Ивана батька погиб летом сорок третьего, когда ему было двенадцать лет. Общаясь с немцами, он почему-то вспоминал тот день, рыдающую в истерике мать, и в слезах испуганные глаза своих младших братьев. Даже с годами его память не стерлась, нет, внутренне он понимал, что поволжские немцы в их горе не виновны, но он не мог побороть свою неприязнь к ним. Слишком тяжелую и кровавую рану нанесла народу война. Из их села погиб каждый десятый, да и после войны то и дело хоронили фронтовиков, умерших от ран.

— Дааа, погодка балует нас нынче, сам Бог нам, хлеборобам, помогает, — стараясь снять напряжение, произнес Яшка, потирая лысину кепкой. — Как думаешь, сколько центнеров возьмете? — обратился он к Ивану.

— Я тебе что, агроном, что ли, пусть он думает, иди, у него спроси, че ты у меня спрашиваешь! — резко отрубил Иван.

Проливной дождь в конце июня обошел поля колхоза «Октябрь», хлеба подсели в жару и отличались от полей соседнего колхоза, в который входила немецкая бригада. Яшка решил на этом отыграться за неприветливость соседей.

— Я межой проезжал вдоль ваших полей, скажу – не густо. Центнеров по двенадцать хоть в среднем набираете?

Все молча и дружно проигнорировали его вопрос.

— А я, войдя в раж, видя, что соседям это не по нутру, — продолжал с издевкой Яшка, — гарантирую со своих полей на круг собрать центнеров по двадцать, не меньше! — И ехидно улыбнулся, глядя Ивану в глаза.

Мужики молча сплюнули в круг, Ивана это задело, и его острый ум быстро отпарировал Яшке.

— Да вас только слушать! Вы еще в сорок первом гарантировали Москву взять, а она до сих пор стоит, наша.

Его слова поддержал дружный смех товарищей. Боб сник, покраснел, опять наступила неловкая тишина.

— Ладно, поеду, жарища стоит, спарился я тут у вас. Так где мне можно коня напоить? — выдавил он из себя, поднимаясь.

— Ты же возле колоды коня привязал, до краев налита, иди, пои, хочешь сам ополоснись, раз сильно упарился! Что же ты, такой глазастый, все колоски наши увидел, пересчитал, а колоду не заметил, как ваши в сорок первом нашу границу.

Дружный хохот грохнул вслед удаляющемуся с матами Яшке.

— Ай да Калмык! Вот это ты его умыл! — хохотали мужики, нахваливая Ивана.

Их смех прервал резкий сигнал дежурной машины, извещающий, что обед закончился, и пора выезжать в поле…

Бес

В небольшом городке, утопающем в зелени живописного района Сибири, проживали замечательные и трудолюбивые люди. Городок был маленький, уютный, основанный из двух сел, разросшихся и соединившихся застройками новеньких пятиэтажек на ровных красивых асфальтированных улицах. Достопримечательностью этого городка был расположенный в центре городской парк. Летними вечерами в парке, окруженном исполинскими тополями и каменной оградой, собирались толпы молодежи. Благоухающий сиренью, со своими фонтанами, светившийся огнями ночных фонарей он действительно был красивым. Вкусно пахнущие шашлычные и беляшные собирали у столиков любителей под горячую закуску пропустить стаканчик разливного. На его массовых аттракционах и танцплощадке, гремевшей своим оркестром, всегда было шумно и тесно. На окраине городка протекала небольшая речушка со странным названием Башмачиха. Устав от работы и дневной жары, народ толпами валил на ее песчаный берег. В выходные казалось, что здесь собирался почти весь город. Сидя кружками на песчаном пляже вокруг старенького покрывала с разложенной не нем снедью, под бутылку вели дружеские беседы, загорали, купались. Уют и красоту городка портил комбинат «Кальцид», вечно чадивший своими трубами, а в жару – зловонный запах с гордости и кормильца горожан – местного Мясокомбината. На этом комбинате в разное время работали почти все жители этого городка. Одни уходили сами, не выдержав трудных условий, некоторых уволили за кражу и нарушения, а иные трудились до старости. Работали на нем и наши герои – два друга, приехавшие с одной деревни – Владимир Недозрелов и Серега Бесяев, более известные на комбинате как Михалыч и Бес. Михалыч – покладистый, стройный, кареглазый, с большим носом, портившим его красивое мужиковатое лицо, но, несмотря на это, он был мечтой любой женщины. Был он женат, но об этом нигде не распространялся, жена с сыном жили в деревне и ожидали переезда для воссоединения семьи. Время шло, а квартиру пока не давали, и жил он в общежитии. Серега, наоборот, был парнем ветреным и легкомысленным, за что успел в свои двадцать пять отсидеть два года в колонии. Рос он вольно, воспитывавшая его мать не чаяла в нем души. Отца он не видел, тот погиб на фронте, когда ему был всего лишь годик. Худощавый, среднего роста, с голубыми глазами, которые становились белесыми, когда он входил в гневное состояние, а, в общем, он был обычным парнем. Оба работали в мастерской комбината, Бес электриком, Михалыч слесарем. Помимо мастерской комбинат имел несколько цехов и свой автопарк. В городе шоферили мужики, но на комбинате среди шоферни бойко рулила на бортовом «газике» засидевшаяся в девицах Сороколетова Аня. Было ей двадцать три в полном расцвете женственности, всегда в комбинезоне и рябенькой кепке, подражая героине из популярного в то время фильма. Поначалу ребята пытались приударить за ней, но она отшивала всех, желающих попытать свое счастье становилось все меньше, пока и вовсе не испарились. Она легко общалась в коллективе, была проста в разговоре, но держала себя в строгости, и ей удавалось избегать сплетен и слухов.

Аня развозила мясопродукты по пищеторговским магазинам, работы было в общем-то немного, и ее «газик» частенько был под дежуркой…

Стояла июльская жара шестьдесят пятого года, последний рабочий день недели, в мастерской готовились к выходным.

— Михалыч, может завтра на Башмачиху сходим? Покупаемся, посидим, водочки попьем, кости прогреем, — предложил Бес.

— Можно конечно, но денег нет, ты же знаешь, я свои почти все Катерине отправляю, на дом копим, от этих жлобов сто лет квартиры не дождешься.

— Я тоже на мели, поиздержался порядком. Попробую сейчас у секретарши червонец в долг взять.

— Да бесполезно это, она в долг никому не дает.

— За спрос в лоб не бьют.

Секретарша Татьяна Ивановна Пестерева была старой девой, чуть больше сорока, с вредным характером, недурным лицом и хорошей фигурой, несмотря на свои зрелые годы. В январе сорок третьего проводила на фронт своего жениха Андрюшу, а осенью этого же года на него пришла похоронка. Замуж она так и не вышла, да и не за кого было в свое время, война выкосила почти всех ее сверстников. Из восемнадцати мальчиков их класса домой вернулись только трое. Как символ верности, в ее спальне на полке старенькой этажерки в рамочке стояла маленькая фотография худенького паренька в военной форме с курсантскими погонами. Мужчины в ее жизни, конечно же, были, но те, что нравились ей, обманывали и уходили, а тех ,что не нравились, обманывала она, утолив жажду своего одиночества, навсегда давая им от ворот поворот.

Бес без стука вошел в приемную, секретарша работала, звонко щелкая клавишами новенькой машинки, охраняя запертую дверь кабинета директора комбината Савелича.

— Тебе что, Бесяев? — прекратив щелкать, спросила она, подняв на него свое недурное лицо и смотря ему прямо в глаза.

— Татьяна Ивановна, — начал Бес. — Я тут собрался на выходные в деревню съездить, мамке помочь, а деньги кончились, не одолжите мне до получки десять рублей?

— Бесяев, я хорошо знаю тебя, ты же врёшь! Тебе деньги нужны не на поездку, а на попойку с собутыльниками. А я, если ты забыл, на пьянку денег  не даю, — вымолвила секретарша, продолжая с издевкой смотреть ему в глаза.

— Ивановна, вот тебе крест, — Бес быстро перекрестился. — Вчера вечером наших с деревни на вокзале встретил, передали, что мамка слезно просила меня приехать, помочь дров на зиму заготовить, — соврал он, не отводя глаз.

— Ладно, Бесяев, уговорил, дам, если есть, — немного подумав, сломалась секретарша. — Но если узнаю, что обманул, ко мне больше никогда не подходи, я трепачей терпеть не могу. — И брезгливо сморщила свое напудренное личико.

На Беса ей было наплевать. Эту старую деву, мечтавшую с девичества стать матерью, подкупило и тронуло то, как он нежно и трогательно выговаривал слово «мамка».

— Сейчас подожди, посмотрю, что у меня в кошельке есть, — сказала она потеплевшим голосом.

— Ну и жарища сегодня! Водички у вас, Ивановна, холодненькой нет? — Бес подошел к дребезжащему ЗИЛу, открыл дверку и заглянул внутрь. — Хоо! Да у вас тут пивко холодненькое стоит! — крикнул он с восторгом и вытащил из холодильника потную трехлитровую банку.

— Поставь на место! Это пиво Савелича, — грозно рявкнула секретарша.

— Ивановна, честно! Я только глоток сделаю, он даже не заметит! — И стал снимать капроновую крышку.

— Поставь, свинья, на место! Я тебе сказала — это пиво Савелича! — секретарша с криком кинулась к нему и стала вырывать банку.

Её слова взбесили Беса. Забыв, зачем пришел, он выкатил свои белесые глаза и заорал во все горло:

— Савелича, значит! Меня на проходной с бутылкой пива поймали — сразу на сто процентов премии лишили, а Савеличу, значит, можно на комбинат пиво банками заносить! Если мне нельзя, то и Савеличу нельзя! — взревел Бес и, оттолкнув секретаршу, подбежал к открытому окну и сбросил банку вниз.

Банка, пролетев два этажа, жалобно звякнула и брызгами разлетелась, оставив большое мокрое пятно и кучку стекла на асфальте.

— Ну все, скотина! — ахнула секретарша. — Считай, что ты уволен, ты после своих ноябрьских любовных похождений на волоске висишь, я кое-как Савелича уговорила тебя оставить, — соврала секретарша.

На ноябрьские комбинат получил переходящее Красное Знамя. По этому случаю был торжественный вечер и банкет. Вначале как всегда пламенные речи, чествовали и награждали передовиков. Потом дружно и весело всем коллективом до поздней ночи отмечали это знаменательное событие в комбинатовской столовой. Под звон бокалов и музыку новенького Маяка пьяные до упаду толпой плясали кто на что горазд. Бес с Веркой из обвального, изрядно выпившие, уединились в Ленкомнате и совершили там аморальный поступок. Все бы осталось незамеченным, если бы Верка спьяну и по темноте не подстелила под себя это самое переходящее Знамя. Первой его валяющееся на полу порядком измятое и изгаженное обнаружила председатель профкома Лида Буланова. Прикрыв от ужаса рот ладонью, она сразу же бросилась в кабинет директора. Савелич, хоть и ходил с партбилетом в кармане, но был человеком широкой русской души. Он приказал ей держать язык за зубами, тайно провести расследование, а Знамя привести в надлежащий вид и поставить на место. Особых усилий в расследовании не требовалось, полкомбината видели, как Верка тащила Беса за руку в Ленкомнату, где они после закрылись. Верка, понятно, от позора сразу же уволилась, а Бесу как с гуся вода, но с директором он имел с глазу на глаз очень неприятную беседу.

Слова секретарши отрезвили гнев Беса. Он не боялся увольнения, электрик он был неплохой и мог легко найти себе другую работу, ему не хотелось терять свой мирок, который он успел выстроить за это время. Человек он был общительный, веселый, и почти весь комбинат считал его своим парнем.

— Ивановна, я отдам деньги за пиво, просто разозлило меня за справедливость.

— Пошел вон отсюда! Секретарша с силой в спину вытолкнула Беса из приемной.

В мастерскую Бес зашел взъерошенный, с красной физиономией. Михалыч с Колькой копались на верстаке, ремонтировали кислородный редуктор.

— Ну что, занял? — повернувшись, спросил Михалыч.

— Да не дала, зажала. Нету, говорит, обломались с отдыхом. Пойти, что ли, Аньку на танцы вечерком пригласить, денег нет, делать вообще нечего.

— Не позорься, Серега, Анька с характером не по тебе.

— Смотри-ка, тоже мне принцессу нашел! Почему это я ей не пара, можно подумать, за ней очередь, кому она нужна.

— Очередь не очередь, но ты ей не пара, да и она не пойдет с тобой.

— Посмотрим. Не только пойдет, а побежит.

— Серега, смотри, — предупредил Колька. — Она больная на голову, года полтора назад слесаря Ваську с колбасного так отделала, что он неделю на работу в затемненных очках ходил. И главное не за что, просто поцеловать захотел.

— Хватит меня учить, это мое дело, я не Васька с колбасного.

Перед самым концом рабочего дня Бес подошел к Аниному «газику», та, задрав капот, копалась в моторе.

— Здорово!

Аня от неожиданности вздрогнула, подняла голову и повернула в его сторону:

— А Бесяев! Ты как всегда вовремя, мне одной тут неудобно, ну-ка, подержи вот этот проводок, а я стартером крутну, искру проверить, не заводится колымага. Что копаешься, давай быстрей, уже домой надо собираться.

— Не торопись, сейчас я пассатижи достану.

— Бисяев, ты что такой трусливый, не бойся не убьет.

— Береженого бог бережет. Крути! Все, хорош, нет искры, бросай свой лимузин, пусть им ремонтники занимаются.  Аня, ты что сегодня вечером делаешь?

— Да в общем-то ничего. А ты что спросил — из любопытства или какие виды имеешь? — кокетливо поправив кепку, улыбнулась Аня.

— Хочу тебя сегодня на танцы пригласить, придешь? Мы с тобой, Аннушка, люди свободные, имеем право на людях себя вечерком показать. Если согласна, я жду в двадцать один, ноль, ноль у кинотеатра Рассвет.

— Хорошо, я приду, но если обманешь или пьяный припрешься, убью! — Смотри Бесяеев!

Бес не ожидал, что она так легко согласится, но ему не понравилась, как она надменно произнесла последнюю фразу, будто кинула монету надоевшему попрошайке.

Но он сдержался и, мило улыбнувшись, произнес:

— Аня, о чем ты? Да ни за что! Я ждал этой минуты всю свою жизнь!

К кинотеатру Бес пришел за полчаса до назначенного времени, стоял и нервно курил у куста старенькой сирени, поигрывая на вечерних лучах заката блеском своих новых лакированных туфлей и белизной нейлоновой рубашки. Мимо то и дело проходили пары, удалялись со смехом и подергивая носами. Аня пришла минута в минуту. Увидев ее, Бес опешил, он не сразу узнал ее, перед ним стояла шикарная девушка в нарядном одеянии.

— Ты что рот открыл как мартовский кот, не узнал, что ли? Фууу! А нафуфырился! — дернула она со смехом своим маленьким курносым носиком. — Ты что, одеколоном умывался, что ли? Несет как из пузырька.

— Я маленько сбрызнулся, — засмущался Бес. — Провоняли все на этом комбинате.

— Ладно, пойдем, в толпе проветришься, — озорно хохотнув, промолвила Анна и, ловко поймав его под локоть, потащила на танцплощадку.

На площадке кружились пары, в воздухе витала любовь и нежность. Танцевал Бес хорошо, еще в колонии он увлекся гитарой и танцами, и все свободное время проводил в клубе, оттачивая свое мастерство. Аня сразу почувствовала в нем уверенность и силу. Близость их тел, нежная музыка медленно зарождала в ее сознании тонкую невидимую нить, которая на века связывала два сердца. Ей было хорошо и легко с ним, порой ей казалось, что она знала его всю жизнь. Но все испортил Бес, он убил в ней проснувшиеся чувства в начальной стадии. В этот же вечер, когда пошел провожать до дому, возбудившись от близости ее тела, прижав к забору, он стал приставать к ней, склоняя к интимной связи.

Утром на работу Бес пришел с аккуратным свежим синяком вокруг глаза. Не успел он зайти в курилку, как на него набросился с расспросами любопытный Колька.

— Ну как сходил? Удачно?

— Еще как, не видишь по его физиономии, аккуратно врезала. Я же тебе говорил, Серега, не по тебе она, не умеешь ты за девушками ухаживать. Это тебе не хвосты коровам в деревне крутить. У тебя одни мысли, как бы быстрей под юбку залезть, и главное молча. Твои девушки в обвальном работают, — съязвил Михалыч.

Обвальный цех на комбинате был самым непрестижным, условия там были тяжелые, и принимали в него всех подряд, даже с тридцать третьей. Работали, в основном, женщины, и контингент там всегда собирался невысоких моральных устоев.

Беса это оскорбило, и он заорал:

— Смотри-ка, Казанова нашелся! Кроме Катьки не одной бабы в жизни не видел, учитель! Да она и тебе бы врезала, потому что больная на голову. Правильно Колька сказал.

Михалыча это тоже задело, у женщин он действительно пользовался значительным интересом, но держал это в тайне, даже от друзей.

— Давай поспорим, что через неделю Аня будет моя! — выпалил он с запалом. — Давай по литре Московской! По рукам?! Разбивай Колька.

— Ничего у тебя не выйдет, — не сдавался Бес.

Друзья ударили по рукам. С этой минуты Михалыч стал постоянно уделять время Анне. Он специально шел ей навстречу, всегда останавливался, и они о чем-то весело болтали. Дня через четыре комбинатовские вдруг заметили, что Аня начала подкрашивать свои красивые пухленькие губки. Бес понял, что он может второй раз стать объектом насмешек, после того как ему Михалыч заявил, что бы он готовил на днях проспоренный расчет. Этого он потерпеть не мог. Дождавшись, когда Михалыч отошел от Анны, он подошел к ней и с издевкой спросил:

— Аня, ты знаешь, что Михалыч женат?

— Да, — спокойно ответила она. — Он мне об этом говорил, но он с женой развелся и уже больше года не живет.

— Кто не живет?! Да они с Катериной деньги на дом копят, купят, и она переедет к нему с сыном.

— А что, у него есть ребенок?

— А ты что, не знала? Не веришь, иди в отделе кадров спроси.

Ходила она или не ходила в отдел кадров, никто не знает, но только на следующее утро Михалыч, придя на работу, с порога объявил:

— Точно — дура! Проспорил я тебе, Серега, с получки рассчитаюсь. Вчера договорились вечером в кино сходить, все нормально, она от счастья прыгала. Я билеты купил, стою, жду, смотрю — несется злая и с ходу поперла, прилюдно меня кобелем обозвала. Я слушать ее долго не стал, извинился и ушел.

— Да ладно тебе, Михалыч! Какой расчет! Главное, что ты теперь сам убедился, — вынес вердикт их спору Бес.

Через месяц после ночной попойки, покрутившись в мастерской на глазах у начальства, Бес потихоньку выскользнул за двери. Только он свернул за угол, как нос к носу встретился с Анной.

— Бесяев, можно тебя на минуточку!

— Что хотела? Давай быстрей, мне некогда, — выдавил из себя Бес, морщась от головной боли. — Слушай, ко мне приехали родственники, а угостить нечем, ты же в колбасный ходишь, вынеси килограмма три копченой. Я оплачу.

— Тебе когда надо-то?

— Желательно до обеда. Я там редко бываю, ну что не сделаешь ради дружбы. Михалыча попрошу, такса — рубль килограмм. Деньги сразу, иначе он даже разговаривать не станет.

Последняя фраза слегка смутила Аню, она, немного покраснев, достала три рубля, протянула их Бесу.

— Держи.

— Ты не светись, я сам принесу и положу тебе в кабину за спинку сиденья. До обеда не обещаю, как получится, после обеда точно. Побежал я, некогда мне тут лясы точить, дела, — сказал Бес и быстро пошел в сторону собачника.

На собачнике работал его лучший друг и собутыльник Санька Ежов, в простонародье Ежик. Ежик считался человеком нужным, его уважала половина комбината и поддерживала с ним всегда добрые отношения. По штату он был охранник-кинолог, и без его проводки к забору ни один несун не сунулся бы. Уж больно здоровые и злобные питомцы Ежика охраняли подступы к нему. Человеком он был честным, денег не брал, и за проводку рассчитывались с ним всегда в виде презента жидкой валютой. Туда-то и спешил Бес в надежде поправить свое пошатнувшееся здоровье.

— Здорово, Санек! — улыбнулся он, протягивая руку с порога полусонному Ежику. — Как ты поживаешь?

— Неплохо, пока тебя не было. Что приперся?

— Да вчера кореша встретил. До полуночи известку гасили, башка болит, мочи нет. У тебя что-нибудь есть?

— А что будешь? — мрачно пробурчал Ежик.

— Ну ты, Санек, скажешь! Ну ты спросишь! Весь ливер со вчерашнего горит.

— В столе стоит, и тара рядом. Подлечись.

Бес открыл дверку обшарпанного стола, вытащил початую поллитровку и два стакана, налил в оба по половинке. Морщась, выпили.

— Фууу! — выдохнул Бес. — Санек, а у тебя, кроме рукава, закусить больше нечем? Достал бы мяска для друга, что ли, из котла.

— Мяско! Откуда мяско, коней с Монголии нагнали, табуны третью неделю бьют, собакам дают что не попадя. Вон, в мешке посмотри.

У разделочного стола стоял окровавленный измятый, слоеный мешок. Бес подошел, растопырив пальцы, отогнул его бумажные края и заглянул внутрь.

— Огоо! Где ты их наобрезал?

— Я же тебе, дурню, говорю, собакам дают, они не жрут, спасибо Ваське из обвалки, костями выручает, а то совсем бы с голоду сдохли.

Ежик служил на погранзаставе кинологом, любил собак и, несмотря на свою пьянку, всегда заботился о них, поэтому его и терпело начальство.

Бес хмыкнул, потер ладошкой глаз, сунул руку в карман, нащупал Анькину трешку. У него еще не прошла обида, за то, что она выставила его на посмешище, и в голове мгновенно созрел дерзкий план.

— Слушай, Санек, у моих знакомых собака с голоду сдыхает, на картошке сидит. Твои зажрались, а та хоть черта сожрет, я наберу ей килограмма три.

— Хоть все забери, я своим уже костей сварил.

Бес оторвал от мешка и расстелил на столе здоровенный клок плотной бумаги. Брезгливо вытащил из него с десяток окровавленных обрубков, завернул в пакет и перевязал шпагатом.

— Спасибо, Санек, выручил. Я всегда знал, ты настоящий друг. Как думаешь, три кило будет?

— Я тебе что, весы, что ли. Давай, наливай еще по одной и сваливай отсюда, а то сейчас начальство с обходом пойдет, и тебя застукает. Из-за таких, как ты, и мне почета нет.

— Ты что, Санек, сегодня мрачный такой?

— Да моя Маруська условия поставила, если не брошу пить, в деревню свою уедет. Неприятности кругом. Давай наливай по последней, все, бросаю.

Через минуту, пряча сверток за пазухой, сгорбившись, Бес бежал к мастерской, занюхивая на ходу рукавом.

— Ты где шаришься? Тебя уже полчаса ищут, в холодильнике таль стала, мужики туши на горбу таскают. Дежурный уже туда пошел.

— Михалыч, будь другом, положи за спинку в Анькин «газик» пакет, я ей тут сделал, что она заказывала. Я бы сам, но ты же видишь, бежать надо — таль чинить, а то теперь и так шуму хоть отбавляй.

Ничего не подозревающий Михалыч, спрятав сверток под спецовку, подошел к машине и засунул сверток за спинку. Из ворот автопарка вышла Аня, их взгляды встретились. Кивнув ей, он быстро пошел в мастерскую. После случившегося между ними скандала, где он с позором был изгнан, ему не очень хотелось встречи с ней.

После обеда, закончив работы, ремонтники собрались за столом, поглядывая в окно, играли в домино. Бес как всегда был на высоте.

— Что-то Анька к нам бежит, — бросив взгляд на окно, сказал Колька. — Давай ставь, Бес! Что, Аньку испугался, не бойся, Анька премиальных не лишит.

— Да я сейчас! Подожди маленько, по-быстренькому схожу в цех, газировки попью, в горле пересохло, — Бес быстро бросил костяшки и шмыгнул во вторую дверь.

Через несколько секунд в мастерскую влетела разъяренная Анна, подлетев к Михалычу, она гневно выпалила:

— Ты что, подлец, посмеяться надо мной решил!

— Я не понял тебя, Аня, — пробормотал тот опешенно и недоуменно улыбнулся.

В мастерской раздался хлесткий удар кулака, едва не сваливший Михалыча с лавочки, его кепка улетела в угол, под глазом мгновенно набух синяк. Он вскочил и схватил Аню за руки.

— За что, Анна! Я же перед тобой извинился! — закричал он.

— Ты что мне, скотина, в пакет завернул! — орала она, вырываясь.

— Да ничего я тебе не заворачивал, мне его перед обедом Бес дал и попросил, чтобы я тебе его в машину положил, а сам таль побежал делать.

— Бес, скотина! Где он? — ревела она вырвавшись. — Убью гада! Где он?

— Пошел воды в цех попить.

У двери раздались шаги.

— Да вот он уже идет.

Дверь открылась, на пороге появился дежурный электрик Федор.

— Ань, на, — сказал он, протягивая ей три рубля. — Сейчас Бес пробегал мимо, как всегда озабоченный, просил, чтобы я тебе передал.

Бес в это время сидел рядом с бутылкой на собачнике у своего осовевшего друга Ежика и пьяно жаловался ему:

— Все, Санек, надоело мне тут, увольняюсь. Друг меня зовет на Север, завербуюсь, уеду годика на три. Савелича вот только жалко, он столько мне добра сделал, а я его баку с пивом выкинул, он мне даже слова грубого не сказал, наоборот, похвалил, растешь, говорит, Бесяев. И денег не взял.

— Во! мужик.

Эпилог

Бес действительно завербовался и уехал на Север, бросил пить, работал сначала электриком, а когда окончил техникум — энергетиком. Свою деревню он посещал редко. Его мать наотрез отказалась переезжать к нему, но каждый месяц местная почтальонка исправно приносила ей сторублевый перевод от сына. Аня Сороколетова, наконец-то, встретила свою настоящую любовь. По осени на уборку в их городке расквартировали автобат, она вышла замуж за молодого лейтенанта и уехала с ним. Ежика все же уволили за пьянку, и жена увезла его свою в деревню. Михалыч через год получил двухкомнатную квартиру в новостройке, перевез семью и продолжил работать на комбинате.

Яблоки

Великие и могучие сибирские просторы манили во все времена пахаря и кормильца – крестьянина. Сюда все века стекались люди со всей России, по воле или неволе покинувшие свои обжитые места. Сибирь принимала всех, но не все приживались в Сибири. Тяжелой была жизнь в те годы, осенью дожди проливные, с ноября снег и метели, да такие, что днем в двух шагах человека не увидишь, сугробы наметало трехметровые. Стихнут бураны, откопаются дворы, новые напасти начинаются — лютые морозы. Да такие лютые, что бревна сруба в избах трескались, а под крышкой колодцев намерзало так, что бадья не проходила к воде. Суровый климат и нелегкие условия труда создали, по сути, новую породу человека, породу сибиряков с невероятной выносливостью, неприхотливостью и огромной духовной и физической силой. Жившие в одиночку и слабые не выдерживали и уезжали. Поэтому, наверное, Сибирь сплотила всех в один народ, который жил по своим неписаным законам. Здесь не было запоров и замков, здесь не было краж, воровство во дворах считалось позором. В деревне почти все были повязаны родством. Роднились здесь не только по крови, но и со временем сложившимися сибирскими обычаями и традициями, роднившими друг друга. Поэтому торжества в любой семье сопровождались шумными гулянками в полдеревни. Не пригласить на торжество кума, свата, друга или соседа считалось в народе серьезной обидой. Умели в то время веселиться, лихо отплясывая барыню, какие душевные песни пели в застолье! В деревне от мала до велика при встрече приветствовал друг друга коротким сибирским «здрасьте!» с поклоном головы.

Зимой и летом проезжий и прохожий мог постучать в любой двор, и ему без всяких расспросов давали пищу и ночлег. Попавшие под метель, днями ожидая погоды, жили у незнакомых им людей, общаясь доверчиво, ведя вечерами жизненные беседы. Расставаясь, обнимаясь по-родственному, говаривали: «Спасибо вам за приют, Петр Макарыч и тебе хозяюшка! Как будете в наших краях, спросите Григория Михалыча Власова, меня там всяк знает, укажет мой дом, милости просим».

Связав из платка узелок со скоромными припасами на дорогу, ходившие за тридцать верст помолиться в церкви многочисленные сухенькие старушки, отправляясь в свое паломничество, наказывали родным: «Я с Михевной пошла в церкву с ночевой, заночую у добрых людей, а завтра к вечёру буду».

И это было привычно в то время, никого не беспокоило и не удивляло. Отказать путнику в ночлеге считалось в народе большим грехом. Вот такой своеобразный и добрый народ сложился в ту пору в сибирских деревнях.

Вдоль леса, растянувшись верст на пять, стояло красивое старинное сибирское село Александровка. Живописные, богатые лесом и пашней места когда-то в далекие годы облюбовали первые поселенцы. Да и по истине, лучше места не найти. Народ в селе проживал разноликий, хохлы с украинским говором, шипящие первопроходцы чалдоны, потомки ссыльных, осевший, пришлый неизвестно откуда люд разной веры и национальности. Несмотря на это, жили дружно и беззлобно. Здесь не принято было задавать вопросы, народ был малоразговорчивый, а людей проверяли делом. Сразу же за селом шли ровные сибирские поля. В весеннее половодье потоки талой воды промывали почву до родников, создавая ложбины с ручьями чистой ледяной водой, стекавшей в лесные озера и болота. У деревянного мосточка, в одной из таких ложбин на кромке леса, в демидовские времена беглый душегуб Ванька Петухов грабил казенные и купеческие обозы, сколотив в лесу разбойничий стан. Ваньку и его злодеев изловили прибывшие из Змеевской заставы казаки, а вот за ложком этим на века закрепилось его имя. В народе его прочно окрестили Петуховым логом, долго еще боязливо крестились обозники, проезжая это место. Здесь каждый лог, каждый колок и лесной район носил свое народное название, передаваемое из поколения в поколение. Вместе с названием передавались сельские байки и многочисленные поверья, связанные с этими местами. Любил народ насладиться рассказами о чем-то небывалом и удивительном. И поэтому при встрече сельчане рассказывали друг другу всякие небылицы, будто бы произошедшие с ними накануне в одном из таких отдаленных от деревни мифических мест.

Встречаются у ларька два кума и один другому:

— Здорово, кум Григорий, как там у тебя? Как кума, как ребятишки?

— Здорово, кум Степан. Да ничё, помаленьку.

— Слыхал, кум, какая история со мной давече приключилась?

— Да нет.

— Ну так вот, отсеял я овес у Петина колка, у меня там полторы десятины, ну ты жа знаешь. А уже завечерело, на ночь с быками ехать не решился и заночевал на заимке. Ну, а утром собрался, коня впряг, быков за телегу и поехал. А солнушко тока встало, тихо так, птички поют, еду, значит. К Петину подъезжаю, смотрю, а из колка мужик с бабой выходят, росту вершков под сто оба, не мене. Вру, кум, баба чуть помене была. Во всем белом, рубахи как у нас, но до пят, прямиком на Маховое шли. Я вожжи натянул, лошадь приостановил, чтобы получше разглядеть их. Тут мои быки как заревут. Они услышали, обернулись на меня, лица молодые, красивые, светлые, а глаза большие и светятся. Я их вот так видел, чуть-чуть дальше того забора, и тут такой туман пошел, что молоко, бело вокруг стало. А когда туман-то осел — никого; как испарились. Вот такая оказия, кум, хошь верь, хошь не верь, прямо с Петина выходили.

Кум слушал его заворожено, а придя домой, пересказал эту байку, со своей приукраской, жене. Та, выслушав, кидала знаменитую на все село фразу: «Ну и брешет же!»

В деревне действительно иногда происходили невероятные вещи. Вот что произошло за год до германской. Жил на отшибе села дед один, звали его Егором, сам старый, а борода длинная, черная, ни одного седого волоса. Глазищи у него были черные, с хитринкой, будто постоянно улыбались. Ходил в длинной рубахе, штаны холщевые, а из-под картуза лохмы черные кудряшками торчали. Такого ночью встретишь, со страху умрешь, вылитый разбойник. Откуда он пришел, и сколько лет ему было, никто уже не помнил, но уважали и побаивались в селе. Крутого нрава дед был, из староверов. Жил он с бабкой Матреной, бабка была тихая, смирная и добрая. Бывало, подойдут ребятишки по осени к их дому поиграть под ветлой, ветла такая раскидистая у них росла прямо у забора, а бабка в фартук яблок наложит и семенит — ребятню угощать. В общину дед не вступил, несмотря на все уговоры и угрозы, жил особняком. Дом крепкий стоял, две двери имел — одну на улицу, вторую на огород, с высоким крыльцом. Держал он с бабкой двор: два коня, быков пара, коров голов пять, овцы да птица всякая. Земельки было на Апсакале десятин пять, хорошей, черноземной. Сдавали они в купеческую заготконтору зерно, молоко, мясо, картофель, тем и жили. Дед старой закваски, жизненный опыт имел большой, сказывали, будто слово он знал, и потому у него земля хорошо родила. В огородах ни у кого бахча не росла, а у деда Егора всегда арбузы большие, сладкие и красные вызревали. Сад у него был хороший и яблоки крупные, что было в диковинку в то время в сибирских деревнях. Весь двор стерег здоровый злобный кобель Трезор, привязанный на цепи у амбара с камышовой крышей. Сам Егор, несмотря на годы, был крепкий, с налитой, коренастой породой. Два сына у деда было, далеко, где-то в городах жили. Вначале приезжали изредка, а потом и вообще навещать перестали. Была у него библия, на старом, непонятном языке написана. Дед часами ее читал и любил рассказывать. Идет по улице с покидовского ларька, мешок на плече, серянки накупит, соли, крупы на кашу да на кулеш. Узрит ребятишек на лавочке, подсядет и давай им рассказывать про Отца небесного, про Сатану, про Вселенский мир. Отсюда, наверное, и слухи пошли о его колдовских способностях, сказывали, мог он на человека блуд напустить. Все эти деревенские сплетни подогревал один очень странный случай, произошедший в его дворе лет десять назад. Ребятня в селе росла бойкая, озорная, два парня из баловства полезли к нему ночью в сад за яблоками. Что уж там они увидели, никто не узнал, но один паренек, Федькой звали, заикаться стал. Дома-то родители его расспрашивают, что, мол, с тобой произошло. А он заикается и толком рассказать ничего не может. В то время один доктор на весь уезд был, да и то к нему никто не обращался. Все недуги и болезни лечили приветливые деревенские старушки — знахарки. Да и роды они же принимали, завязывая пупки младенцам. В деревне бытовала избитая, любимая всеми угроза и поговорка в споре силы: «Тебе кто пупок завязывал? Смотри, а то как бы не развязался!»

Так вот значит, повела мать парня к бабке Дуньке, она самая сведущая из всех старушек была. Та как глянула на парня, сразу сказала:

— Это Егор, его работа, вы что, бесенята, поди набедокурили у него? Ну что, я тут бессильна идите к нему, пусть Федька попросит прощения, он снимет причуду свою.

Да тут еще меньшой братец Мишка матери проболтался:

— Мам, они с Колькой ночью к нему яблоки воровать лазили.

В Сибири бабы в то время бойкие были, медведя могли завалить рогатиной, а за своего ребенка не то что деду Егору, черту глаза выдрали бы. Схватила мать парня за руку и к деду, тот во дворе кур кормит, ходит, бормочет что-то. Бабенка прямо с калитки:

— А ну, старый яман, снимай с парня свой наговор, а то глаза сейчас и бороду твою выдеру! Тебе что, яблок так жалко, что человека готов за них изувечить.

Дед хитро улыбнулся в свою смоляную бороду, посмотрел и говорит:

— Мне, дочка, яблок-то не жалко, вот созреют, пусть приходят, моя бабка всех угостит, а не по ночам зеленые с сучками ломают. Да и зря ты на меня грешишь, он говорит побойче, чем ты. Сказывай, Федор, нам с матерью, прав ли я?

В плечо паренька легонько рукой толкнул, тот как будто от сна очнулся.

— Дед Егор, прости, мы больше не полезем в сад. Пошли, мам, домой.

— Ну вот, а ты уж меня оговорила, будто я заикой его сделал, напраслину, дочка, на меня возводишь.

Федька за калитку шмыгнул, мать за ним пошла. А дед вслед:

— Федя, за яблочками-то с другом по осени приходи, бабка Матрена угостит!

Мать повернулась и деду:

— Пошел ты, чалдон, к черту со своими яблоками, чтоб ты подавился ими! И плюнула.

А дед стоит, улыбается в бороду. С тех пор его двор в селе побаиваться стали и обходить стороной. Поболтали в деревни про этот случай и со временем притихли. Но к деду в сад желающих слазить больше не было.

В августе ночи стояли лунные, ночью как днем, хоть иголки собирай, так видно было. Молодежь вечером собиралась у леса на посиделки, песни пели, дружили до утра, иногда озоровали как дети. Вот в одну такую ночь, навеселившись, стали расходиться небольшими кучками по домам. Ночь стояла теплая, лунная, настроение у всех было веселое, спать не хотелось. Одна девица, Маней звали, вдруг предложила:

— Давайте к деду Егору в сад слазим, яблок нарвем! Мы, девки, посидим за огородами, подождем, а парни — кто смелый? Кто полезет и нарвет яблок, того я поцелую!

Озорная, бойкая девица была. Парни, понятно, хоть и охота себя показать перед девчонками, но к деду Егору лезть ночью в сад как то не особо хотелось. Тут Андрей, крепкий восемнадцатилетний парень (Манька ему давно нравилась) говорит:

— Я схожу!

Подошли к огородам с околицы, уселись кучкой в обводной канаве перед оградой. Вокруг стояла тишина, село спало, спали даже деревенские собаки.

— Сидите тихо, ждите здесь, я быстро сбегаю, — сказал полушепотом Андрей.

Ловко и бесшумно перемахнул через жердину в ограде и межой пошел к саду. Ночь стояла светлая, было хорошо видно, как он подошел к калитке тесового забора, огоражевшего сад. Девки с парнями сидят за огородом, глаза навыкат, переживают, ждут, что дальше будет. Кто то из парней, шутя, щипнул за ногу девицу и потихоньку:

— Ав!

Она взвизгнула, все на них зашипели:

— Тише там! Собак разбудите!

Андрей повернул вертушку, оставил калитку открытой, вдруг придется убегать, и шагнул в сад. Длинные черные тени от яблонь и журовец колодца с кованой бадьей, возвышавшегося над крышами, вызывали в душе легкий трепет. На цыпочках вдоль забора он потихоньку стал подкрадываться к крайней яблоньке.

«Собака бы не проснулась, а то такой лай поднимет, не то что дед, полдеревни проснется, — подумал он. — Вряд ли это старый хрыч колдун, но капканов запросто мог в саду наставить».

Медленно переставляя босые ноги, которые то и дело обжигала густо росшая вдоль всего забора крапива, подошел к крайней яблоне. Вокруг стояла тишина, лишь где-то в картофельной ботве цвиркал полуночный усач, пахло свежими огурчиками и укропом.

Вдруг как из-под земли вырос дед, он стоял во всем белом у колодца. На секунду пробила дрожь, по телу прошла испарина.

— Ты, поди, за яблоками? А что ночью-то пришел, днем бы сподручнее, зеленых сейчас в потьмах нарвешь, пойдем, я тебе укажу, где яблоки спелые. Да иди, не бойся, — сказал дед. — Смотри не потопчи, не видишь, что ли, они на дорожке лежат, бабка вчера вечерком насобирала, а порезать не успела. Накладывай за пазуху, лазить, деревья ломать не надо. Чуешь, какой запах от них.

Смотрит Андрей и правда, у колодца на дорожке яблоки лежат, да красные спелые налитые. И так вкусно яблоками пахнет, аж слюни потекли. Дед стоит, улыбается.

— Бери больше, не жалко, друзей угостишь, все равно пропадут, завянут.

Андрюха рубаху в штаны заправил и за пазуху набивает, выбирая одно за другим.

«Дед-то ничего, не злой и не жадный, другой бы колом огрел, а он даже ни слова и сам яблок набрать предложил, а я воровать полез, стыдно как-то», — вертелось в голове.

— Ну, набрал, ступай к своим, а то поди заждались, угости их яблочками. Да по ночам не лазьте, потопчете больше, чем нарвете. Ступай.

Душа пела, теперь Маня не открутится, все слышали. С полной за пазухой яблок Андрей дошел до забора, глядь, а калитки нет, сплошной забор идет.

— Что за черт, здесь же была, я только что заходил, — пробормотал он, быстро перебирая руками заборные доски. Выхода не было, а дед стоит у колодца и говорит:

— Что заблудился, что ли, темно на дворе, калитку потерял? Подожди, я тебе сейчас посвечу, а то до утра тут блудить будешь. Держи фонарь-то.

В деревянной колоде колесо от телеги замачивалось, взял его дед и изо всех сил толкнул на него. Смотрит Андрей, а по дорожке не колесо, а огненный обруч катится, искрами брызжет. Он в сторону, споткнулся, упал, катается по земле, от огня уворачивается. А обруч от деда к забору, от забора к деду, в него попасть норовит, лицо, руки, ноги, жжет. Сколько Андрей так крутился с боку на бок, увертываясь от огненного колеса, не помнит, только когда колесо исчезло, оказался он у забора. Лежит в крапиве, все лицо, руки, ноги огнем горят, и катяхи конские свежие под рубахой к телу налипли. Поднялся, вытряхнул конское дерьмо из-под рубахи, все тело горит, чешется.

А дед все так же у колодца стоит и ухмыляется.

— Ты что, Андрюша, никак калитку потерял? И яблоки все просыпал, подавил. Сейчас тебе мой Мишка поможет дорожку к друзьям найти.

Мишка — это бык был у деда, злой страшно, его в деревне не только ребятишки, но и мужики боялись. Смотрит Андрей, а бык и вправду на него несется.

«Побегу — догонит, сшибёт, закатает до смерти, и поминай, как звали», — мелькнуло в голове.

Бык с ревом несся, нацелив на него свои рога. В последний момент он ловко увернулся от рога и изо всех сил стукнул кулаком в крутой бычий лоб. Вдруг разом все исчезло, стоит Андрей в саду у деда Егора, быка нет, а возле забора дед в крапиве валяется. И снова такой запах свежих огурцов и укропа ощутил, и усач где-то в огороде цвиркает.

— Ну что смотришь, помоги подняться, руку-то дай. Ишь, вражина, как саданул, чуть не убил, аж до сих пор искры летают. Рука-то тяжелая, как безмен, видать, в деда своего Макарку пошел. Тот по молодости на спор ковш банный до краев самогону выдует и быка двухлетку с ног кулаком сшибал. Ни Бога, ни черта не страшился, такой же скаженный был.

— Дед Егор, прости, я не знал, что ты, мне причудилось, будто бык на меня.

— Бык на тебя, бес тебе в ребро, вот именно что причудилось, где ты здесь быка увидал, кто б его в сад пустил, — прервал его дед, потирая здоровенную шишку на лбу. — Иди вон лучше к колоде, умойся да конские коврижки смой, а то от тебя как из конюшни несет, — пробурчал он и захихикал.

Андрей скинул рубаху, холодная колодезная вода приятно студила, снимая с тела жгучий жар крапивы. Смыв с себя конское дерьмо, хорошенько вытряхнул, сполоснув и отжав, надел на себя рубаху.

— Обмылся? — спросил дед.— Давай выведу тебя, не бойся, чудес больше не увидишь и так чуть деда не угробил. Да не сказывай своим-то, что причудилось, засмеют.

Дед вывел Андрея за калитку, и он быстро пошел через огород к ожидавшим его друзьям.

— Ну как, нарвал? — кинулись с вопросами ребята.

— Да зеленые они еще, попробовал — кислятина, зачем зря губить, лучше по осени нарвем….

Маня и без яблок жарко целовала Андрея на лавочке под старой черемухой, только вот свадьбу им не довелось сыграть. Через год грянула война, Андрея мобилизовали. А к лету пятнадцатого пришли в управу казенная бумага, что он храбро пал за Веру, Царя и Отечество, пятьдесят рублей ассигнациями и два Георгия.

Маню в тот же год сосватали из соседней деревни.

СТРАНИЦЫ   1  .....  2

Комментарии: 1
  • #1

    Илья (Воскресенье, 12 Август 2018 14:31)

    Люблю читать такие рассказы, навеянные прошлом. Да и изложение простое, не мудреное.