НИКОЛАЙ ПОЛОТНЯНКО

НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ПОЛОТНЯНКО.

Родился 30 мая 1943 года в Алтайском крае. С 16 лет работал. Окончил среднюю школу рабочей молодёжи в Омске, Литературный институт им. Горького. С 1973 живёт в Ульяновске. В 1977 году вышла книжка стихов «Братина» (Приволжское книжное издательство). В 1982 году издан сборник «Просёлок» (Москва, издательство «Современник»). В 1989 году – книжка стихов «Круги земные» (Приволжское книжное издательство).

После 1991 года выпустил книги: «На изломе России» – 1993 год. «Симбирский временник» – 2003 год. Поэтическое «Избранное» – 2006 год. «Журавлиный оклик» – 2008 год. «Русское зарево» – 2011 год. Автор семи романов, двух комедий. С 2006 года – главный редактор журнала «Литературный Ульяновск». Лауреат Всероссийской литературной премии им. И.А. Гончарова за 2008 год. Награждён медалью им. Н. М. Карамзина.

ВСЁ ГДЕ-ТО РЕШЕНО

- 1 -

 

Потапов поставил машину в тень, запер дверцы и по деревянным скрипучим ступенькам поднялся на крыльцо. В коридоре возле голых стен на скамейках сидели люди, пахло дезинфекцией и сыростью. Перегородки между кабинетами были тонкими, из сухой штукатурки, и, пройдя по коридору, Потапов услышал из одной из дверей голос жены. Ольга с кем-то разговаривала по телефону, и он удивился, с какой строгой настойчивостью она говорила. Ему это было в новинку, Потапов почему-то считал, что жена на работе точно также тиха и незаметна, как и дома.

Ольга закончила разговор на высоких тонах, резко положила трубку и вышла в коридор. Увидев мужа, она улыбнулась:

– Как хорошо, что ты приехал! Ты на машине?

– На машине, – ответил Потапов. – А у тебя разве сегодня не выходной?

– Какой выходной! – пожала плечами жена. – Тут до моего приезда дикий случай был: умерла десятилетняя девочка от дизентерии.

Она взяла мужа за руку.

– Поедем в контору, а то директор хозяйства куда-нибудь скроется. Ты не представляешь, какой это ужас!

– Ну, рассказывай, как ты живёшь? – спросил Потапов, когда они выехали на дорогу. – Я смотрю, деревенька в развале.

– А я как-то внимания не обратила, – ответила Ольга. – У нас в больнице все палаты забиты. Пятьдесят человек.

– Что они руки не моют? – иронически усмехнулся Потапов.

– Сейчас разбираемся. Началось с поварихи в столовой. Она оказа-

лась бациллоносителем. Сама лечилась, дочку лечила, да вот и залечила.

Миновав пустырь, они подъехали к конторе. Директор, краснолицый с воспалёнными глазами, встретил их хмуро.

– Мы ведь всё по телефону обговорили, Ольга Викторовна, – сказал он, вытирая платком потную шею. – Пиломатериала нет. Ну, есть, может, кубов тридцать, но я его не дам. Коровник на ферме прохудился.

– Но ведь есть постановление чрезвычайной противоэпидемической комиссии! – запротестовала Ольга. – Лес выделен. Нужно его получить!

– Легко сказать, – вздохнул директор и, заметив, что Ольга хочет что-то сказать, поднял руку. – Да вы не торопитесь, постойте, постойте! Вы посмотрите на эту заявку! Двести кубометров тёса! И это на сто дворов. По два куба на двор. Я не мальчик, это городские могут не понимать, но, прошу прощения, на сортир двух кубов много. Да из двух кубов хату можно поставить.

– Я не знаю этих тонкостей, – сухо сказала Ольга. – Но туалет нужно построить в каждом дворе.

– Пусть строят, но не из двух кубов. На туалет хватит восьми, максимум двенадцати трехметровых досок.

– Я вообще не понимаю, – вздохнула Ольга, – как люди обходятся без туалетов. Спрашиваю, а они в ответ – мы привыкли.

– Да тут спокон веку так заведено. Мало у кого есть такие приспособления, разве что у приезжих, вроде меня. Тьма египетская до сих пор. Вот мы нашей лучшей доярке телевизор подарили. Заехал на днях посмотреть. Дверь, знамо дело, настежь, в избе никого, цветной телевизор работает, а на диване германской работы лежит барином хряк и «Утреннюю почту» смотрит. На полу грязь на ладонь, засохла уже…

– Но всё-таки как с лесом? – настойчиво сказала Ольга.

– Как? А вы их штрафом пуганите. Нет уборной – плати штраф!

– Жители говорят, что у них нет леса для строительства.

– Врут они, Ольга Викторовна. Как это у мужика нет досок? Любой двор ковырните, вы машину леса найдёте, да и прочего всякого вагон.

– А инвалиды и одинокие престарелые?

– Ладно! – вздохнул директор. – Этим дам по паре досок.

– Этого же мало! – запротестовала Ольга.

– Хватит! – директор легонько пристукнул ладошкой по столу, под-

нимаясь со стула. – Извините, Ольга Викторовна, у меня сегодня похороны моего заместителя, нужно ехать.

– А что с ним случилось? – истомлённый долгим молчанием спросил Потапов и, наткнувшись на тяжёлый взгляд директора, покраснел.

– Опился! Хороший был человек и специалист. Опился на свадьбе у племянника. А вы, я извиняюсь, кто будете?

– Это мой муж, Борис Геннадьевич.

– Тоже врач?

– Нет, я художник, – сказал Потапов. Он уже справился с нахлынувшим на него смущением и с вызовом посмотрел на директора.

– Это хорошо, что вы приехали. Посмотрите, как мы живём, может быть, к нам надумаете. Работа есть. Жильё дадим, как раз к осени четыре двухэтажных коттеджа закончим. Ольге Викторовне здесь нравится, так ведь?

– Здесь хорошие люди, – сказала Ольга. – Но Борис – городской человек, да и я тоже.

На улицу они вышли вместе. Директор попрощался, сел в «уазик» и укатил хоронить своего заместителя. Потапов посмотрел на жену.

– Типичный феодал, – сказал он. – Рабовладелец. Хочу, дам доски, хочу – нет. Куда теперь рулить?

– Сколько сейчас времени? – спохватилась Ольга. – Мне нужно в магазин заехать.

– Час дня.

– Поедем побыстрее, мне нужно проверить, как продают хлеб.

Возле магазина стояла машина с фанерной будкой в кузове. Вокруг неё толпились женщины и шумели. Продавец, он же шофёр, отбивался от наседавших на него покупателей.

– Начну продавать, когда врач приедет. Без неё ни одной буханки не продам!

Увидев Ольгу, женщины притихли.

– Становитесь в очередь, – сказала Ольга.

Женщины, подталкивая друг друга, разобрались в цепочку и выжидательно смотрели на врача.

– Товарищи женщины! – сказала Ольга строгим голосом. – Четыре дня назад на сходе села было объявлено, что хлеб будет продаваться только в тару: мешки и пакеты. В руки хлеб продаваться не будет. Это в интересах вашего здоровья. Кто не имеет тары, должен сходить за ней домой.

– Я с работы! – крикнула коренастая баба с обгоревшим на солнце

лицом. – Мне что, за этим мешком через всю деревню домой бежать?

– Без тары хлеб не продавать! – сказала Ольга продавцу и отошла в сторону.

Тот схватил мешок у первоочередной и стал, не глядя, швырять туда буханки. Очередь убывала быстро, как и хлеб в будке. Брали по десять – пятнадцать буханок, набивали мешки под завязку, будто готовились к длительной осаде. 

– Почему они так помногу хлеба берут? – удивился Потапов, который тоже встал в очередь.

Его услышала не только жена.

– Раз в неделю, милок, возят, – сказала коренастая баба, которая уже где-то раздобыла засохший, видимо из-под комбикорма, мешок и выколачивала его о борт грузовика. – Купим и грызём неделю.

Борис смутился, чувствуя, что раздражение этих людей направлено и против него, человека городского, который не садится пить чай без сдобной булки. Он потупился, дождался своей очереди и купил буханку жёсткого с оплывшей коркой хлеба. Буханка была ещё тёплой, вкусно пахла, и Потапов, отломив корочку, положил в рот.

Дом, где жила Ольга, был крепким бревенчатым пятистенком, с окнами в палисадник. На ступеньках крыльца сидели две старушки и разговаривали.

– Познакомьтесь, мой муж, – сказала Ольга. – На выходные приехал.

– Я и смотрю, – улыбнулась востроглазая старуха в чёрном платке. – Машина незнакомая туда – сюда пылит. Кто, думаю, это?

– Мы вас не стесним, Матрёна Семёновна? – спросила Ольга.

– Да господи! Четыре комнаты пустые. Да мне же больница за вас платит. Все врачи у меня всегда жили, пока не сбегали.

– Не нужны мы никому, старые! – сказала другая старуха. – Начальство в город ездит лечиться, а я с радикулитом как маялась двадцать лет назад, так и сейчас маюсь. Дай Бог здоровья, Ольга Викторовна помогла, а уедет, кто поможет?

Старуха достала из-за крыльца большое ведро, полное созревших помидоров.

– Вот сама донесла.

– Что вы! – запротестовала Ольга. – Не надо.

– Бери, не обижай мою куму, – сказала Матрёна Семёновна. – Там тебе ещё сметаны принесли и яичек.

В комнате стояли две кровати, застеленные больничными одеялами.

Потапов сел на скрипучий венский стул с гнутыми ножками и засмеялся.

– А ты, оказывается, вовсю взятки берёшь.

– Каждый вечер бабушки приходят. Не откажешь, поговоришь, посмотришь. И время быстрее проходит.

– А я думал, ты на вечеринки ходишь.

Ольга улыбнулась и обняла мужа. Потапов вдохнул в себя знакомый запах жениного тела и зажмурился.

– Ты сегодня закончила работу? – спросил он. – Может, махнём куда-нибудь на необитаемый остров, покупаемся.

– Вряд ли удастся, – сказала Ольга. – Через час бригада приедет со станции переливания крови. Забор крови будут делать. Я же временно главврач, нужно приготовиться.

Старухи всё ещё сидели на крыльце и разговаривали.

– Чтой-то не отдохнули? – спросила Матрёна Семёновна. – Самая жара.

– Некогда отдыхать, – сказал Потапов. – Работать надо, работать…

У здания поликлиники они расстались. Ольга пошла в свой кабинет, а Потапов поехал в центр села, где, к его удивлению, наткнулся на книжный магазин. Борис собирал книги по искусству, а Ольга была помешана на фантастике, однако пополнять свою библиотеку новиками случалось лишь изредка: книги были большим дефицитом, а нужных знакомств у Потапова не было.

Магазин был крохотной избой, покосившейся на одну сторону. Крыльцо заросло лебедой, но дверь была открыта, и за прилавком сидела веснушчатая женщина, отяжелевшая от поздней беременности и разморённая зноем.

Потапов поздоровался и по скрипучим половицам подошёл к книжным полкам. Они были битком набиты книгами, которые, видимо, никто годами не брал в руки. Борис пробежал глазами по корешкам книг, и, вздрогнув, протянул руку к находке. Это был двухтомник Альбрехта Дюрера «Дневники, воспоминания и трактаты», изданный ещё в 1987 году. «Надо же, – удивился Потапов, – попал в эту книжную избёнку почти двадцать лет назад и дождался меня».

Для Ольги нашёлся двухтомник фантастики братьев Стругацких, за которым в городе шла настоящая охота, а здесь он стоял, небрежно засунутый в самый тёмный угол, на полке.

Продавщица не смотрела, как Потапов перебирал книги и прислушивалась к самой себе, к созревавшему плоду, который ворочался в её чреве, подыскивая удобное для себя положение. На каждый толчок ребёнка сердце женщины откликалось опасливо-радостным трепыханием, и она, положив ладони на живот, улыбалась.

Жара на улице ещё не спала, но в воздухе уже появились струйки прохлады, а на западе, заслонив собой полнеба, выросла огромная чёрная туча. Потапов забеспокоился. Дождь, а тем более ливень, был ему ни к чему. Если развезёт дороги, то отсюда не выбраться.

Возле больницы стояли две медицинские машины, и Потапов догадался, что приехала бригада из станции по переливанию крови. В коридоре было прохладно от влажных только что вымытых полов, на стульях сидели женщины, видимо, добровольцы. Ожидая начала процедуры, они немного волновались и поэтому оживлённо разговаривали.

Потапов вошёл в кабинет жены. Там были приехавшие медработники, которые с любопытством на него посмотрели.

– Мой муж, – представила Потапова Ольга.

– Прекрасно! – сказала пожилая медработница, окидывая Бориса оценивающим взглядом. – С него и начнём. Вы как, не против?

Потапов кровь ни разу не сдавал, и делать этого ему не хотелось. Не то чтобы он очень опасался чего-то, но предложение прозвучало неожиданно. Он с растерянностью посмотрел на жену.

– Это очень хорошо для примера, – продолжала напирать медработница. – Муж главврача сдаёт кровь, и другие за ним пойдут без опаски. Ну, как?

– Пожалуйста, – промямлил Потапов. – Если так уж нужно, то я готов.

Облачённый в белый балахон Борис Геннадьевич вошёл в процедурную, неловко взгромоздился на стол и лёг, глядя в обшарпанный потолок. Никакой боли он не почувствовал, правда, немного закружилась голова, и он, вставая со стола, пошатнулся. Его поддержали, помогли одеться и вручили талон в больничную столовую.

Ольги в кабинете не было. Потапов вышел на улицу и сел на скамейку в палисаднике.

Туча надвинулась, загромоздила всё небо, и перед грозой сильно запахла полынь. Вдыхая всей грудью приятный горьковатый запах, Потапов услышал, как по широким листьям клёна хлёстко ударили первые капли дождя, а в небе, громыхая и лязгая, заворочался гром. По дороге, вздымая мусор и пыль, пролетел вихрь, стало сумрачно и прохладно. Переходившего дорогу петуха подхватило этим вихрем, задрало перья сзади, как юбку на голову бабе, и швырнуло в лопухи. Проваливаясь между широких листьев, петух истерично закукарекал, захлопал смятыми крыльями и, выбравшись на твёрдую землю, рванул в подворотню.

Поколебавшись, идти – не идти, Потапов скорее из любопытства пошёл в столовую. Ему интересно было узнать, что там такое дают на талон. Но в столовой ничего не давали, а кормили сдавших кровь обедом. Борис хотел было уйти, но его не отпустили. Он с неохотой сел за стол рядом с женщинами, сдавшими кровь, и попросил, чтобы ему принесли только второе. Вместе с гуляшом появился стакан, наполненный разбавленным спиртом.

«А что, неплохо, – подумал Борис. – Неужели все бабы шарахнут по двести грамм водяры?»

Отказавшихся от выпивки не было. Все женщины выпили свою долю молча и сосредоточенно, как на поминках, и стали хлебать борщ.

– А вы что не пьёте? – спросила его соседка. – Чай, заработанное, не чужое!

Борис сглотнул слюну и храбро под взглядами женщин выпил стакан разведённого спирта.

– Закусывайте, закусывайте.

Мясо с горохом показалось Потапову необыкновенно вкусным. Он ел и чувствовал, как по всему телу растекается теплота, голова закружилась.

Женщины заговорили и зашумели. Они подначивали какую-то Марусю, которая боялась идти в процедурную, а теперь, смущаясь, оправдывалась, что у неё разболелся живот.

Потапов посмотрел на Марусю. Она была ещё молода, одних лет с Ольгой, но некрасива, с грубыми чертами лица. Лишь глаза у Маруси были живые и тёплые, как у телёнка, и Потапов невольно подумал, что у этой женщины, наверняка, нелёгкая судьба человека, который знает в жизни только одну тупую однообразную работу, и ничего больше.

Гроза прогромыхала и скатилась в сторону от деревни, едва прибив пыль на дороге и освежив листву на деревьях. Потапов смотрел на деревню, на почерневшие от дождя крыши домов, на заброшенную с обвалившимся куполом церковь, на далёкие отливающие темной желтизной хлебные поля. Ему была приятна тишина затухающего дня, ему даже казалось, что он слышит ровное дыхание земли, умиротворённой этим мгновенно промчавшимся дождём и теперь озарённой прорвавшимся из-под тяжёлых туч блещущим обновлённым светом.

Ольга сидела в своём кабинете и что-то писала.

– Сейчас освобожусь, – сказала она.

Потапов сел на стул и потянулся.

– Слушай, а не съездить ли нам искупаться? Я тут неподалёку такое шикарное озерко приметил.

– Ты что-то весёлый стал, Боря, – улыбнулась Ольга. – У меня купальника нет.

– Чепуха! Искупаемся голяком. Там камыши, и народу нет.

За деревней Потапов остановил машину, потянулся к Ольге и поцеловал её с такой жадностью и поспешностью, что она враз обмякла от его порыва и жарко зарделась.

– Ты что, Боря, – прошептала Ольга, прижимаясь к мужу. – Мы же купаться едем.

– Конечно, купаться! – воскликнул Потапов. – Купаться! Смыть с себя всю грязь! Чтобы вновь народиться!

Озеро было небольшим, обильно заросшее камышом и высокой травой. Потапов загнал машину в заросли и заглушил мотор.

– Пошли, – сказал он. – Не бойся. Здесь мы одни, как на необитаемом острове.

Он сбросил с ног туфли, снял носки и, засучив штаны, пошёл на разведку. Пройдя топкое место с сочившейся из-под земли остро холодной родниковой водой, Потапов обнаружил сухой, отлого спускавшийся к воде бугорок.

– Иди сюда! – позвал он жену.

Ольга подошла и встала с ним рядом. Было тихо, но временами откуда-то налетал ветер, морщил воду, и камыши вокруг начинали шуметь шумом ливня. Вода была светлая и прозрачная, волны песка на дне переливались зайчиками света, и песчаное дно в это мгновение начинало походить на панцирь огромной черепахи, давным-давно утонувшей в этом озере.

Потапов обнял жену, крепко прижал к себе и опустился вместе с ней на мягкую мшистую траву. Ими овладело беспамятство, жаркое, страстное, полыхнувшее, как пламя костра, в котором они на какой-то миг расплавились и слились в одно целое на горячей терпко пахнущей спелыми травами земле.

Потапов открыл глаза и увидел перед собой стрекозу, которая, зависнув в воздухе, трепыхала синими крыльями. Он лёг рядом с Ольгой и тихо засмеялся.

– Хорошо-то как, Оля! – сказал Потапов. – Ей богу, как хорошо!

Ольга лежала с закрытыми глазами и улыбалась, чувствуя себя опустошённой и счастливой, как земля, по которой прошёл долгожданный дождь. Она сладко потянулась всем телом и глубоко вздохнула.

– Если я забеременела, – сказала Ольга, – то обязательно рожу.

Борис Геннадьевич рассмеялся.

– Наверно, поздно уже нам пелёнки стирать.

– Не поздно, – она обняла мужа. – Ребёнок. Что может быть лучше?

– Ладно, не сердись, – сказал Потапов. – Я ведь просто так это брякнул. Пойдём купаться.

Они заплыли на середину озера, перевернулись на спину и лежали на воде, глядя в чистое, освободившееся от облаков небо. Вода омывала прохладой тела, освобождая от усталости, накопленной ими за день, волны тихо плескались вокруг, причмокивая, будто что-то нашёптывали своё, понятное им одним.

– Хочешь, я тебе что-то скажу? – Потапов коснулся рукой жены.

– Скажи.

– Я тебя люблю. 

Ольга засмеялась и поплыла к берегу. Потапов кинулся за ней вслед, быстро догнал, обнял жену и слегка притопил. Ольга не осталась в долгу. Вынырнув, она плеснула водой в лицо мужа. Так хохоча и барахтаясь, они доплыли до берега. Ольга отжала волосы и, уже не стесняясь, нагая вышла на берег. Она стояла на берегу, обтирая ладонями воду с тела, а Потапов смотрел на неё с любованием, будто видел в первый раз.

«Нет, какие дураки те, – думал он, – которые говорят, что жить скучно. Ерунда всё это! Жить весело, и для счастья много не надо».

Был уже вечер, жара спала, солнечный диск коснулся линии горизонта и стал медленно остывать. Он уже не слепил глаза сидевшему за рулём Потапову, не лил на землю жару, а был похож на тонущий от пожара корабль. Вокруг клубились белесовато-синие, как дым, тучи, а на противоположной стороне неба всплыл еле видимый шар луны.

Матрёна Семёновна встретила Потапова и Ольгу возле крыльца и сразу принялась хлопотать по хозяйству. Пока Борис ставил во двор машину и разжигал летнюю печку, она накопала молодой картошки, нарвала луку и укропу.

Во дворе запахло печным дымком, с улицы донеслось мычание коров и блеяние овец. Потапов слушал звуки деревенского вечера, как давно забытую музыку, которая вдруг снова проснулась в нём, напоминая о чём-то давнем и дорогом сердцу.

Ужинали во дворе. Ели дымящуюся молодую картошку, запивая парным молоком. Матрёна Семёновна смотрела на них, вздыхала. Одинокой женщине нравилось потчевать гостей, глядя на них, она вспоминала своих умерших детей и тосковала.

– Деревня у нас старинная. Раньше, я ещё помню, леса вплотную к домам стояли, да повырубали в войну. Речка была, так ту навозом завалили. Большая была деревня. До войны три колхоза у нас было…

Их разговор прервал стук калитки. Во двор вошли две старухи, держа под руки третью, едва волочившую ноги.

– Это к тебе, – безошибочно определил Потапов.

– Вот, милая, вся поясница отнялась. Ровно неживая. Помоги, Христа ради!

Ольга сходила в дом, принесла одеяло и скалку. Вымыв руки, она уложила старуху на расстеленное одеяло и принялась разминать ей спину. Старуха покряхтывала, постанывала, но терпела.

– А сейчас переворачивайтесь, – сказала Ольга.

Потапов с интересом смотрел, как Ольга пропускает старуху через скалку спиной, и ждал, чем всё это кончится. Покатав больную на скалке, Ольга опять перевернула её лицом вниз и принялась разминать спину.

– Ну, вот и всё, – сказала она, закончив работу. – Давайте подниматься.

Старуха сначала встала на четвереньки, потом, всё ещё держась рукой за поясницу, медленно поднялась с колен.

– Ну, как, Сергеевна, – спросила Матрёна Семёновна, – полегчало? Ишь ты, тебя даже пот прошиб!

– Фу ты! – старуха сделала шаг вперёд и стала спускаться с веранды. – И точно сто потов сошло. Однако, мастерица твоя квартирантка. Видишь, сама иду, а то три дня пластом лежала.

Старухи с Ольгой сели пить чай, а Потапов вышел на улицу. Вокруг было тихо и безлюдно, только вдалеке вспыхивал красноватый огонёк папиросы. Вечер переходил в ночь, с полей тянуло прохладой. Потапов смотрел на крупные звёзды, которые на городском небе видел редко, и думал о том, что человеческий век до обидного короток. Он не был сентиментальным, но очевидность этой мысли больно царапнула его по сердцу. Потапов подумал, что никакой он не свободный человек, располагающий собой по своему усмотрению, а заложник у каких-то тёмных непонятных сил, которые играют им по своему произволу. Эта мысль сразу притупила в нём то весёлое настроение, с которым он вернулся с озера. Ему стало скучно, он опять ощутил жизнь такой, какая она есть на самом деле. Увидел напротив заброшенную избу с обвалившейся печной трубой, услышал дикое разбойничье пение комаров, ощутил тяжёлый навозный запах, пропитавший воздух. Потапов прошёл мимо чаёвничавших женщин в дом. Разделся и лёг в постель. Когда Ольга, помыв посуду, вошла в комнату, он уже спал. Она подошла к нему и поцеловала в щёку. В ответ Борис что-то промычал во сне и перевернулся на другой бок.

 

- 2 -

 

Сквозь утреннюю дрёму он слышал звуки деревенского утра: перекличку петухов, взмыкивание коров и блеяние овец, которых погнали на выпас, осторожные шаги Матрёны Семёновны и шум проехавшей мимо открытого окна автомашины. Потапов, наконец, разомкнул веки и поднялся с кровати. Во дворе хозяйка топила летнюю печурку, на которой стоял закопчённый чайник.

– Где можно умыться? – спросил Потапов.

– Иди в баню, там в чане полно воды.

Он открыл калитку, вышел в огород и остановился, увидев ползущего по тропинке большого рогатого жука. Борис наклонился и осторожно взял его двумя пальцами. Жук отчаянно зашевелил ножками, потерявшими земную опору. «Какой жуткий механизм! – подумал Потапов. – Если увеличить его раз в десять, то людям проходу не будет». Он положил жука на землю и заметил, что прямо на него смотрит с навозной гряды покрытый каплями росы огурчик.

Сорвал его и с наслаждением съел.

– Борис! Подожди меня! – услышал он голос жены.

В бане было сумрачно и пахло сажей. Ольга из ковша поливала, а Потапов, пофыркивая, умылся до пояса, отказался чистить зубы, сказав, что почистил их огурцом, затем помог умыться жене.

– Знаешь, – сказал он. – Мне наше озеро очень понравилось. Даже приснилось сегодня.

– А мне, к сожалению, не приснилось. Спала как убитая.

– Сегодня мы опять пойдём туда. Хочешь?

Ольга тихо засмеялась, обняла мужа и поцеловала.

– Ты хочешь меня нарисовать? Не надо.

– Но почему, Ольга! – запротестовал он. – Я не собираюсь сегодня работать. Я просто хочу ещё раз посмотреть на тебя, когда ты выходишь из воды. Мне думалось, что я знаю тебя наизусть, но вчера показалось, что не всю. Хочу тебя запомнить, и вот, если это получится, и я сохраню этот миг в себе, то картину напишу без тебя, по памяти, по чувству.

Потапов говорил несколько растерянно, таким он был и в их первую встречу, когда подошёл к ней на улице, сказал, что он живописец и предложил попозировать ему для картины. Не отвечая на просьбу Потапова, Ольга вбежала в метро, спустилась по эскалатору и, выходя на своей станции, обнаружила, что незнакомец на расстоянии следует за ней. У подъезда общежития он догнал Ольгу и сунул в открытую сумку клочок бумажки, который она выбросила в лифте и даже не посмотрела, что там написано. На следующий день он ждал её возле общежития с цветами. Ольга цветы приняла, но сразу же заявила, что никуда с ним не пойдёт. «И не надо, – сказал он. – Посидите немного на скамеечке, вот здесь». Потапов сел на эту же скамейку, но поодаль, достал из папки бумагу, карандаш и принялся рисовать. Она поразилась, как он изменился, начав работать: совершенно другой человек, взгляд стал жёстким и отстранённым, лицо отяжелело, нетерпеливым движением руки Борис пресёк её попытку поправить причёску и изменить позу. Сеанс длился минут двадцать, и за это время Ольга смертельно устала, но не от неподвижности, а он его отстранённых и в тоже время пронизывающих насквозь взглядов, которые художник время от времени на неё бросал, не переставая работать карандашом.

– Мне необходимо нарисовать тебя, – сказал Борис, выходя из бани.

– После твоего отъезда я понял, что разучился писать. Даже с Земляком не совладал. Впрочем, чёрт с ним! Ты же знаешь, что я не могу бросить начатого, для меня это катастрофа. Но вот случилось. И, слава Богу, что убежал к тебе.

Свой первый портрет, выполненный Потаповым на скамейке, Ольга взяла в руки с опаской, потому что в каждом человеке, каким бы продвинутым он не был, в подсознании живёт тревожное чувство благоговения перед собственным изображением. Ольга оценила портрет чисто по-женски, он её заинтересовал незеркальным отражением самой себя, и она нашла в себе много нового, порой неожиданного и до сих пор ей неизвестного. «Оставьте себе, – сказал художник. – Надеюсь, вы поняли, что я именно тот, за кого себя выдаю. Вам не нужно меня бояться, я прошу вас немного поработать со мной. Я заплачу за каждый потраченный вами час, по ставкам худфонда». «А что у вас натурщиц нет?..» «Есть, конечно, но они меня не удовлетворяют, мне нужны именно вы. Я обошёл пол-Москвы, пока не нашёл вас. Ну, как, вы согласны?»

– Я настолько поглупел от общения с нашими живописцами, что утратил чувство меры. Взглянула бы ты, что я нарисовал: цветущая сирень и по-поросячьи розовое лицо юного земляка: идиллия! Но наше озеро меня вылечило. Только вот чем мне до вечера заняться?

– Сходи в лес, по ягоды.

– Где здесь лес? Только возле озера. Овраги, увалы, степь, жара, пыль.

Ольга звала его с собой в больницу, но Потапов отказался, вид людского несчастья его не привлекал. И он, от нечего делать, пошёл вдоль улицы по обочине дороги. Было восемь часов утра, но солнце уже палило вовсю. «А что если навестить здешнего хозяина? – подумал Потапов. – Всё развлечение».

Возле конторы стояли несколько легковых машин, на скамейке под тополем сидели два мужика, курили и о чём-то спорили. Потапов поздоровался с ними, вошёл в контору и сразу окунулся в крики, звонки, писк и треск рации, включённой на полную громкость.

– Бром один, я Бром семь! Как меня слышите? Приём!

– Бром семь, я Бром один! Вас плохо слышно! Поправьте антенну!

В диспетчерской на стульях возле стены сидели завотделениями, завфермами, бригадиры хозяйства, за столом – начальство повыше.

– Борис Геннадьевич! Заходи, дорогой! – вскричал директор. – Поприсутствуй, может, картину напишешь! У нас ставка главнокомандования! Дайте художнику стул!

Смущённый оказанным ему вниманием, Потапов присел на стул и начал наблюдать за происходящим на его глазах действом. Вскоре о нём забыли. Из рации раздалось хриплое покашливание, а затем прорезался сквозь помехи начальственный голос:

– Анализ сводок за прошлые сутки показывает, что ряд хозяйств заваливает темпы уборки. Таким руководителям как Антипов, Гвоздев,

Долгов, Грехов, слышишь, Виктор Петрович?

– Слышим! – проворчал директор.

– Это хорошо, что слышишь! За прошлую неделю ты по всем показателям был первым, а за последние два дня скатился в самый хвост. Почему?

– Поломки одолели.

– А что твой главный инженер, как его … Пупин?

Со стула поднялся седой мужчина, Грехов нетерпеливо махнул рукой, он сел на своё место.

– Выправим положение к концу недели, – сказал директор. А Пупину я уже хвост накрутил.

– Ну, добро!

И районный начальник принялся за следующего руководителя хозяйства.

– Мы стали слишком эмоциональны и работаем с отключенной головой, – сказал, убавив громкость рации, Грехов. – Особенно этим страдает наш главный инженер. Чуть что где сломалось, сломя голову мчится на место аварии. Разве этим должен заниматься главный специалист? Да, кстати, почему в третьей бригаде не работала сварка?

– Сварной мне всю душу сгноил! – страдальчески воскликнул Пупин. – Опять напился.

– Перевести разнорабочим! А что у тебя?

Заведующий отделением животноводства, не вставая с места, махнул рукой.

– Опять двум коровам хребты разрубили. Скотники – алкаши из ЛТП, им лень поднимать коров, вот и рубят без разбору, а чистилка, что топор.

– Оформляй дело к райпрокурору. Коров забили?

– А как же.

– Да, где эти чабаны? Ну-ка давайте их сюда!

В диспетчерскую, озираясь по сторонам, вошли два тшедушных мужика с облупленными от жары носами и огнисто-красными лицами. Потапов восхитился: какая богатая палитра?

– Ну что, субчики, – прокурорским тоном произнёс Грехов. – Пять овец сгубили! Пили?

– Было немного.

– Два дня немного?

– Эдоть ещё надо доказать, отчего овцы пали.

– Смотри, какие знатоки уголовного права! Будете платить сами или я отдаю дело в прокуратуру?

Мужики переглянулись.

– Это, смотря сколько. Если много, то не будем, доказать надо. Если врач скажет, то будем.

–- Я вам лучше ветврача скажу. Пали пять овец. Расчёт известен: в полуторном размере двести рублей за голову.

– Не! Нет! Не согласны! – запротестовали чабаны. – Доказать надо!

– Тогда ждите повестки от прокурора!

Услышав своё имя по рации, Грехов прибавил громкость.

– Твои соседи горох кончают. У тебя, сколько гороха не убрано?

– Двести гектаров.

– А комбайнов сколько на уборке?

– Сейчас спрошу у главного инженера.

Пупин запереминался с ноги на ногу и, вздохнув, начал считать на пальцах.

– На эпарцете городской комплекс – четыре, на горохе – шесть… всего двадцать два.

И схватив микрофон, почти плача, крикнул:

– Сколько раз просили – аккумуляторы, аккумуляторы! Нет аккумуляторов!

Из рации громко раздалось:

– От сварки прикуривай!

– Два раза прикурили и сварку сожгли!

Рация умолкла: Грехов тут же решил вопрос о приёме на работу семьи из трёх человек.

– Так, заявления на работу, на аванс, на жильё. Всем обеспечим. Извините, но медалей сразу дать не могу. А дальше посмотрим.

К Грехову пробился пожилой мужик. Он был явно на взводе.

– Автобус надо! Свадьбу гулять будем!

– Не можем сейчас дать автобус, возим людей в поле.

Мужик взбеленился, начал крыть всех матом. Грехов повысил голос:

– Вы почему материтесь при детях? Мы же вам дети, а вы ругаетесь?

– Да, вы дети! Мы победили немцев, а вы победили нас! За это вам и ордена дают и оклады!

К мужику подошёл молодой парень, видимо сын, обнял за плечи и вывел. Грехов вытер со лба пот и сказал:

– Как уборка, так свадьба. А этот вообще к нам не имеет отношения. Работает в дорожном участке. И тоже: давай, да давай!

Обсуждение острых вопросов закончилось. Дальше пошли разговоры о кормах, привесах, удоях, Потапов заскучал и вышел на улицу. На лавке сидели чабаны и бурно спорили. Борис прислушался: напарники по работе и пьянке обвиняли друг друга в падеже овец. Он подошёл поближе, мужики замолчали, выплюнули сигаретные окурки и ушли, наверное, похмеляться.

Потапов не знал сельской жизни во всей её наготе. Конечно, он не воспринимал её только как пленер, как декорацию, кое-что ему было известно о бесконечно трудном бытие крестьянина, но это воспринималось как-то отстранённо и не трогало за живое. Борис родился и вырос в заводском рабочем посёлке на Урале, и эту жизнь он знал. Знания о селе у него были книжными, он читал Белова, Распутина, Шукшина и верил тому, что они писали. Но было ли это правдой жизни? И чего было больше в их писаниях: подлинно деревенского или привнесённого ими от собственной городской культуры?

Как художник Потапов знал, что подлинной правды жизни в искусстве быть не может, эта правда лишает искусство свойственной только ей функции прекрасного и остаётся голый протокольный факт, но в писаниях деревенщиков было явно видно желание вознести сельскую жизнь на божницу, как икону, не замечая, что в ней много тёмного и даже беспросветного. Теми же недостатками грешила и современная живопись, которая несла ту же неправду. Впрочем, размышлял Потапов, а нужна ли человеку правда? Он так устроен, что правда его страшит, он будет платить деньги и хохотать до слёз над шутками эстрадного хохмача, чтобы не видеть и не слышать правды, обнажённой действительности. Вчера человек верил в Бога и царя, сегодня – в земляка и коммунизм, завтра уверует в самого дьявола, и всё потому, что правда о самом себе и своей жизни страшнее всего на свете, и редко какой человек сможет её вынести.

– О чём, Борис Геннадьевич, задумался?

– Да так, о разном. Вы уже освободились?

– Какое там! – ответил Грехов. – Сейчас нужно объехать хозяйство, посмотреть всё своими глазами. Это директору завода подадут сводку с конвейера, и всё ясно. А мы так не можем.

– Возьмите меня с собой, – сказал Потапов.

– А что, поедем.

Личного шофёра у Грехова не было, и он сам вёл «уазик». За околицей начинались поля озимой пшеницы, пересечённые холмами и оврагами. Снежно-белые облака в пронзительной голубизне неба были неподвижны. В открытые окна машины дул тугой и горячий ветер.

– Теперь началось, – сказал Грехов. – Сплю, самое большее, четыре – пять часов в сутки. Шофёра отпустил на комбайны, заработать парню надо, вот и кручу баранку. На днях вызвали в область на совещание, уборка их не отменяет. Умные вещи, возможно, говорили, только я мало что слышал, задремал, на соседа повалился. Очнулся, а вокруг – кто слушает, а большинство спят с открытыми глазами. Ну, почему бы ни собрать нас в области, поместить в какой-нибудь профилакторий и дать выспаться хотя бы раз в две недели. Нет, руководство знает одно: давай!

– Наверно, не только в райцентр и город вызывают, но и с проверкой приезжают?

– Руководитель хозяйства должен уметь уходить от преследования, иначе не дадут работать. Свои районные ещё ладно, а вот из области нагрянут, то чисто беда! Прошлый год приехал редактор областной партийной газеты и чуть было до инфаркта не довёл. Величина – кандидат в члены бюро обкома партии! Чуть что, орёт, ногами топает, такую панику навёл, что все попрятались. На мне и отыгрывался.

– Так он уже умер, я некролог в газете читал.

– Ага, успокоился. Говорят, поехал в Ундоры, в наш санаторий. Там ему к обеду плохо вымытую ложку подали. Он – орать, ногами топать. Его и хватил кондратий.

Дорога пошла под уклон. Вдруг Грехов резко вывернул руль влево и затормозил так резко, что Потапова бросило в ветровое стекло.

– Сурки! Смотри, вон пошли по склону!

Потапов распахнул дверцу и выскочил из машины. И, действительно, по траве катились два сплюснутых с боков пепельно-серебристых шара, один большой, другой поменьше. Первый торил тропу в спутанной траве, другой из всех сил спешил следом. Откатившись от машины метров на сто, тот, кто был впереди, поднялся столбиком, огляделся по сторонами, издал свистящий звук и вновь покатился, увлекая за собой другого. Всё это произошло очень быстро, в какие-то несколько секунд, и Потапов сожалеющее смотрел им вслед.

– Я тут случайно задавил одного на днях, – сказал Грехов. – Даже не заметил.

– А что, тут их так много?

– Водятся. Есть горы, сплошь ими изрытые. Сейчас они под охраной, а то в одно время почти всех под корень извели.

В поле, куда они приехали, работали четыре комбайна, окутанные клубами пыли, с одного из них ссыпали зерно в грузовик. Возле проселка стоял длинный сколоченный из досок стол, по бокам две скамьи. Тут же тарахтел сварочный агрегат, сыпались из-под сварки снопы искр.

– Какие-то гости, чёрт бы их побрал! – пробурчал Грехов, указывая на стоявший возле стола «уазик». – Хотя я их вроде, знаю, да, комсомолята из газеты.

– Я их тоже знаю, – сказал Потапов. – Это Евдокимов, вроде, поэт и фотокор Сева. 

– Где вы родились? Сколько классов закончили? Механизатором с какого года работаете? А на комбайне? Сколько думаете намолотить зерна? – допрашивал комбайнёра поэт Евдокимов.

Сева бесом вертелся вокруг них и щёлкал затвором фотоаппарата. Он был знатоком своего дела и довольно известным в стране мастером фотографии.

– А какие вы приняли на этот год социалистические обязательства? – пытал крестьянина Евдокимов.

Мужик морщился, кряхтел и нечленораздельно взмыкивал.

– Ну, хорошо, – сказал Евдокимов, вытирая вспотевшее лицо. – Не для газеты, а честно скажи, как работается?

– А ну её на хер эту уборку! – выдохнул мужик. – Зазря пыль глотаем. За день три бункера намолотишь и всё. Зря комбайны гоняем, машины гробим, горючее жгём. Запахать всё надо к едрене фене!

Грехов слышал, что сказал механизатор, но вида не подал, в душе он соглашался, что уборка этого года – мартышкин труд, но убирать было нужно, даже не потому, что приказывают сверху, а просто душа требовала убрать хлеб, пусть даже его было мало.

– Слушай, Борис, есть идея, – сказал Евдокимов. – Может, сделаешь для газеты зарисовки, портреты? Глянь, какая здесь атмосфера, а типажи? Нарисуй хотя бы его. – И указал на механизатора.

– Я уже сфотографировал, – заявил фотокор.

– Ну, и что! Фотография и рисунок – разные вещи.

– Нет, не буду – сказал Потапов. – Впрочем, я намереваюсь порисовать. Может быть, что-нибудь и для газеты сделаю.

– Когда агитбригада подъедет? – спросил Сева.

– Скоро. Тебе на природу не терпится, – улыбнулся Евдокимов. – Вон и Генерал о том же мечтает. Генерал – наш шофёр, это звание, а так Сергей Васильевич.

Генерал был лет пятидесяти, он лежал в тени возле машины на траве, рядом с ним стояли сапоги, на них возлежала суконная фуражка, а рядом сушились портянки.

– Может, поедем, – предложил Сева. – Не будем артистов ждать. Я здесь один родничок знаю. Берёзки, водичка, пора отдыхать.

– Знаю я твой отдых, в кофре две бутылки бормотухи гремят, покоя не дают. Ты отчикал фотки, а что мне делать? Об урожае писать нечего, агитбригадой закроемся. Ты снимок дашь, всё пять рублей.

Сева махнул рукой, ушёл за машину и налил себе стакан красного вина. Вино он пил, чтобы глаза были в «фокусе», под хмельком Сева становился страшно деятельным, его враз осеняли идеи, он уже не лениво прицеливался объективом, а буквально летал, мог залезть и в колодец, и на опору высоковольтки, лишь бы получить сногсшибательный кадр. В погоне за фотошедевром Сева не боялся рисковать и, хотя неоднократно калечился и не знал удержу, как и в охоте, на «бабарочек», так он называл пышнотелых разведёнок лет тридцати-сорока. И, надо сказать, они ему доверяли и проникались фотоискусством Севы до такой степени, что позволяли снимать себя обнажёнными, и такой портрет, выставленный им на своей персональной выставке, произвёл вполне объяснимый для начала 1970-х годов ажиотаж, его даже хотели не допустить к показу, но Бабай (первый секретарь обкома партии) посмотрел и сделал разрешающую отмашку. Наша провинциальная публика из-за этой обнажёнки валом валила на выставку. Перцу добавило еще и то, что через неделю портрет украли, милиционеры и гэбешники перевернули город вверх дном и нашли обнажёнку у одного сексуально неустойчивого инженера. Всё это сделало выставку Севы большим культурным событием в жизни города, а его знаковой фигурой нашего бомонда. Но этот статус никак не отразился на поведении и образе жизни мастера. Он не уехал в Москву, хотя имел серьёзные предложения от журнала «Советское фото» и других столичных изданий, а продолжал работать в «Комсомольце», он не перешёл на водку и пил красное вино, вот только «бабарочек» вокруг него хороводилось больше прежнего. Стоило ему зайти в магазин, ресторан, кинотеатр, даже в святая святых – обком партии, к нему сразу бросались особы бальзаковского возраста с приветствиями и улыбками.

Ревнивые мужья его страшились и спешили увести своих верных жён, только Сева нацеливался на них своим объективом. Он был обаятелен и мило нагл, что обезоруживало ревнивцев, им оставалось только строить в своём воспалённом мозгу кошмарные сцены супружеской неверности, но доказательств они не имели. Сева был молчалив, от него редко можно было услышать две-три фразы, даже на телепередаче он ухитрялся отделываться от ведущего невразумительными междометиями, а целый час эфира был посвящён его триумфу на персональной выставке.

Испортил Севу, сам того не предполагая, Евдокимов. Сева неосторожно рассказал ему, что прочитанной им в детстве книгой был учебник по философии. И вот поэт как-то затащил Севу в книжный магазин и подвёл к полке, где сиротливо стояли два тома «Древнекитайской философии», абсолютно не пользующиеся спросом у покупателей, поголовно занятых изучением творчества своего великого Земляка. Не прошло и двух месяцев, как Сева заговорил, стал сыпать цитатами из Лао-Цзы, Конфуция и Сунь-Цзы, но никто в городе, кроме Евдокимова, не знал, где фотокор набрался столь умопомрачительной мудрости. Одни поражались Севиному глубокомыслию, другие посмеивались, и только Евдокимов видел, что фотоработы мастера стали психологические, от ребяческого оптимизма он далеко продвинулся в осмыслении натуры, в портретах зазвучали трагические нотки. Но публика этого не замечала, для нее Сева, как был, так и остался навсегда рубахой-парнем, готовым задаром сделать любую фотографию.

Комбайны и автобус с агитбригадой подъехали к полевому стану почти разом. Артисты были свои, райцентровские, работники дома культуры и старшеклассницы из народного хора, в русских национальных костюмах. Они схороводились вокруг гармониста и запели популярную песню «Хлеб – всему голова», насквозь фальшивую поделку под народность. Морщась, как от зубной боли, Потапов смотрел на симпатичных розовощеких девчат, исполнявших песенную несуразицу, которая коробила его до глубины души. Затем прозвучали ещё две песни, паренёк рассказал стихотворение о хлеборобе. И теперь кисло поморщился Евдокимов, и только Сева поймал кураж: он беспрестанно щелкал затвором фотоаппарата, наконец отвёл руководительницу агитбригады в сторону и обснимал её со всех сторон. Потом они о чём-то пошептались и разошлись, довольные друг другом.

Подвезли на газоне обед во флягах. Грехов пригласил приезжих за стол. Сева подмигнул Евдокимову и подбежал к разносчице.

«Чик, чик» – щелкнула фотокамера. Пошептался с бабой и поспешил к редакционной машине. Вернулся он с двумя армейскими котелками, которые загрузили под завязку гречневой кашей с мясом.

– Сева имеет большую практику на кухне, – сказал Евдокимов. – Недаром был сверхсрочником в танковом училище. Давай, Борис, с нами к родничку.

Потапов колебался недолго, подошёл к Грехову и распрощался. Директор обрадовался, что избавился от пассажира: ему нужно было заехать в места, которые афишировать перед посторонними не хотелось. Но вслух сказал:

– Встретились творческие люди, понимаю.

Генерал уже завладел котелками, открыл один, хотел зачерпнуть кашу пальцами, но Евдокимов пресёк антисанитарные действия водителя, вовремя ударив его по руке. Сева забрал котелки, сел в машину и поставил их рядом с собой.

Генерал обоими руками поплотнее надвинул на голову суконную фуражку, пнул сапогом переднее колесо и взялся за руль. Потапов и не предполагал, сколь говорливым окажется этот уже пожилой человек. Сначала он поддевал Севу насчёт разносчицы полового стана, всё спрашивал, договорился тот с ней или не договорился, затем последовал длиннейший монолог о трудностях шофёрской жизни, о редакторе, который гоняет машину на охоту, а после её приходится мыть и ремонтировать, далее всплыл какой-то бесстыжий телевизионщик Кутермин, который на прошлой неделе безобразничал: подбрасывал пустую бутылку и сшибал её другой на лету. Успев познакомиться с Потаповым, он обращался только к нему, называя его по имени и отчеству.

– Как вы считаете, Борис Геннадьевич, разве можно бить бутылки? Их можно сдать и получить деньги.

– Правильно, Сергей Васильевич, – соглашался Потапов. – Недостойный поступок.

– Вот и я говорю, недостойный. Сева так не делает. Сева мой друг. Как, договорился с бабарочкой?

– Договорился, договорился…

– Слушай, Сева, – спросил Евдокимов. – Мы едем уже полчаса, а твоего родника не видно.

– Сейчас приедем. Поворачивай! Вон к тому дереву!

На краю поля, где недавно убрали горох, стояла старая берёза.

– А где родник?

– Не знаю, – Сева развёл руками.

– Болтун ты, Сева! Тут отродясь воды не было.

Береза давала широкую и прохладную тень. С поля доносился запах высохших стеблей гороха. Сева достал из машины бутылки с вином, стаканы, а Генерал присвоил котелок с кашей и начал работать ложкой.

– Вот они повадки победившего класса, – сказал Евдокимов. – Интеллигенцию, особенно творческую, кормить отдельно, во вторую очередь.

Генерал не слышал язвительных слов поэта, его ложка уже скрежетала о днище котелка.

– Слушай, Петя, – спросил Потапов. – Как ты думаешь писать статью, ведь писать то нечего, хлеба нет, а об этом нельзя?

– Напишу одной левой ногой, – весело ответил Евдокимов. – Шедевры газете не нужны, они ей даже противопоказаны. У всех, и у меня тоже, интересные отношения с работодателем: я делаю вид, что работаю, а редактор, или обком комсомола делают вид, что мне платят, и все довольны. Впрочем, так везде. Только Сева трудится на полную катушку, из тысячи кадров он отберёт один достойный. А у вас, что, не так?

– Не знаю. У нас заказы, ими и живём. Но ниже профессионального уровня опуститься нельзя. У нас, худсовет, лабуду не пропустят.

– Так ли уж! – воскликнул Евдокимов. – Ты хочешь сказать, что у вас все сплошь таланты, мастера резца и кисти? Видел я как-то в музее картину Турбинина «Весна идёт», кажется. Да, шедевр бездарности. А Земляк наш великий таким молодым розовым поросёнком смотрится. И жандарм спиной к нему. Извини, но я живописи там не увидел, это плохая литература, даже газета в раскраске!

Слова Евдокимова неприятно задели художника. Он и сам только что убежал от такой же мазни. Слава Богу, никто не видел её, а то позору было, не отмоешься.

– Знаешь, судить легко. Живопись зависит от заказчика, это ты можешь писать, что захочешь. Да и то, возьмут в издательство только то, что соответствует. Кстати, у тебя же книга выходит в Москве, как она?

– Была вёрстка, выйдет скоро. Но у меня о Земляке там ни слова. В Москве он не в чести среди писателей. Вот анекдоты про него есть. Я, правда, не люблю зубоскальство. Это занятие для подонков.

– Мне тут в руки книжка попала, Вилена Ефимова и Кима Листобоева о нём, о Земляке. Сто тысяч экземпляров такой ерунды, но деньги не пахнут.

Их разговор прервал Сева. Он закричал, показывая рукой в небо:

– Мужики, это же орёл!

Все вскочили на ноги, даже Генерал, и задрали головы вверх. Высоко над ними реял на восходящих потоках воздуха королевский или солнечный орёл, высматривая острым взглядом добычу. Поток воздуха ослабел, и он на вираже свалился вниз и прочертил круг над головами зрителей. Сева бросился к своему кофру, выхватил фотоаппарат, но птица уже взмыла на недосягаемую высоту, вскоре она превратилась в тёмную точку и растаяла в небе.

– Надо же какая невезуха, – вздохнул Сева. – Всегда телевик с собой таскаю, а в этот раз не взял. Когда ещё будет такой случай!

Вино было выпито, каша съедена, Генерал, подобрав пустые бутылки с земли, замотал их в тряпку, чтобы не разбились, и уложил в багажник. До Центральной усадьбы ехали молча, разморённые жарой и выпитым вином. Генерал тоже молчал, знай крутил баранку, лишь при въезде в село, увидев рабочих, которые копали траншею для водопровода, закричал:

– Смотри, хозяева работают, а слуги едут!

– Ты о чём, Сергей Васильевич? – вскинулся Евдокимов.

– Народ копает траншею, а слуги народа, то есть мы, едем. Вот здорово! А?

– Это депутаты – слуги народа, а мы уже слуги слуг народа, и я, и художник, и Сева.

Генерал задумался.

– А кто же я? Хорошо, вы слуги слуг народа, а я, выходит, ваш слуга, то есть вожу вас. А кто у меня слуга?

- Жена, наверно.

Генерал задумался.

– Это точно. Баба у нас всегда и во всём крайняя.

Потапова неудержимо клонило в сон. Возле дома Матрёны Семёновны он вышел из машины, оставив спорить Евдокимова и Севу, заехать ли в магазин за вином или сразу ехать в город. Он отказался от обеда, предложенного ему Матрёной Семёновной, и завалился спать. Ольга, придя домой, не стала его будить, и он проспал до вечера. Открыл глаза и сразу не понял, где он находится. Затем улыбнулся и вспомнил, что обещал Ольге отвести её на озеро.

 

- 3 -

 

Пять лет назад Потапов, полный творческих сил и надежд, приехал на родину Земляка по приглашению нашего местного живописца Турбинина. Неизвестно, что привлекло Егора Васильевича в работе молодого художника, которого он увидел на выставке выпускников Суриковского института, но он не поленился найти Потапова в общежитии и предложил ему прекрасные условия – творческую мастерскую и квартиру сразу же по приезду в город. Шансы зацепиться в Москве у Потапова были ничтожными, ни постоянной прописки, ни знакомств, и он, выговорив, что Турбинин даст ему гарантийное письмо, согласился. Егору Васильевичу это требование странным не показалось, и через какой-то месяц Потапов, получив официальную бумагу, простился с Москвой.

Сборы были недолгими и, оставив Ольгу в общежитии дожидаться известий, Потапов вечером сел в поезд и уже утром был на берегу Волги. С вокзала он заехал в художественный фонд, и там ему сказали, что Турбинина можно найти в пединституте, где он вместе с московскими художниками расписывает фойе. На город Потапов взглянул мельком из окна трамвая, который доставил его от вокзала к центру, он ему показался весьма захудалой провинцией, но вид на Волгу с кручи Венца сразу захватил и покорил Потапова неоглядным простором.

Художники работали на лесах. На громадной стене уже проступали фигуры Земляка, его родных и соратников, скомпанованные группами, согласно этапам жизни главного героя росписи. Это была богатая и почётная работа, что Потапов вычислил сразу, за неё художники получат большие деньги, а сам партийный замысел гарантировал успех. Впоследствии Потапов слышал, что предлагались и другие весьма достойные варианты росписи, но Турбинин заранее обеспечил мнение Бабая, мнившего себя знатоком живописи и архитектуры, и даже создавшему ряд эскизов для значков. Бабай нашёл в Турбинине родственную душу и стойкого борца против абстракционизма, доверял ему безгранично, поэтому и высказал своему главному придворному художнику свою идею, какой должна быть роспись. Соперники у Турбинина с сотоварищами были также серьёзные: один народный художник и академик, другой – близкий родственник силового министра, но победил Бабай. Он явился на заседание коллегии министерства культуры и, не взглянув на другие эскизы, сразу выбрал работу Турбинина, в которой его можно было считать соавтором.

Турбинин раскрашивал штаны юного Земляка, другой художник писал голову, а третий рисовал детали заднего плана. Одним взглядом Потапов охватил работу: чёткий рисунок и блёклые невыразительные тона, ни одного яркого пятна, будто художники сознательно старили роспись.

Егор Васильевич спустился с лесов, окинул Потапова оценивающим взглядом и улыбнулся.

– Очень хорошо, что вы приехали вовремя. Мастерскую получите хоть сегодня, возьмите в производственном отделе ключ и адрес. Там вам объяснят, что к чему. Вопрос с квартирой решится в этом месяце. Завтра получите подъёмные. Может, вам нужны деньги сейчас, не стесняйтесь.

Потапов от денег отказался, посмотрел ещё раз на роспись и со всей искренностью произнёс:

– Какой прекрасный рисунок!

Турбинин остро взглянул на него и улыбнулся. Ему показалось, что в Потапове он не ошибся: парень не балованный успехом, голодный, будет своим. У Егора Васильевича после празднования юбилея Земляка возникли проблемы. В Союз художников всё настойчивей стали рваться самоучки из местных. Они, поучаствовав в юбилейной выс-тавке, возгордились, стали предъявлять свои права, подключили влиятельных родственников и знакомых, и небезуспешно начали давить на председателя союза. Местный идеологический вождь Блисталов уже несколько раз говорил Турбинину, что тот не думает о молодёжи, а надо бы к ним присмотреться. На это Егор Васильевич отвечал, что нет у него уверенности в молодых, от этой публики можно ожидать опасных выпадов, а он не хочет, чтобы на родине Земляка произошла идеологическая диверсия вроде «бульдозерной» выставки в Москве, доставившей много неприятных минут высшему руководству страны. Ужели наши на такое способны, поражался Блисталов и сникал перед бронебойными аргументами Турбинина. Поэтому Егор Васильевич и пригласил в этом году выпускника художественного вуза из столицы.

С мастерской вышла не то чтобы неприятность, но непростая заковырка. Художник, который её занимал, умер около года назад, но вдова до сих пор не освободила помещение от творческого наследия покойного мужа.

– Поговорите со вдовой, – сказал директор худфонда, протягивая ключ. – Я уже её предупреждал, что если она не освободит мастерскую, то весь это хлам, хоть сегодня, я вывезу.

Острая оценка картин художника, почему-то, не задела Потапова, ему была нужна мастерская, и он хотел получить её немедленно.

– Может быть, вы дадите рабочих и машину? Хотя ладно, назовите адрес, я туда сам съезжу.

– Пожалуйста, а можно вывезти всё и сейчас. Поставьте ребятам литр водки, и они живо всё барахло перевезут в сарай.

Последняя угроза директора уже неприятно царапнула Потапова, но он опять не придал этому значения. Он взял телефон вдовы, созвонился с ней и договорился о встрече на сегодняшний вечер.

Мастерская находилась на последнем этаже жилого дома. Потапов поднялся по лестнице, отпер дверь и оставил её открытой. В помещении пахло затхлостью и плесенью. Это была типовая трехкомнатная квартира, где были убраны все внутренние перегородки и сохранены только ванная и туалет. На полу лежал толстый слой пыли, окна были мутны и заросли паутиной. Вдоль стены стоял большой стеллаж с картинами, стол, а у другой стены – диван, с которого никто не потрудился убрать простыню и ватное одеяло.

Неопрятный вид мастерской не огорчил Потапова, сделаю ремонт, подумал он, куплю мебель, а этот хлам – прочь вон, в сарай! Он подошёл к мольберту, на котором стояла картина, сдёрнул с неё грязную тряпку и задумался. Покойный художник был явно не слаб, знал толк и в линии, и в цвете, писал сдержанно и точно. Заставило задуматься Потапова и содержание полотна. На нём были изображены повозка с лошадью, тряпичник, покупающий использованные газеты у мальчишек, на одной было видно название «Правда». Босоногий малец надувал, раздув щёки, воздушный шар, у другого он лопнул и пацан недоумённо смотрел на клочья резины. Смысл картины был ясен, но зрителю он не назывался, наоборот, художник изо всех сил пытался притушить идею, тщательно прописал состояние вечера и первую вечернюю звезду, на которую смотрел тряпичник, но особенно интересно была сделана лошадь, в её морде явно проступали черты почти человеческой усталости и покорности судьбе.

На лестничной площадке раздались голоса, Потапов накинул на картину тряпку и отступил в сторону. В мастерскую вошли женщина с крашеными волосами и длинный нескладный мужик с испитым лицом.

– Сейчас посмотрим, что тебе оставил муженёк! – визгливо заговорил он и быстрыми шагами направился к стеллажу с картинами. – Так, поляна с цветами, ерунда! – и он отшвырнул холст.

– А это что? Доярка, так, а это?..

Одна за другой картины летели на пол. Женщина подошла к кухонному столу и стала складывать в сумку вилки, ложки, стаканы, тарелки. Набив сумку посудой, она взяла с плиты закопчённый чайник и привязала его сбоку авоськи.

– Алёшенька, – ласково сказал она. – Что-нибудь выбрал?

– Лабуда какая-то! Он что у тебя рисовать не умел? Ни одной картины с морем. А я моряк, сама знаешь! А что у него из инструментов осталось?

Мужик залез в кладовку и вытащил оттуда молоток, клещи и топор.

– На даче пригодится! А ты, что, новый художник?

Потапов не ответил и вышел на лестничную площадку. На душе было пакостно и неуютно. В том, что разыгрывалось на его глазах, ему открылось многое. Мелькнула мысль, что слава, деньги, даже само творчество – ничто перед неизбежным забвением.

– Слышь, художник! Купи диван, стулья, стол! – закричал мужик. – Дорого не возьму!

Потапов не ответил. Из мастерской вышла вдова и её новый муж.

– Ну, вот и всё, возьмите ключ. Картины куда повезёте?

– В Третьяковку! – захохотал мужик. Он тащил на вытянутых руках небольшой столик на гнутых ножках. – Купи диван, не жмотничай!

Потапов двумя пальцами ткнул его в бок. Мужик ойкнул и, закрываясь столиком, шмыгнул на лестницу. «Неужели это самое ждёт и меня?» – подумал Потапов и не поверил в это. Он твёрдо знал, что его ждёт успех, нужно только поменьше копаться в себе самом и не хныкать. Завтра он очистит мастерскую, скоро приедет Ольга и жизнь наладится.

Можно было заночевать в мастерской, но Потапов поехал в центр города. В первой же гостинице он получил номер, бросил на пол сумку и спустился вниз в ресторан. Он уже было зашёл в него, но вдруг там заиграла такая оглушительная музыка, что Потапов отшатнулся от дверей и поднялся на второй этаж в буфет. Он купил отварной рыбы, стакан портвейна и сел за свободный столик, рядом с окном, выходившим на центральную улицу. К нему, спросив разрешение, подсели два парня, у одного в руках был поднос с шестью стаканами вина, другой имел на плече сумку-кофр, неизбежную спутницу профессионального фотографа. Так Потапов познакомился с Евдокимовым и Севой, которые были завсегдатаями буфета, как впрочем, и все областные газетчики. У Евдокимова произошло событие: он получил книжку и гонорар из издательства в Саратове.

– Что ж, – сказал Потапов. – Книжка для поэта, это всё равно, что для нас, художников, персональная выставка. Тебе сейчас сколько лет?

– Тридцать, – ответил поэт.

– А мне персональную выставку разрешат только в пятьдесят лет. Конечно, бывают исключения, но они очень редки.

– Для писателя важна не первая книжка, а вторая. Иногда, даже часто, бывает, что напишет поэт одну книжку и выдохнется, нечего ему больше сказать, ни чувств, ни дыхания, ни слов, – задумчиво сказал Евдокимов. – У меня вторая книжка в московском издательстве. А у тебя как? Мастерскую дают?

– Мастерскую уже дали, – ответил Потапов и поморщился, вспомнив умершего художника. – Игнатьева.

– Знаем мы этого бедолагу, – сказал Сева. – Несчастный человек.

– Я ничего о нём не знаю, – заинтересовался Потапов. – Мне выдали ключ, я позвал вдову, она отказалась от картин, завтра приедут рабочие и освободят мастерскую.

– Насколько я знаю, у Игнатьева были контры с Турбининым, поскольку он в живописи был реалистом, а сейчас нужны художники-фантасты, – сказал Евдокимов.

– Что ты имеешь в виду?

– Счастливая жизнь людей, трудовой героизм и подобная лабуда, разве это не фантастика? Наши местные художники перед Земляком, а Игнатьев относился к нему с прохладцей. – Евдокимов поднял стакан. – Помянем…

– Тебя, может, гнетёт, – продолжил поэт, – что тебе досталась такая нехорошая квартира, но, может быть, её не случайно Турбинин тебе подсунул. Егор Васильевич сложный мужик и очень проницательный. Ему бы следователем быть. В этом ты убедишься. Пойми, всё здесь вертится вокруг Земляка.

– Давайте, лучше, о бабах! – вмешался Сева. – Хватит соплями брызгать!

 

Поздно вечером Потапов позвонил в Москву. Ольга обрадовалась, что ему дали мастерскую, и обещала выехать завтрашним поездом. Правда, ей показалось, что у мужа грустное настроение, но Потапов ничего объяснять не стал. Сделав ей предложение, он дал себе слово, что будет оберегать Ольгу от всех житейских невзгод, не станет нагружать её неприятностями, которые касаются только его одного. А пока и неприятностей не было, мастерскую он получил, скоро будет квартира, есть творческие задумки, желание жить и работать, всё, что нужно человеку, который из отпущенных ему дней прожил всего-то половину.

Засыпая, Потапов вспомнил слова Евдокимова. «А что Земляк? – подумал он. – Земляк – это неизбежная неприятность, вроде родимого пятна или бородавки. Живут же с ними и не замечают, привыкли. А что делать? Куда ни пойдёшь, он везде – Земляк, даже на острове Врангеля. Земляк, флаг над сельсоветом, участковый».

Гостиница находилась на центральной улице города, и утром, выйдя из неё, Потапов смешался с толпой спешащего на службу чиновного люда. Все были чем-то нагружены, мужчины несли большие пузатые портфели, женщины – сумки, в одеждах преобладали тёмные и неяркие цвета. Все молчаливо стучали и шаркали подошвами по асфальту, все целеустремлённо двигались к своим конторам, присиженным до скрипа стульям, заваленным бумагами столам, остывшим за ночь телефонам, все спешили истребить время своей жизни во имя колготни, спешки, болтовни, прерываемых время от времени обильным возлиянием кофе или чая.

В производственном отделе дома художника тоже вскипел чайник для утреннего чаепития. Директор встретил Потапова с чашкой заморского напитка в руке и отдал распоряжение мастеру нарядить машину и двух рабочих для перевозки картин из мастерской.

– Значит, вдовушка, утешилась! – сказал директор. – Что ж, дело понятное, житейское.

– Мне нужны материалы для работы: холст, краски, кисти… – сказал Потапов. – Вы можете это мне выписать?

– Всё имеется. Мы обеспечены очень хорошо. Кстати, есть краска, как и побелочный материал для ремонта. Маляра у нас нет, ремонт организуете своими силами.

Рабочие с картинами не церемонились, брали их охапками, тащили вниз и сваливали в кузов машины. Выволокли диван, стулья, стол и отнесли к помойке. В мастерской остались только мольберт и незаконченная картина. Их, после долгих колебаний, Потапов решил оставить, как и бумажный пакет с фотографиями, который следовало отдать вдове.

– С новосельем! Можно войти?.. Здравствуйте! Меня зовут Сергей, я живу в соседях, – с этими словами в мастерскую вошёл ещё нестарый мужичок. – Смотрю из окна, новый жилец появился, думаю зайти надо. Я с прежним художником в приятелях был.

– С Игнатьевым? Я его не знал, а что?

– Да ничего. Я Павлу Александровичу помогал, то есть делал, что попросит. Бывал у него. Он вино не пил, всё кофе жучил, а мне стопку наливал, да. Подолгу у него сиживал. Последние года два он всё эту картину писал. Пишет, пишет, потом ножиком соскабливает. Я, конечно, молчу, а что говорить, художник знает.

– Послушай, Сергей! – сказал Потапов – Раз ты такой любитель живописи, то подскажи, как мне тут всё прибрать, побелить, покрасить?

– А что тут сложного? Маляры рядом. За живые деньги они мигом прибегут.

– Тогда действуй! – Потапов достал портмоне и протянул Сергею пять рублей. – Пусть начинают. Я подойду к вечеру и рассчитаюсь.

В появлении добровольного помощника не было ничего удивительного. У каждого художника всегда находился покладистый человек, готовый оказать ему мелкие услуги: сходить в магазин, сдать посуду, подмести пол, почистить и сварить картошку. Эти люди бескорыстно влюблены в изобразительное искусство, их не обижало, что художник иногда бывал груб, они довольствовались тем, что могут присутствовать при создании картины.

 

На первом этаже дома художника большой освещённый витринными окнами выставочный зал. Потапов, заметив, что двери в него открыты, вошёл туда и попал на подготовку к открытию новой выставки. Несколько залов уже были готовы к показу, и Потапов сразу узнал работы известного живописца Стожарова, влюблённого в неброскую красоту русского Севера. Он прошёлся по одному залу, другому, третьему. Плотная, даже чересчур, живопись, дома, закоулки, заборы, тусклое солнце, густой морозный воздух, вязкий туман. Раньше Потапов видел работы этого художника на выставках в Москве, не более двух-трёх сразу, по соседству с картинами других живописцев, работающих в иной творческой манере, и они сразу нравились своей необычностью и открытием мало кому известного мира. Сейчас же, пройдя по залам, он почувствовал себя в окружении этой живописи неуютно и душно. Хорошо бы, подумал Потапов, разбить эти работы чем-нибудь ярким, воздушным, а то и задохнуться можно. Ясно одно, что выставка сделана негодно, без учёта достоинств и недостатков живописца.

Из глубины зала, за выгородкой, раздалась громкая брань.

– И это всё, чёрт возьми? Что вы привезли? Что вы показываете на родине Земляка? Кое-как нарисованные гнилушки, разбитые лодки, покосившиеся заборы!

Потапов приблизился к группе людей, стоявших перед большой картиной. Грозным вопрошателем был Блисталов. А обращался он к представителю союза художников России, искусствоведу Серемягину.

– В Рязани выставка прошла с огромным успехом. Три книги благодарственных записей.

– Я тебе и четыре нарисую! – безапелляционно заявил Блисталов и увидел Потапова. – Ну-ка, подойди сюда! Вот мы сейчас его спросим. Ты кто?

– Это наш молодой художник, – сказал Турбинин. – Приглашён после окончания института.

– Новый, это хорошо. Молодой – ещё лучше, значит, не испортили, не запудрили своими склоками мозги! Вот, ты скажи, что ты обо всём этом думаешь?

Потапов встретился в Блисталовым взглядами. Партиец смотрел хитро, даже с издёвкой, словно хотел узнать, как выпутается молодой художник из острой ситуации.

– Стожаров – прекрасный живописец, но, боюсь, зрителю будет скучно. Слишком много Стожарова.

– Вот, вот! – радостно вскричал Блисталов. – О зрителе вы не подумали! Зачем идут люди на выставку? Отдохнуть, набраться прекрасного! А тут сплошь трухлявые брёвнышки. О выставке не писать, не показывать, не водить экскурсий!

Последние слова были адресованы сопровождающим Блисталова чиновникам подчинённых ему ведомств: управлений культуры и народного образования. Секретарь обкома партии взял Потапова, слегка ошалевшего от такой фамильярности, под руку.

– Пойдём покурим!

На крыльце он достал из кармана пиджака пачку «Беломора» и угостил художника папиросой.

– Ты правильно мыслишь, это важно правильно мыслить, когда только вступил на творческий путь. Ну, а как жизнь? Рассказывай!

Потапов совсем не знал руководящих партийцев, никогда с ними не сталкивался, поэтому купился на обезоруживающе простецкий вид главного идеолога родины Земляка: добродушное русское лицо, волжский говор и проникновенная внимательность к собеседнику.

– Рассказывай, не стесняйся. Условия для работы есть?

– Мастерскую дали, квартиру обещают…

– Слушай, Егор Васильевич, ты квартиру не обещай, а давай!

– Вопрос практически решён, – ответил, улыбаясь, Турбинин. – Дом сдали, оформляют документы.

– Ну, вот видишь, значит и квартира практически есть. Мы художников не обижаем, даём всё, что нужно для работы, но и спрос с них особый. Ты член партии?

Потапов смутился. В партию он вступать не собирался, и вообще к государственной идеологии относился прохладно. С другой стороны он не мог не видеть, что все художники, члены партии, постоянно вьются и трутся вокруг хлебных мест – худсоветов, выставкомов, возглавляют их или непременно членствуют.

– Надо тебе готовиться к вступлению в партию, – поощряющее сказал Блисталов. – За год-два товарищи к тебе присмотрятся. А ты, если что понадобится, заходи ко мне, заходи! Все твои трудности решим.

Блисталов со своей свитой уехал, и Потапов подошёл к Турбинину

– Не могу понять, Егор Васильевич, зачем мне заходить к секретарю обкома? Может, он пошутил?

– Разве такие люди шутят? Он же сказал, будут трудности, заходи. Вот и заходи.

– Странно всё это. Я, собственно, хочу поблагодарить вас за мастерскую. Я уже и жене позвонил. Она рада.

– Вот и хорошо. – Турбинин усмехнулся и продолжил. – Везучий вы, Потапов. Сегодня с Блисталовым тесно сошлись, вчера с журналистами. Будьте аккуратны, слова, знаете, не живопись. А, вот и Иван Петрович!

Утиной походкой к ним подходил Лизин, соученик Турбинина по художественной академии, над которым Егор Васильевич постоянно подтрунивал.

– Вот, Иван Петрович, наша смена, Потапов!

– Да, да, слышал, очень приятно.

– Ты, Иван Петрович, возьми шефство над товарищем, познакомь с коллегами, введи в наш круг.

– Это хорошо, это можно.

«Откуда Турбинин знает о встрече в буфете? – подумал Потапов, пожимая вялую ладонь Лизина. – Как будто под столом сидел».

Егор Васильевич ушёл расписывать настенную эпопею о Земляке в пединститут, а Иван Петрович занялся Потаповым. Он всегда безотказно выполнял поручения Турбинина, поскольку был очень податлив по натуре, им было легко командовать. Конечно, и у него имелись пунктики. Ему, например, всегда хотелось подчеркнуть, что Бабай, как и он, вятский мужик, что было совершенно точно, но почему это землячество должно было быть известно всем окружающим, оставалось загадкой. Это, конечно, забавная мелочь, не более, по характеру Лизин был очень отзывчив, необидчив и терпим к чужим недостаткам. Он не спешил вынести приговор, а в первую очередь искал извиняющие обстоятельства, даже человеку, совершившему очевидную подлость. Многие относились к нему с насмешкой, но Иван Петрович не был простачком, постоянно числился в начальниках: то членом правления, то членом худсовета. 

– У нас есть художник Парамонов, – сказал Лизин, – так вот он требует, чтобы к нему обращались на вы. А я, наоборот, прошу, чтобы со мной были на ты. Так проще и понятнее. Ты не находишь? Егор Васильевич дал мне насчёт тебя ценное указание. Он начальник, ему виднее. Но у меня есть предложение. Со своей ровней ты и сам познакомишься, а вот у нас один могиканин художник – акварелист, восемьдесят ему стукнуло, вот с ним тебе познакомиться стоит. Вымирающий экземпляр, но в полной памяти.

Старый художник Ларин жил в Кошкином доме, рядом с драмтеатром. В одной его половине размещался горздравотдел, в другой – квартиросъёмщики: артисты, несколько некрупных начальников, писатель Сёмочкин и маститый живописец Турбинин.

Как уверяли старожилы, этот дом несколько раз горел, и легкомысленные артисты по этому поводу распевали: «Тили-бом, тили-бом, загорелся Кошкин дом!» Впрочем, существует и другая версия: долгое время областной культурой командовал чиновник по фамилии Кошкин.

Лизин нажал на кнопку дверного звонка, загремел засов, и на пороге показался невысокий старичок, который, увидев гостей, радостно воскликнул:

– Ванечка! Здравствуй дорогой! Проходите, проходите. Обувь не снимайте, не понимаю, что за варварский обычай появился, снимать обувь. В наше время этого не было. Если на улице слякоть, носили калоши, заметь, Ваня, а не галоши!

– Извини, Пётр Григорьевич, я не один. Это наш художник Потапов.

– А звать как?

– Борис.

– Вот и прекрасно! Ты, Ваня, привёл нового человека, а для меня это праздник. Старость имеет неприятное свойство – она быстро надоедает. Впрочем, тебе ещё рано об этом думать.

Комната, в которую гости вошли, была тесно заставлена мебелью. В углу стоял дубовый шифоньер, рядом старинный комод с бронзовыми ручками, впритык к нему большое зеркало на подставке с гнутыми ножками, дальше располагалась софа, посредине комнаты стоял большой круглый стол, а вокруг него шесть стульев. Всё это было явно из прошлого века. На стенах висели акварели и фотографии в деревянных рамках.

– У тебя, Петр Григорьевич, не квартира, а настоящий музей, – сказал Лизин. – Да, вот всё, что ты просил, краски, кисти.

– Дай я тебя расцелую, Ваня! Осень! Осень! – самая пора на этюды, для меня это праздник! Сколько я должен?

– Ну что ты, Пётр Григорьевич! Это, если хочешь, подарок.

– Спасибо, Ваня, ты меня утешил! Я сейчас.

Ларин убежал на кухню, а Потапов подошёл к висевшим на стене акварелям. Все они были посвящены великой русской реке. Одна из них показалась Потапову очень интересной. «Буксир на Волге. 1930 г.» – прочитал он надпись на рамке, видимо, работа выставлялась. Боже, как это давно, подумалось ему, ещё до войны.

– Вы, Боренька, ведь не местный, – сказал Ларин, ставя на стол бутылку шампанского, фужеры и вазочку с шоколадными конфетами. – А я, так сказать, волжский раритет. Родился в восемьсот девяносто пятом году. А род мой идёт с основания города. Все мои предки, можно сказать, художниками были по дереву, сиречь краснодеревщиками. Вот этот комод сделал мой дед в начале прошлого века. Наверно, и я пошёл бы по этой части, да моему отцу вздумалось отдать меня в гимназию.

– Это где Земляк учился? – спросил Потапов.

– Он старше меня на четверть века, когда я учился, о нём никто уже не помнил. Но я о другом, о городе. Ему, я думаю, с самого начала было уготовано прозябание. И знаете почему? Другие города на торговле поднялись, они близко к Волге стоят. А у нас попробуй завезти товар на гору – трудно, а значит дорого. С другой стороны наш город был дворянским гнездом. Гончарова, конечно, читали? А из Обломова какой купец? Здесь и сейчас мало кто поспешает.

– Я о вашем городе только в последнее время узнал, – сказал Потапов. Столетие Земляка и всё такое. Но меня не это сюда привело, я всегда хотел жить на Волге.

– Где тут Волга? – вспыхнул Ларин. – Громадный и гнилой водоём! Вот в моё время это была действительно река. Ледоход на ней грохотал, как канонада. Мы, ребятня, да и взрослые, все на Венце, а какие были острова! Вот Чувич. Сейчас спроси, и никто не знает, что это такое. Это был громаднейший остров с заливными лугами, рыбными угодьями. Всё пошло прахом.

– Пётр Григорьевич, – спросил Лизин. – А много изменилось в первой школе с тех пор, как ты учился?

– Знаешь, Ваня, я не был примерным учеником, поэтому о гимназии сохранил не самые весёлые воспоминания. Горазд был шаржи рисовать. Законоучитель у нас был толстопузый, вот я и нарисовал его с двумя арбузами в руках, а третий под рясой. Конечно, выпороли, как сидорову козу. Сейчас в старости с горечью вспоминаю, что моё поколение было сплошь безбожным. А ведь город-то наш богомольный! Вот здесь, – Ларин показал в окно. – Троицкий собор стоял, другого такого по красоте, пожалуй, во всей русской провинции не было! Где новая школа имени Земляка, там был Спасский женский монастырь. А где дом художников, ближе к улице Земляка, ещё один собор был. Всё снесли. Да, Ваня, ты спросил, бываю ли я в своей альма матерь, гимназии, но как я туда пойду, когда там управление НКВД было, а в подвале расстреливали?

– А как вообще жилось в эти годы? – спросил Потапов, которого тема репрессий всегда болезненно интересовала.

– Ты, Боря, хочешь спросить, страшно ли мне было? Конечно, страшно. Сегодня одного взяли, завтра другого. Но из художников местных, вроде, никто не пострадал. Директора краеведческого музея расстреляли, порядочный был человек. Но жили, жили, как всегда жили, живут и будут жить русские люди – надеждой на лучшее. Мне ведь легче, чем другим было, чуть загрущу, возьму мольбертик – и на Волгу. А там, у воды всё проходит, всё смывается. Мы живём, любим, страдаем, надеемся, подличаем и геройствуем, а Волге нет до этого никакого дела. Течёт, как время, и всё уносит. В старости былое вспоминается без гнева.

– Пётр Григорьевич помнит, как мост строили через Волгу, – сказал Лизин.

– Как же, хорошо помню, – оживился Ларин. – Мне в ту пору уже чуть больше двадцати лет было. Публика каждый день на Венце толпилась, наблюдая за строительством, особенно, когда оползнем расшибло насыпь, на которой уже лежали рельсы. Начальником строительства был инженер Беневольский, этакий вальяжный господин, богач и театрал. К нам он прибыл со своей пассией, артисткой Серебряковой. Дом для неё снял, репертуар, конечно, под неё составили. Она, надо сказать, пикантно задирала ножки в водевилях. Беневольский на неё тратил бешеные суммы, покупал драгоценности, меха, рысаков, а тут в их отношениях случилась катастрофа, почище оползня: сбежала Серебрякова с поручиком, хваткий был молодец. Я с ним в запасном полку служил, перед тем, как на фронт попасть.

– Интереснейший человек! – сказал Лизин, когда они вышли на улицу. – Последний из интеллигентов старого, ещё дореволюционного закваса. Выжил при царе, в революцию, в тридцатые годы, я поражаюсь его жизнелюбию. Мы уже не такие.

– Зря ты, Иван Петрович, у вашего поколения была война и Победа, а это многого стоит.

– Это так, но всё равно мы слабее, а про нынешнее поколение и говорить нечего.

На углу улицы Земляка, возле дома, где родился великий русский писатель Гончаров, они расстались. Подошёл трамвай и Потапов поехал в мастерскую.

 

Малярами оказались три женщины в синих заляпанных комбинезонах. Потолки и стены были побелёны, и вовсю шла покраска оконных рам. Сергей выглядел бригадиром, он по-хозяйски расхаживал по мастерской и указывал, где следует покрасить по второму разу. Потапов осмотрелся, его студия стала выглядеть веселее, о пребывании в ней несчастного Игнатьева напоминала только картина и пара стоптанных полуботинок, валявшихся в углу, подошвами вверх. Потапов прошёлся по мастерской, понаблюдал за работой женщин и понял, что он здесь лишний, всё сделают без него и так, как надо. Достал кошелёк, вынул из него несколько купюр и отдал женщине, которая размешивала краску.

– А вы что ж, новоселье справлять не будете? – спросила она, принимая деньги.

– На чём справлять, даже стола нет. Как-нибудь после – улыбнулся Потапов. – Сергей, я поеду в гостиницу. Возьми ключ, закроешь. Вот тебе десятка, надо бы пол вымыть после ремонта, окна протереть.

– А я уже с девчатами договорился. А эти деньги на новоселье. Так, девчата?

Женщины рассмеялись, они уже были в возрасте, и после шабашки позволяли себе немного расслабиться.

Вечером Потапов зашёл в гостиничный буфет поужинать. Сева уже был там, он сидел в компании с двумя летчиками гражданской авиации. Увидев художника, он приглашающе махнул рукой:

– Давай к нам!

Потапов с опаской глянул на него: про вчерашнюю выпивку Турбинин мог узнать только от Евдокимова и Севы, но, купив себе бифштекс с макаронами и бутылку кефира, подошёл и сел рядом с фотографом.

– Что так скудно? – спросил Сева и хлопнул Потапова по плечу. – Хряпни портвейна!

– Хорошенького помаленьку. Вот сделаю ремонт, обставлюсь, тогда можно справить новоселье. Кстати, мне нужно будет кое-что сфотографировать.

– Это запросто! – Сеня открыл кефир, достал фотоаппарат и нацелился.

Потапов испугался, этого ещё только не хватало! Он вообще не любил фотографироваться, а тут такой пейзаж: сзади и по сторонам пьяные рожи, на столе недоеденный бифштекс, стаканы с вином. В голове мелькнуло: чего он ко мне пристал, наверно, не просто так, эти журналюги скользкий народ.

– Не хочешь и не надо! – с сожалением сказал Сева. – Солнце выглянуло, такие блики вокруг твоей головы заиграли, теперь уже не поймаешь. Ты ведь художник, понимаешь, что это такое. А мы в кабак собрались, по бабарочкам, присоединяйся!

Потапов отказался, доел бифштекс и, прихватив с собой бутылку кефира, скрылся от опасной компании в номер. Дураков нет, резонно посчитал он, в этом городе нужно быть осторожным, а то вляпаешься во что-нибудь, потом не отмоешься. Эта мысль не была неожиданной, Потапов принял приглашение Турбинина, имея чётко выработанный план дальнейших действий. Один пункт этого плана был уже выполнен – мастерская, остались: квартира и членство в Союзе художников. В случае какой-нибудь неприятности, решение этих вопросов Турбинин мог запросто притормозить, у него была власть, а с властью, подумал Потапов, шутить нельзя, запросто задвинут, а то и растопчут.

 

- 4 -

 

С приездом Ольги жизнь Потапова набрала сумасшедшие обороты, он обнаружил, что покупка вещей для семейного быта представляет большую проблему даже при наличии денег. В магазинах не было ничего порядочного, а чтобы приобрести стенку, ковёр, нужно было занимать очередь, записываться, время от времени ходить в магазин и отмечаться. Выручил молодых Лизин, он свёл Потапова с одним замшелым от старости городским стариком, и тот, после долгих уламываний продал ему шкаф, бюро, стол и стулья великолепной ручной работы. Заломил старичок по московским меркам совсем недорого, но эти приобретения сделали в бюджете Потапова существенную пробоину. А тут ещё подоспело получение двухкомнатной квартиры, а это опять трата на смену обоев и новую покраску, переезд, шторы, посуду, кухонную мебель и широкий двухспальный диван, без которого согласие в молодой семье просто немыслимо.

После долгих блужданий по железной дороге, наконец, прибыл грузовой контейнер, в нём были Ольгино приданое и картины. Потапов перевёз свои полотна в мастерскую, расставил вдоль стены, долго на них смотрел, потом сложил всё на стеллаж. Жизнь надо начинать с чистого листа, решил он, ученичество закончилось, и нужно отсечь всё, что было сделано раньше, чтобы оно не тянулось за тобой следом, не отягощало, не напоминало о безнадёжных тупиках и редких счастливых прозрениях. Туда же, на стеллаж, он засунул и картину Игнатьева, жалкого по своей судьбе живописца. Потапов в будущем видел себя совсем другим – удачливым, пробивным и уж, конечно, не на родине Земляка. На своё пребывание в городе он смотрел как на неизбежную ступеньку, где он должен утвердиться как мастер, а там дальше будет Москва, будут успешные выставки, сверх престижные заказы и успех, в который Потапов верил безоговорочно.

Во время учёбы в институте Потапов бывал во многих мастерских московских художников, видел и вполне успешных живописцев и неудачников, как правило, озлобленных и не в меру пьющих людей, у которых были и школа подготовки, и несомненное дарование, и все они резво, с надеждой на успех начинали свою творческую жизнь. Но проходило какое-то время, и одни сами по себе переставали гореть, других подкосило заурядное пьянство, но большинство непьющих и талантливых просто не могли пробиться, потому что все места «великих» были заняты. «Великие» стояли такой плотной стеной, что просочиться сквозь неё редко кому удавалось. Чтобы пробиться в народные художники, в академию художеств, нужно было, кроме таланта и мастерства, иметь огромную пробивную силу или очень влиятельных друзей в верхних партийных кругах. Били по голове и очень больно тех, кто высовывался, кто обнаруживал себя как самобытная личность, а это не поощрялось. Путь к успеху казался торной тропой, а на проверку оказывался гиблой топью, и Потапов об этом знал, как и о том, что ему непременно должно повезти, вот только осталось поймать судьбу за бороду.

Все свои надежды Потапов связывал с Турбининым, и пока председатель союза ему благоволил. Он, чтобы поддержать молодого художника, устроил ему выгодный заказ на роспись задника для сцены дворца культуры в одном из райцентров области. Работа среди художников считалась халявой, такой заказ обычно приберегали для проведения чьего-нибудь юбилея, но своя рука – владыка, и шабашку получил Потапов, который сделал за неделю роспись, с первого захода сдал её худсовету, а через полмесяца опять был при деньгах. Взял одним махом три тысячи рублей, как с куста. И нельзя сказать, что это ему не понравилось.

Со временем Потапов настолько освоился и осмелел, что пригласил Турбинина на новоселье. Егор Васильевич отказался, но очень мягко, сославшись на занятость, и посоветовал Потапову пригласить молодых художников, дескать, зачем вам старики, они только всё испортят, у молодых ещё вся дорога впереди, а мы уже под горку катимся. Сказано всё это было весьма доброжелательно со смешком, и Потапов подумал, что Турбинину как-то даже неудобно отказываться, хотя это было совсем не так, но люди свои благие намерения склонны приписывать другим. На самом же деле Егор Васильевич искренне подивился нелепому приглашению, хотя и понимал, что Потапов преисполнен к нему благодарности за мастерскую и квартиру.

– Вам нужно будет подумать, что вы будете предлагать на зональную выставку, – сказал Турбинин. – В декабре состоится выездной выставком, в феврале – выставка, так что думайте. Если всё пройдёт для вас удачно, будем рекомендовать в союз художников.

После этого разговора Потапов долго корил себя за свой дурацкий жест с приглашением на новоселье. Торжество, конечно, он отменил и впредь зарёкся поступать столь необдуманно. Нужно быть спокойнее, если чувствуешь в себе порыв что-то сказать или сделать, не спешить, поразмыслить, чем это тебе грозит – к такому вполне здравому выводу пришёл Потапов и больше всего огорчился тому, что столь заурядную истину ему пришлось постигать не на чужом, а на своём опыте.

Через некоторое время он снова попал, на этот раз почти в скандальную историю. А началось всё довольно банально: ему позвонил Лизин и попросил прийти в его мастерскую, чтобы в кое-чём помочь. Потапов, конечно, горячо откликнулся, торопливо сунул кисть в банку с растворителем и помчался к Ивану Петровичу, помятуя, что тот не только нужный, но и просто сердечный человек, много помогавший ему в обустройстве на новом месте. Запыхавшись, Потапов вбежал на последний этаж, позвонил в дверь, которую тотчас открыл Иван Петрович. Дело оказалось до изумленья простым: Лизин ждал приезда крупного заказчика, прибрался в мастерской и намёл изо всех углов и щелей две сотни пустых бутылок.

– Не сочти за труд, Боря, – сказал Лизин. – Помоги сдать тару, не выбрасывать же. В «Правде Земляка» писали, что не хватает пустой посуды для водочной продукции.

Потапов с изумлением посмотрел на маститого живописца. Но тот ничуть не смущался предстоящей операции. Они набили два мешка пустой посудой и через центральную улицу двинулись к пункту приёма стеклотары. У закрытого окошка маялись два алкаша, которые ждали приёмщицу. Художники поставили мешки на асфальт, и не успел Лизин отдышаться, как по улице пробежали иноходью четверо парней с каменными физиономиями.

– Всем к стене! Не двигаться, пока не пройдут!

Посередине улицы от гостевого особняка шли член политбюро ЦК КПСС Суслов, рядом с ним Бабай, позади ещё трое и среди них Блисталов. «Вот это влип», – искрой пронеслось в голове Потапова. Лизин побледнел и вжался спиной в каменную стену приёмного пункта стеклотары. Бедный Иван Петрович так испугался, что перестал отдавать отчёт в своих действиях. Суслов и Бабай подошли вплотную, когда Лизин, перешагнув через мешки с пустой посудой, произнёс надтреснутым баском:

– Здравствуйте, Михаил Андреевич!

Суслов не обратил на это никакого внимания, а Бабай зыркнул на Лизина, будто прострелил, огненным взглядом. Блисталов, проходя мимо, погрозил художникам кулаком и что-то прошипел.

От пережитого стресса Иван Петрович обессилил, он опустился на корточки и обхватил голову руками.

– Это действительно был Суслов? – спросил Потапов.

– Конечно, он, но что я натворил! У меня же документы на заслуженного художника посланы. Теперь обязательно зарубят!

– Иван Петрович, вы же ничего плохого не сделали, ну, поздоровались, вот и всё.

– Высунулся я, высунулся! – вскричал Лизин. – Теперь обязательно зарубят! Всё мой поганый язык!

Причины для душевных терзаний у Ивана Петровича были. В Союзе художников имелась своя очередь на присвоение почётного звания. Недавно получил звание заслуженного Турбинин. Следующим должен был его получить Лизин. Но этот случай мог задвинуть Ивана Петровича в сторону, в таком случае он вылетал из обоймы маститых, а это означало большие материальные и моральные потери.

По пути домой Потапов купил областную газету и в трамвае просмотрел её, открыв для себя много интересного. Оказывается, Суслов тоже был земляком, он родился в одном из южных районов области, и его приезд был вызван ностальгическими порывами по босоногому детству, если только подобные чувства были доступны этому идеологическому сухарю. В газете Потапов прочитал, что в село, где родился Суслов, была ударными темпами проложена асфальтированная дорога, возле дома, где он родился, водружён бюст, в сельском музее открыта экспозиция, посвящённая жизненному пути несгибаемого большевика.

Действительно, в этом городе нужно держать ухо востро, подумал Потапов, перелистав газету. Это где ещё такое может быть – пойти сдавать пустые бутылки и натолкнуться на члена политбюро Суслова? В этом есть какая-то мистика, присущая только родине великого Земляка.

Незадолго до этого происшествия Потапов побывал в краеведческом отделе областной библиотеки. Ему захотелось окунуться в историю края, тем более, что с городом были связаны люди, оставившие заметный след в истории России. Конечно, Земляк затмевал всех, но Карамзин, Языков, Гончаров, Пугачёв, Разин – все они были, каждый по-своему, знамениты. Потапов просмотрел книги местного историка края и поразился, что того города, коим он был шестьдесят лет назад, уже нет. Он исчез не только из памяти людей, но и был физически уничтожен, от него осталось лишь то, что было связано с именем Земляка. Сохранились фотографии многочисленных храмов, которые в своё время определяли облик города, остались фотографические отпечатки людей, живших всего лишь одно поколение назад, остальное исчезло, растворилось во времени. Там, где стояли храмы, на святых намоленных многими поколениями православных людей местах, были построены казенные здания, и над ними витал всё проникающий дух неистового Земляка, как доказательство того, что святым для людей может быть не только Бог, но и человек, которому удалось сплотить массы одной, пусть даже самой бредовой, идеей. А там, где святость, там и чудеса, одним из них и было явление Суслова перед Лизиным и Потаповым возле пункта приёма стеклотары.

Но местные идеологи не поспешили занести этот случай в свои партийные святцы. Лизин, правда, сильно опасался, что его пропесочат, но всё обошлось, если не считать нескольких вполне добродушных подколок со стороны Турбинина, которому стало всё тотчас известно: ему позвонил Блисталов. Потапов в этом разговоре не назывался, ви-димо секретарь обкома его не узнал. Он скрылся в мастерской и взялся за работу, потому что поджимали сроки, через месяц должна была открыться ежегодная областная выставка художников. На ней Потапову следовало заявить о себе как можно внушительней, потому что первый показ определит всё дальнейшее, ведь люди – рабы первого впечатления от увиденного или услышанного. Если зрители будут проходить мимо картины и не задерживаться, чтобы её внимательно рассмотреть, значит автор своей творческой задачи не выполнил, искусство, которое не вызывает в нас эмоций, бесперспективно.

Работ, которыми он был вполне доволен, у Потапова накопилось немного. Он не принадлежал у числу живописцев-скороделов, которые пишут картину за один день. Потапов долго мучался, пока вынашивал идею произведения. Что рисовать, вот в чём вопрос? Иногда перед ним возникало нечто необыкновенное, он загорался, но вскоре остывал, в нём просыпались сомнения в своих способностях, и, чтобы преодолеть эту слабость, ему требовалось время.

Потапова, только начавшего творческий путь, не могла не подавлять масса картин, написанных художниками всех времён и народов. За последние пятьсот лет их было создано столь бесчисленное количество, что если все сложить рядом, рама к раме, в одном месте, то занятое ими пространство было сопоставимо с территорией среднего европейского государства. Число существующих живописных полотен уже давно не поддаётся подсчёту. Перед этим потрясающим воображение множеством шедевров трудно не впасть в отчаянье, не поставить раз и навсегда крест на своих мечтах создать нечто совершенно прекрасное и неповторимое. Счастливые люди это понимали. Они сразу узнавали свой шесток, не рвали душу и здоровье и становились живописцами-ремесленниками. Другие, более хитрые и наглые занимались тем, что с помощью всяких ухищрений старались доказать, что они гении, и некоторым удавалось этого достичь. В двадцатом веке гении живописи были уже невозможны, и главным препятствием было прошлое, которое нельзя было переплюнуть, будь ты самим Микеланджело. Для того, чтобы живопись продолжала существовать как искусство, все картины надо было сжечь и начать новый отсчёт времени.

 

После приезда Потапов сразу получил заказ на портрет Героя социалистического труда слесаря автозавода Халатова. Лизин, которому дали заказ на три портрета, подсказал Борису, чтобы он не спешил и подошёл к работе обстоятельно, побывал в рабочем коллективе, поговорил с теми, кто работает рядом с героем. Раньше ему не доводилось общаться со столь знатным человеком, и Потапов пошёл на завод. В цеху было шумно и грязно, у Халатова что-то не ладилось, и разговора не получилось. На следующий день Потапов позвонил своему герою домой и не добился ответа, когда тот придёт к нему в мастерскую. Пришлось обращаться за советом к Лизину. Это ерунда, сказал тот, позвони в партком, объясни суть дела, и твой слесарь явится в любое время. Халатов действительно пришёл, чистый, наглаженный, обильно политый «Шипром», со Звездой Героя на груди и в галстуке. Потапов организовал закуску, выставил бутылку коньяка, героический слесарь поупирался, но всё-таки выпил и закусил. Говорить им было решительно не о чем. Халатов камнем сидел на стуле, а Потапов маялся, о чём начать разговор, но ничего не придумал и снова наполнил рюмки. Бутылка вскоре опустела, затем вторая. Халатов упорно молчал, а Потапов так и не придумал с чего начать разговор.

– Ну, я пошёл, – сказал Халатов.

– А поговорить? – растерянно произнёс художник.

– Завтра. Утром я буду здесь.

Потапов допил свой коньяк и задумался. Какой же изо всего этого сделать вывод, спросил он себя. Только один: с натурой действительно работать непросто.

Утром Халатов явился не при параде, на нём был чёрный свитер, серые брюки, в руках он держал сумку. Потапов только-только успел умыться и встретил гостя с полотенцем в руках.

– Ну что, продолжим? – сказал Халатов.

– Что продолжим? – Потапов с опаской покосился на сумку.

– Как что? Работать. Мне дали три дня отгула для портрета.

– Вот здорово! Я сейчас.

Потапов швырнул полотенце на диван, схватил подрамник с натянутым на него холстом и поставил на мольберт. Над композицией он не раздумывал, портрет должен быть парадным, предназначенным для галереи трудовой славы области, над ней местные художники работали весь год по установленному образцу. Нужна была просто добротно выполненная работа, без всяких изысков.

Через четверть часа неподвижного сидения Халатов заворочался на стуле. Потапов это заметил и начал спрашивать его о всяких пустяках. Халатов отвечал, сначала с неохотой, но постепенно разговорился. На заводе он занимался изготовлением штампов, уникальных и сложных приспособлений, используемых при поточном производстве деталей. Выяснилась любопытная подробность: в бригаде числился «подснежник», хоккеист, катавший по льду мячик за областную команду, и туфтовые наряды ему закрывались почти такие, как бригадиру, а, между прочим, Халатов уже несколько лет подряд по своей профессии признавался лучшим во всей автомобильной отрасли. Помимо своей работы он был депутатом областного совета, участвовал в заседаниях доброго десятка общественных организаций, звание Героя давали не за здорово живёшь, его приходилось оправдывать. Сам он родом из пригородной деревни, после семи классов поступил в ремесленное училище, работал на автозаводе, затем три года службы в армии, затем автозавод и так до сегодняшнего дня.

Потапову очень хотелось узнать, как изо дня в день обрабатывая кусок железа, чем в городе занимаются не менее пятидесяти тысяч человек, можно стать героем. Он хотел даже напрямую спросить об этом Халатова, но постеснялся, может обидеться, а портить отношения с ним было бы глупо. Вот, размышлял он, сидит передо мной обыкновенный русский мужичок, трудяга, хороший семьянин, отличный слесарь, но какой он герой, просто честный труженик. Выпало счастье, повезло, или его просто назначили в герои?

Халатову портрет понравился, он даже порозовел от удовольствия и принялся хвалить художника и приглашать к себе домой в гости. Потапов не был избалован выражениями признательности, он тут же смутился и слегка покраснел. При этом присутствовал неугомонный Сева, которого Потапов пригласил сфотографировать свою работу.

– Секарэмарэ! – воскликнул он, увидев Халатова. – Сто лет, сто зим! Как живёшь?

– В этом городе все друг с другом знакомы, – заметил Потапов

– А как же! – Халатов, похоже, обрадовался, увидев фотографа. – Мы с Севой недавно вместе в Египте были.

– Только уехали, и война между арабами и евреями.

– Мы же тогда всей тургруппой решили, что ты, Сева, её спровоцировал, ах, ты плут!

– Ну и что, наши ведь победили!

– Какие наши? – Халатов не понял юмора.

– И те наши, и эти наши, разве не так? – Сева повернулся к портрету. – Ну, ты мастер! – Он поколдовал с фотоэкспонометром и сфотографировал работу. Затем поставил рядом с ней Халатова и сделал несколько кадров. – Ну, что! А где шампанское?

Халатов был готов к такому повороту событий, поставил на стол бутылку водки и банку консервов. Его ждали домашние, выпив рюмку, он ушёл, а Потапов позвонил жене.

– Оля, у меня тут в мастерской классный фотограф. Давай снимемся? Хорошо, ты приготовься, через час мы будем.

– У тебя неплохо, молодец, побелил, покрасил. Лет семь назад я здесь был.

Вспоминать покойного художника Потапову не хотелось, он наполнил рюмку, и Сева тотчас забыл, что хотел сказать.

Пока они шли домой, Севу останавливали раз пять. Сначала ему встретилась девушка и спросила о фотографиях, затем прапорщик с танковыми эмблемами на петлицах. С ним, как понял Потапов, Сева служил сверхсрочную, далее фотографу пришлось отбояриваться от какого-то шофёра, который усиленно звал его на свадьбу к общему знакомому. Потом на машине с мигалкой подрулил какой-то милицейский майор и сказал, что завтра личный состав будет в парадной форме для съёмки на подарочный фотоальбом.

– Ты популярный человек, народ на тебя бросается, как на артиста Тихонова.

– Всем нужен, что поделаешь, – вздохнул Сева. – С утра до вечера – карточки, карточки!

– У тебя, наверно, уже ученики есть, кто профессионально работает? – спросил Потапов.

– Не говори мне об учениках! Меня никто не учил, да и как научишь, если влюбляться нужно в то, что снимаешь. Были у меня, приходили, показывал, помогал, а что они сейчас про меня говорят, честное слово, уши вянут.

Ольга их ждала и очень волновалась, хорошо ли она выглядит. На ней было тёмно-серое платье, белые босоножки, на руке широкое обручальное кольцо. Сева увидел её и вмиг преобразился, куда только девалась та неспешность, с которой он поднимался на четвёртый этаж.

– Секарэмарэ! Какая красавица, какое королевское блюдо!

Он мгновенно забыл о Потапове, выхватил фотоаппарат и начал, даже не фотографировать, а исполнять вокруг Ольги замысловатый танец, называя её всякими вкусными именами, на которые так падки женщины: «Лапочка! Будь конфеткой! Так, ещё разочек, рыбонька!» Совершая пируэты вокруг своего фотообъекта, Сева из, в общем-то, затрапезного мужика вдруг преобразился, стал выше ростом, весь как-то распушился, словно кот, услышавший вопль своей чердачной подружки. Ольга подчинялась ему полностью: она то сидела на стуле, то стояла возле оконной шторы, но нюхала вынутую из вазы алую розу, в конце концов, Сева даже заставил её сменить платье на что-нибудь лёгкое и воздушное.

К своему удивлению, Потапов почувствовал лёгкий укол ревности. Сева не зря завоёвывал репутацию самого опасного в городе сердцееда, подумал он, не зря о нём ходят всякие слухи, возмущающие мужиков и будоражащие фантазию женщин, это ещё тот фрукт. Но Сева не был так уж и опасен, просто у него была такая манера работать, он искал в любом человеке отклик, вот и будировал его, тормошил, чтобы тот ожил и не пучил в объектив глаза, как целлулоидная кукла. И это ему удавалось, Сева на какой-то миг умел оживлять даже самого застывшего человека, и люди смотрели на свои изображения и удивлялись, какие они добрые и красивые. Фотографии, выполненные Севой, возвышали человека в его собственных глазах, и в этом был основной секрет его успеха. И он делал это, повинуясь внутреннему инстинкту, такова была его творческая натура. Как-то Евдокимов прочитал Севе стихотворение, в котором были строчки:

Пусть в жизни мало счастья, света,

Никто своих не знает дней,

Но есть призванье у поэта –

Очеловечивать людей.

И Сева загрустил, кто знает, о чём он тогда подумал.

Потапов на областной выставке предполагал показать автопортрет, над которым работал последние два года, поэтому фотографии рассматривал с особым любопытством. Нельзя сказать, что они ему не понравились, Ольга была приятна и мила своей врождённой непосредственностью, в себе же он заметил неприятные черты усталости и даже брюзгливости, но что поделаешь, фотографии льстят не каждому, это не живопись, а всего лишь добросовестный отпечаток натуры.

Ольга рассматривала фотографии с ощущением некоторой стыдливости за то, что поддалась на Севины штучки-дрючки и позволила собой командовать незнакомому человеку. Она догадалась, что муж был ею недоволен, поэтому заявила, что фотографии её портят, и на них она выходит гораздо хуже, чем есть на самом деле. Потапов с этим не согласился, Ольга стояла на своём, они даже поссорились, потом обнялись и поцеловались, и чем закончилось всё это, понятно каждому.

 

Как-то их разбудил звонок в дверь. Потапов посмотрел на часы, было пять утра. Подошёл к двери, посмотрел в глазок. На лестничной площадке стоял Лизин.

– Что случилось, Иван Петрович? – спросил Потапов, открывая дверь.

– Да ничего. К тебе можно?

– Заходи. Вот сюда, на кухню, Оля спит.

Потапов зашёл в спальню, надел брюки, шепнул жене, кто явился, и вытащил из серванта бутылку сухого вина. Лизин стоял на кухне лицом к окну и барабанил пальцами по столу.

– Извини, Боря, что я так рано. Понимаешь, спать не могу, совсем измучила бессонница.

– Чай или вино? Да ты садись, Иван Петрович, в ногах правды нет. 

– Чашку чаю я выпью, озяб. Я уже скоро две недели не сплю, с того дня, как мы ходили бутылки сдавать.

– Ну, ходили, Суслова встретили.

– В том то и дело, что встретили. Не везёт мне, ох, не везёт! Перед столетием Земляка я должен был орден получить, а дали юбилейную медальку. А почему? Кто-то стукнул, что я утром, заметь, когда народу на пляже ни души, нагишом купаюсь.

– Тоже мне невидаль!

– Так-то оно так, но там, в белом доме, сочли это неприличным, мол, какой он художник, если нагишом купается.

– А сейчас в чём дело? Ведь Турбинин должен быть в курсе. Или что-нибудь сказал?

– Егор Васильевич непростой человек. Иногда такое выкинет. Но я не думаю, что завалит меня со званием. Другие заслуженного получают легко, как с куста срывают, а мне всё горбом достаётся. Я вот думаю, а не сходить ли мне к Бабаю, мы земляки, он вятский и я вятский. Объясню, что и как. Я ведь ничего плохого не сделал, только поздоровался с Михаилом Андреевичем. Как ты думаешь?

– Забудь об этом, Иван Петрович! Если бы они хотели вас наказать, то сразу бы это сделали. А так, погрозил нам Блисталов кулаком и всё. Я ведь тоже соучастник этого дела!

– Да, подставил я тебя. А ты, Боря, Блисталова опасайся, это такая курва, прости господи! Лезет целоваться, а сам приноравливается ухо откусить.

– Мне он показался нормальным мужиком. Впрочем, не знаю.

– То-то и оно, что не знаешь. Я – фронтовик, Боря, и этих, что прятались в тылу под всякими предлогами, недолюбливаю. Блисталов как раз из таких. Юрист, комсомолец и так далее. Но, знаешь, непотопляемый. В начале шестидесятых, когда райкомы и обкомы партии начали делить на промышленные и сельскохозяйственные, он ослеп. Ходил почти наощупь, никого не узнавал. Наш главный глазник всем очки втирал, что Блисталов почти безнадёжен. И тут Никиту сбросили, у нас пленум обкома партии, его избирают секретарём обкома, и болезнь мигом прошла, вот так-то!

Иван Петрович пил чай, вздыхал, кряхтел, потел, опять начинал сомневаться, получит ли он почётное звание, Потапов его утешал и ободрял. На следующий день в пять утра в квартире опять раздался звонок. Ольга толкнула мужа.

– Иди, встречай гостя.

Потапов чертыхнулся и нехотя встал с дивана.

– Что ж, надо идти исповедывать Ивана Петровича.

Лизин ходил к Потаповым всю неделю и, наконец, исчез. Потапов по своим делам поехал в худфонд и на первом этаже увидел большой плакат. Художники поздравляли Ивана Петровича с присвоением почётного звания. В коридоре возле производственного отдела он столкнулся с Лизиным. Иван Петрович поздоровался, но не остановился.

Потапов не придал этому значения, его занимало другое: приближалась областная выставка, но автопортрет ещё не был готов. Он стоял на мольберте, а Потапов находился в таком подавленном состоянии духа, что не мог к нему подойти и начать работать, ему вдруг стало казаться, что он разучился рисовать, не в состоянии провести линию и сделать точный мазок кистью. Такое душевное состояние обычно для творческих работников: бывают дни, когда им доступно в своём искусстве почти всё, затем наступает упадок сил, хандра и отвращение к работе. Некоторые художники считают это обычным приступом слабости, пытаются его преодолеть, терзают и мучают свою картину до тех пор, пока её окончательно не испортят. Другие предпочитают выжидать, они читают книги, ходят к друзьям, рыбачат, пьют вино или ругаются с женами. Каждый расслабляется по-своему, тут важно уловить, когда ты готов к работе и не пропустить этого мига.

Потапов успел перезнакомиться с местными художниками, все они были, каждый по-своему, интересными людьми, но сблизиться ни с кем не успел, пожалуй, только с Васиным, который обитал в подвале бывшей церкви на центральной улице города. С первых же минут знакомства Потапов понял его главную черту: скульптор обладал

большим запасом внутреннего величия, он существовал как бы вне своего времени в мире совершенных объёмных форм.

В мастерской, где работал ваятель, было сумрачно и сыро, на стеллаже вдоль одной стены стояли гипсовые бюсты и модели, у другой стены выстроились ростовые фигуры, выполненные из дерева и гипса. Васин возлежал поперёк грязного дивана, положив ноги на табуретку. Одет он был в офицерские бриджи и китель, что в сочетании с короткой ржавой бородой и какими-то опорками на босую ногу делало его похожим на опустившегося белогвардейского офицера где-нибудь в Харбине. Но Васин не бездельничал, он сосредоточенно рассматривал почти законченную деревянную голову Земляка, выполненную в три натуры, и раздумывал, наростить ли вождю затылок или оставить так, как есть. На приветствие Потапова он что-то хмыкнул, встал и топором принялся выравнивать затылок вполне готовой скульптуры. Затем взял деревянную нашлёпку, намазал клеем и прибил гвоздями на выровненное место. Отойдя в сторону от головы, оценивающе посмотрел на свой труд и спросил:

– Ну, как? Годится?

Потапов смутился, он к таким заоблачным темам, как образ Земляка, ещё не прикасался, но почему-то считал, что это делается более возвышенным способом, более бережным, что ли, а тут обыкновенный плотницкий топор, молоток, гвозди. Бац, бац, стук, стук – и голова Земляка готова. А её ведь, если купят, поставят, судя по размеру, на большую сцену, за президиумом; по сути дела, вождю, а не ораторам, будут аплодировать, эта голова станет освящать своим присутствием празднование великих дат и событий.

– Мне думается, что нормально. Только почему в дереве? Не поймут.

– Это ты правильно молвил, в других материалах, кроме камня и бронзы, вождя исполнять запрещено. Правда, на гипс закрывают глаза, но это ведь массовка, копии с мраморных и бронзовых оригиналов.

– Голову утвердили?

– Я в Москву фотографии с гипсовой отливки посылал. С третьего раза приняли.

Васин лёг поперёк дивана и уставился в потолок. В открытую дверь мастерской доносились крики рабочих, разгружавших мешки с цементом и гипсом. Потапов заскучал, вроде пришёл в гости по приглашению, а хозяин чурбаком валяется на диване, даже стружки из бороды не вытряс.

– Ты почему без вина пришёл?

Потапов опешил – вот это встреча!

– У тебя что, денег нет? Тогда возьми под Горьким, бюст видишь?

Васин, недовольно бурча, встал с дивана, достал из-под бюста пачечку слежавшихся купюр, отклеил десятирублёвку и протянул гостю.

– На! Возьми пару бутылок чего-нибудь попроще и пожевать: хлеба, кильки.

Выпив стакан красного вина Васин помягчел, смотрел вокруг оттеплившимся взглядом, стал доступнее.

– Выставляться думаешь?

– Хочу показать автопортрет.

– Автопортрет? Это не слабо. Кому-нибудь показывал?

– Доработать надо, за месяц, думаю, успеть.

– Не слишком ли смело – автопортрет? Это не Москва, а родина Земляка, и правит нами не царь-батюшка, при котором всё было можно, а политбюро, им нужна песнь о трудовых свершениях, а не самолюбование художника. Ведь ты, наверно, в автопортрете себя хвалишь, не так?

Васин затронул самое больное, Потапов писал автопортрет, чтобы до конца разобраться в самом себе, а что если получится хвалебный гимн?

Скульптор насмешливо смотрел на него, затем поднялся и выдвинул из-за головы Земляка большой станок, на котором находилась скульптура, укутанная мокрыми тряпками. Одну за другой Васин сорвал их, и перед Потаповым открылась обнажённая фигура сидящего на стуле мужика. Это был, в чём мать родила, сам Васин, он сидел, подперев щёку рукой, и на его плече пригорюнился голубь.

– Что молчишь, понял, что это такое?

– Нет слов! По-моему это здорово!

– Вот дурак! Это – тупик! Это не мой автопортрет, а мой тупик! Вот скоплю денежек на солдатах, отолью и закажу родне, чтобы на мою могилку поставили.

Потапов ушёл от скульптора в смятенных чувствах. Васин, безусловно, настоящий и зрелый мастер, но откуда эта безнадёжность, неверие в собственные силы? Можно всю жизнь просидеть в подвале, пить вино, время от времени сляпать для заработка очередного солдата, но он же не стар, полон сил, а занимается самоедством, и это, действительно, тупик. Конечно, скульптором быть сверхтрудно, у них производство, всё это требует больших денег, но мне, рассуждал Потапов, достаточно красок и кисти, всё зависит от меня, я могу участвовать в конкурсах, предлагать работы на выставки, что угодно, но стать Васиным – это не для меня. Потапов почти убедил себя в том, что он добьётся многого, но вдруг вспомнил об автопортрете, и настроение у него вконец испортилось.

Рано утром Потапов поспешил в мастерскую, Васин так уязвил его душу сомнениями, что ему не терпелось как можно скорее взглянуть на свой автопортрет. Он торопливо взбежал на свой этаж, открыл дверь, включил свет и остановился. Потапов почувствовал, что боится подойти к картине, вот подойду, подумал он, а там такое, что ни в какие ворота. Что тогда? Предполагая самое худшее, он, зажмурясь, подошёл к картине и открыл глаза. На него с лёгкой усмешкой смотрел его двойник. Он стоял рядом с подготовленным для работы холстом, правая рука лежала на верхней рамке мольберта, левая упиралась в бедро. Всем своим видом двойник излучал уверенность в себе, это было изображение здорового во всех отношениях человека, готового, хоть сейчас, приступить к работе. Потапов отошёл чуть в сторону, и двойник стал другим, лёгкая усмешка превратилась в издевательскую гримасу, глаза стали пусты и безжизненны. Изменения выражения лица повлекло за собой и всё другое: улетучился оптимизм, исчез сам смысл творческой задумки – показать современника, творческую личность. Потапов почувствовал прилив ненависти. Ему говорили, что автопортрет писать очень сложно, он обладает опасной способностью выходить из-под контроля художника, враждовать с ним и даже навязывать свою волю, но то, что происходило сейчас, было уже слишком. Первым побуждением Потапова было порвать холст, однако он сдержался. Может, мне показалось, подумал он, после посещения Васина в его творческом подвале и не такое может приблазниться.

На холсте остались кое-какие непроработанные детали, и Потапов, не трогая лица и центра композиции, недели две всё тщательно прописывал, небрежности он не терпел, а в данном случае требовалось особое прилежание, по этой работе должна быть выставлена оценка неизмеримо более важная, чем та, которую ему поставили на госэкзаменах. Автопортрет был закончен, но осталась маята, неуверенность, как оценят его профессионалы и зрители. В институте таким беспристрастным судьёй был руководитель творческой мастерской, а где его найти такого ценителя здесь, в чужом городе, Потапов не знал.

И тут, кстати, позвонил Лизин.

– Ты что-то исчез, Боря, как дела?

– Работаю. Скоро областная выставка.

– Это хорошо. Я вот что звоню. Завтра открытие росписи в пединституте. Придёшь?

– Конечно. Да, Иван Петрович, ты бы не мог посмотреть мою работу, я, честно говоря, не знаю, стоит ли её давать на областную.

– Давай так договоримся. Завтра, после открытия росписи, поедем к тебе.

Потапов пришёл в институт раньше назначенного времени, посмотрел роспись, к настенной живописи он относился без интереса, считал её халтурой. У неё одно достоинство: она кормила живописцев, как солдаты – скульпторов. После революции Земляк утвердил план монументальной пропаганды, вслед за кинопродукцией, настенная живопись была признана одним из важнейших искусств, и эта идея не умерла ещё до сих пор.

В фойе установили микрофон, по лестнице из аудиторий спешили студенты, народ шёл и в двери, мелькнули Евдокимов с Севой, появился Турбинин, московские художники. Потапов попытался привлечь к себе внимание Лизина, но это было невозможно, люди всё прибывали, и осталось только небольшое пустое место в центре зала, между колонн, прижавшись к одной из них, стоял Потапов.

Ректор института поглядывал на часы, ждали областное руководство. Но вот, наконец, появились они, люди в чёрном. Члены бюро обкома во главе с Бабаем, все в чёрных костюмах, чёрных галстуках, чёрных туфлях и белых нейлоновых рубашках. Процессия прошла на свободное место и встала рядом с колонной, где приютился Потапов. По лестнице вниз сбежала опоздавшая группа студентов, толпа зашевелилась, заколебалась, и Потапов оказался втиснутым в обкомовскую группу, рядом с Блисталовым. Тот покосился на него, но ничего не сказал.

Начались речи. Сначала выступил ректор, затем московский художник, далее студентка. Содержание выступлений было привычным, всё о нём, о Земляке. Обкомовцы стояли с сосредоточенными лицами и недвижимо, а Потапову было интересно, он изучающее поглядывал на своих соседей, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь приметы их исключительности. Но ничего особенного не отметил, правда, от Блисталова попахивало перегаром, а сосед справа пошмыгивал носом. Бабай вдруг зашевелился, засунул руку в карман пиджака, затем в карман брюк, оглянулся, что-то спросил. Зашевелилась вся обмовская братия, все что-то начали искать по карманам.

– Что, ни у кого ручки нет? – свистящим шёпотом выдохнул Бабай.

Настала тягостная минута молчания. Ручки ни у кого не было. Бабай рассерженно засопел. И тут Потапов достал карандаш, который постоянно носил вместе с небольшим альбомом для зарисовок, и протянул его Бабаю. Областной Зевс готов был поразить своих незадачливых приспешников молнией, но Потапов разрядил обстановку, и Блисталов благодарно пожал ему руку. Бабай вышел к микрофону, без хозяйского присмотра его окружение расслабилось. Блисталов заботливо справился у Потапова, получил ли он квартиру, и опять пригласил его заходить в обком партии, если возникнут трудности.

Художникам поднесли цветы, торжественное мероприятие закончилось. Судя по всему, намечался банкет, но только для избранных. Лизин в их число не входил, он разговаривал с Евдокимовым, когда Потапов, наконец, пробился к нему. Случай с карандашом был ими замечен.

– Вот и самый настоящий герой, – сказал Евдокимов. – Про поэтов злословят, что они готовы повеситься, если в минуту вдохновения у них под рукой не окажется бумаги и самописки. Я видел, как Бабай разъярился. Надо же, всё бюро обкома в сборе, и ни у кого даже карандаша нет! Да, я вот Ивана Петровича подзажал: получил заслуженного и в кусты! А где шампанское?

– Замотался я с этим званием. Вот Боря знает.

– Откуда мне знать, – благоразумно сказал Потапов. – Давайте на трамвай и ко мне в мастерскую.

Потапов понимал, что выбрал не лучших арбитров для оценки своей работы, но надеялся на их откровенность. Иван Петрович, несомненно, знал в живописи толк, а поэт мог высказать своё, пусть не квалифицированное, суждение. Обычно вяловатый Лизин, шлёпавший подошвами по асфальту, как селезень лапами, возле автопортрета стал передвигаться почти на цыпочках, он водрузил на нос очки, построжел и даже осунулся. Художники смотрят работы своих собратьев по творческому цеху не так, как зрители, у них особый взгляд и, зачастую, дурной и тяжёлый. Евдокимов постоял с минуту перед автопортретом, прошёлся, улыбнулся и стал листать журнал.

– Нет слов, – наконец произнёс Иван Петрович. – Работать тебя научили. По-моему, картина состоялась. А ты что скажешь, поэт?

– Заявка на успех есть и неплохая. На мой взгляд, всё на месте, хотя цвет, не нравится мне тусклость в современной живописи. Создаётся впечатление, что художники пишут яркими красками на линючем холсте, затем его опускают в стиральную машину, стирают, а потом предлагают нам вылинявшую картину.

Лизин развеселился.

– А ведь ты прав! Но погоди. Возьми Турбинина, у него с цветом всё в порядке.

– О ком речь? Ведь всем известно, что он во всём многозначительная посредственность.

– Вот смотри, Боря, как нас судят с плеча да наотмашь. Егор Васильевич беззаветно влюблён в живопись, а как он много работает, я знаю, у нас мастерские рядом.

– Ты, Иван Петрович, неисправим! Турбинин тобой помыкает, а ты как будто этого не замечаешь. Знаю я, что между вашими мастерскими есть дверь, и закрывается она из мастерской Турбинина. Ты к нему зайти не можешь, а он к тебе – в любое время, даже когда ты в неглиже и с дамой сердца.

– Какой ты ядовитый, Петя! Мы с Егором вместе учились, правда, он поступил позже, а я после войны сразу, в сорок шестом. Наш набор был почти весь из фронтовиков. Стипендия мизерная, на рынке буханку хлеба на неё можно было купить, кем только я не подрабатывал, даже официантом. После третьего курса сделали мы с приятелем кучу портретов членов политбюро, погрузили на тележку и повезли продавать по сельсоветам, они тогда в Латвии только организовывались. Спрос был, но и риск тоже. Направились, было, в одно село, но, к счастью, нас догнали солдаты. Куда прётесь, там бандиты, мы едем на операцию. Образование далось нам непросто, а осуждать нас легко. Художники – люди публичные, как и поэты. Разве не так?

Разговор уходил в сторону от автопортрета, и Потапов спросил напрямик:

– Мне нужно ваше мнение – выставлять работу или нет?

– А почему не выставить? – сказал Иван Петрович. – Работа достойная. Но тебе, Боря, нужно быть готовым к любым мнениям, даже отрицательным.

– Конечно, лучший вариант – задумчиво произнёс Евдокимов, – когда картина сама будет требовать от художника, чтобы её показали людям. Но не всегда на это есть время, как я понимаю, у тебя его как раз нет. Поэтому – вперёд, а там будь что будет.

Оставшийся до выставки месяц Потапов не мог даже кисть взять в руку, его страшно беспокоило, как будет принята публикой и, главное, Блисталовым, который был очень опасен в своих оценках. Он слонялся по мастерской, лежал на диване, пробовал читать, но неизменно мысли возвращались к автопортрету. Потапов уже сожалел, что отдал его на выставку, Евдокимов был прав, картина должна отлежаться до тех пор, пока автор к ней не охладеет и будет способен дать своему труду справедливую оценку. Ольга видела душевное смятение мужа и пыталась его развлечь. Они сходили на концерт симфонического оркестра в мемориал Земляка. Концерт проходил почти в пустом зале, меломанов набралось едва ли больше чем оркестрантов, и Потапов, слушая возвышенную музыку Гайдна, с грустью подумал, что искусство народу не нужно. Вот сейчас в прекрасном зале, один из лучших в стране оркестров под управлением выдающегося дирижёра Серова исполняет симфонию, а людям это не надо, они включили магнитофоны и с удовольствием слушают бредовые песни столичного хрипуна. Художники всяких творческих направлений стремятся возвысить человека, внушить ему образы прекрасного, а он не возвышается, потому что это ему не нужно, он всего чуждого инстинктивно остерегается, его столько раз обманывали и небесным, и земным, что человек верит лишь тому, что может пощупать руками. Трагедия искусства не в том, что исчерпаны все темы. Вечные вопросы перестали интересовать человека, и он от них отвернулся. Сложилось странное положение: музыкантами интересовались музыканты, художниками – ху-дожники, поэтами – поэты. Была ещё небольшая прослойка людей, которые искренне любили искусство, но их было ровно столько, сколько находилось на концерте симфонического оркестра.

Ожидание открытия выставки истомило Потапова, он не находил себе места, его тянуло на улицу, в толпу. Борис подолгу и бесцельно бродил по городу, иногда его заинтересовывал какой-нибудь дом старой постройки, и Потапов изучающее рассматривал затейливую резьбу наличников, деревянное кружево карнизов, просто доски старого забора, словно вчитывался в какую-то ветхую книгу. Как-то раз, проходя по довольно людной улице, он расхохотался. Прохожие с удивлением на него посмотрели и, видимо, предположили, что парень явно не в себе. Потапов вдруг понял, в каком состоянии находился Лизин в ожидании звания заслуженного художника. Бедный Иван Петрович тоже не находил себе места и нарезал круги по ночному городу, не зная к кому приткнуться, чтобы излить душу, пока не нашёл Потапова. Может, пора начинать делать ответные визиты, злорадно подумал он. Заявиться к Лизину часика в три ночи и опростать душу, вымочить ему ночную рубаху слёзными жалобами и стонами. Представив себе всё это, Потапов взбодрился и стал размышлять более трезво и понял: он боится не того, что автопортрет раскритикуют, разнесут по кочкам, а ему страшно, что картину просто не заметят, не похвалят, обойдут молчком, а кое-кто и зевнёт от скуки. Вот это было бы для него болезненным ударом.

На открытие выставки Потапов не пошёл, весь день пролежал на диване в мастерской, поглядывая изредка на телефон, но тот помалкивал. В окнах уже затемнело, когда он не выдержал и поехал на выставку. В зале было немноголюдно, всего несколько человек прохаживались возле экспозиции. Из художников был только Васин, он помогал бородатому скульптору поставить на тележку бюст Брежнева. Генсек отправился на выход, а Васин подошёл к Потапову.

– Неймётся Анатолию Петровичу, – сказал он, обхлопывая измазанные гипсом ладони. – Изваял Брежнева в полторы натуры, сильно надеялся на успех, да не тут-то было. Ты присутствовал при вывозе головы Леонида Ильича на тачке.

– А что, он никому не показывал работу до выставки?

– Не знаю. Но это пустяки по сравнению с тем, как топал ногами Блисталов: кто позволил! Если каждый начнёт ляпать Брежнева, до чего мы дойдём! И опять затопал.

– Не повезло мужику, – сказал Потапов, а сам глазами отыскивал свою картину.

– Пойдём, тебя неплохо повесили. Будешь доволен.

Они зашли за выгородку, картина Потапова находилась рядом, освещение было ровным и не давало бликов.

– Тебе, наверно, интересно, что Блисталов сказал о тебе? – спросил Васин, и, помолчав, добавил. – А ничего. Постоял, покрутил башкой и хмыкнул.

– Хмыкнул? Как это понимать?

– А как знаешь.

– А остальные?

– Кому там говорить! Все языки, знаешь куда, засунули? Особенно после того, как он затопал на Анатолия Петровича. А вот и сэкарэмарэ катит!

Из-за другой выгородки вышли Сева и Евдокимов, один с фотоаппаратом, другой с блокнотом.

– Ну, как, поэт, житуха? – спросил Васин.

– В привычном и бесхитростном труде день промелькнул, не грустный, не весёлый, обычный день начала ноября. Опали листья, улетели птицы, и в жизни никогда не повториться его вечерняя латунная заря.

– Ловко! – восхитился скульптор. – Когда сочинил?

– Прямо сейчас взял и вывалил. Ну, как, Борис, все тревоги позади? Издание картины состоялось?

Сева ослепил всех яркой фотовспышкой.

– Ты, Сева, как чёрт из табакерки, – проворчал Васин, протирая глаза. – Так и ослепнуть можно. – Он сделал приглашающий жест рукой. – Прошу пройти в мою студию.

На выходе Евдокимов задержался возле столика, где лежала книга отзывов посетителей. Он открыл её, перелистнул несколько страниц и позвал Потапова:

– Читай!

«Возмущает самолюбованием работа Б. Потапова «Автопортрет». Напыщенное лицо эгоиста. Небрежная поза лентяя. Потапов на портрете старается выглядеть добреньким, а глаза у него волчьи. Позор!»

Подписи не было. Потапов поморщился и пожал плечами.

– Не бери в голову, – сказал Евдокимов. – На каждый поганый роток не накинешь платок.

Возле скульптурных мастерских на мраморной плите сидел Анатолий Петрович. Он жадно затягивался папиросой и сильно переживал. Блисталов отвесил ему принародно оплеуху, от которой не скоро отмоешься. Это была даже не оплеуха, а более ужасное – мнение обкома партии.

– Хорошо, что вы пришли, – сказал он. – Я смотрю, никто не идёт, все бросили. Давайте ко мне, я кое-что припас.

Анатолий Петрович собирался обмыть свой успех на выставке, но не получилось. Пришлось купленным вином заливать горечь неудачи. Брежнев уже стоял в мастерской, на тумбочке.

– Дорогой Леонид Ильич! – Васин коснулся полным стаканом подбородка бюста. – Извини, что накладка вышла. Анатолий хотел тебя прославить, а тебя опять в яму. За твоё драгоценное здоровье! Не кашляй, старичок!

– Не понимаю, – сказал Потапов. – Нормальная работа.

– Сева, сними бюст, – попросил Анатолий Петрович. – Я спешил к выставке, не успел позвонить тебе. Сможешь?

– Запросто. – Сева вскинул фотоаппарат, и мастерскую озарили несколько вспышек. – Наливай.

Анатолий Петрович хлобыстнул стакан вина и подзакосел. Щёки запунцовели, в глазах заиграли огоньки. К своей неудаче он отнёсся достойно, без обиды.

– Бывает, не подфартило. А бюст уйдёт, у меня уже и заказчик есть.

– И сколько ты за него заломил? – спросил Евдокимов.

– Вот тебе сразу всё скажи! Нормально.

Евдокимов в компании художников любил завести их на тему искусства.

– Я не знаю, к какому подвиду отнести твоего Брежнева. На дворе у нас процветает социалистический реализм, а ты что слепил? Это не реализм, а фантастика. А ты – не скульптор, а фантаст, третий брат Стругацких.

– Как это, как это? – завёлся Анатолий Петрович. – Какая фантастика! Вот у меня сколько иконографии. – Скульптор схватил толстую папку и вывалил на стол кучу репродукций Брежнева во всяких позах и ракурсах.

– Это бесспорный соцреализм, а у тебя фантастика. Правда, Сева?

Фотокор взял фотографию генсека из «Огонька» поднёс к бюсту.

– Похож, а что?

– А то, что всё искусство соцреализма – фантастика. Возьмём бюст за типичный образец. Кого изваял Анатолий Иванович? Бодрого мужика, без присущих оригиналу обвислостей и морщин, а посадка головы, самец да и только, после операции по омоложению путём пересаживания ему яиц самца гориллы. Какой здесь реализм? Фантастика.

– Послушай, поэт, – вмешался Потапов. – То, к чему ты призываешь – натурализм, слепое копирование натуры.

– Да, да, да, – радостно подхватил Анатолий Петрович. – Именно натурализм!

– О чём вы спорите? – Васин потянулся за бутылкой и налил себе стакан вина. – Какой реализм? Какая фантастика? Какой натурализм? Это просто нормальная шабашка. Это, – он указал пальцем на бюст. – Вне искусства.

– Вот и приехали, – огорчился Анатолий Петрович. – Ты что, считаешь, я хотел выставить шабашку?

– Не огорчайся. Толя, не огорчайся. Давай договоримся: мы все здесь шабашники, кроме поэта. Правда, Сева?

– Да, конечно. Карточки, карточки, денежки!..

– Вот за это и выпьем.

«Работа, конечно, беспомощная, – подумал Потапов, – но Блисталов топал ногами не по этому поводу. Скульптор позволил самовольно вылепить бюст генсека», а вслух произнёс:

– У Блисталова высокие эстетические принципы.

Ответом ему был всеобщий хохот.

– Ах, какие вы молодцы, ребята! – воскликнул Анатолий Петрович. – У меня такая неудача, а вы пришли – это здорово! Поэт! Прочитай что-нибудь своё, про нашу жизнь, ты ведь такой же, как и мы, художник и бедолага.

– Это тебе стихи, Васин, – сказал Евдокимов и встал. – Прочту, и понимайте, как хотите.

 

Когда вокруг меня темно и пусто,

Иду я к другу в сумрачный подвал,

Чтоб на свету высокого искусства

Вновь обрести всё то, что потерял.

 

Ваятель хмур – с утра не похмелён.

Кусая бороду, он в кресле, как на троне,

Сидит и даже звука не проронит,

Пока ему стакан не поднесён.

 

Но с другом хорошо и помолчать,

Ведь в трепотне мы истин не откроем.

Мы знаем всё, что надобно нам знать,

Какую правду стоит добывать

В своём подспудном творческом забое!

 

И час, и два в молчании пройдёт.

Искусства накипь, весь симбирский сброд

Вдруг зароится, зашумит во мраке,

И сатана начертит в душах знаки,

Которых враз Господь не зачеркнёт.

 

В хмельном угаре кружится подвал.

Кто только в нём уже не побывал!

Какие только не мелькали лица –

Поэты, девы, сыщики, убийцы,

«Шестёрки» и «тузы» искусства из столицы –

Никто из них его не миновал.

 

Как духом слабым не свихнуться здесь

От зауми речей, вина и дыма!

Хотя слова звучат непримиримо,

Есть в наших душах родственное, есть!

 

Над нами красоты нетленна власть,

И душами печаль повелевает.

К художнику не липнет жизни грязь,

Когда он к воле думу простирает.

 

Он, словно сквозь немытое окно,

Глядит на мир из темноты подвала.

Ему, лишь одному, узреть дано,

Что прочих в этой жизни миновало.

 

– А что? Всё про нас! – воскликнул Анатолий Петрович. – У скульпторов искусство на высоте, это живописцы сидят в своих мастерских, как сурки в норах. У нас всё открыто.

Васин был доволен, он всегда привечал Евдокимова, собирал его стихи, которые поэт иногда записывал в его мастерской, и нанизывал листки бумаги на большой гвоздь, вбитый в стену. Евдокимов действовал на него благотворно, не давал закиснуть в подвале, скульптор был склонен впадать в летаргию творческого бессилия.

Потапову поэзия Евдокимова показалась жёсткой и прямолинейной, он грубым мазкам предпочитал мягкую палитру, хотя к определённому выводу не пришёл, для него самого этот день был слишком значительным, чтобы обращать всерьёз внимание на чьи-то стихи. Отзыв анонимного злопыхателя об автопортрете неприязненной занозой остался в памяти. Как всякий художник, Потапов, хотя и не признавался себе в этом, был самолюбив и тщеславен, и любые колкие замечания о своих работах переносил болезненно. Правда, он ещё не дожил до того, чтобы во всяком недоброжелательном критике видеть своего кровного врага, но был уже на пути этому состоянию.

К счастью, «похмыкивание» Блисталова возле автопортрета не имело последствий. Картину одобрил Турбинин, который редко кого хвалил, видный портретист Ёлкин пригласил Потапова в мастерскую, куда он пускал коллег по большому выбору, вокруг него захороводились пронырливые личности, чьим призванием была шабашка. Они принюхивались к молодому художнику в надежде запрячь его по дешёвке в какую-нибудь роспись или оформиловку.

Через месяц в мастерской Потапова появились члены выставкома зональной выставки и без замечаний приняли автопортрет на «Большую Волгу». Предчувствие значительного творческого события захватило и на некоторое время объединило всех художников города, они стали друг к другу относиться теплее и терпимее, оставили внутрицеховые дрязги и недовольство правлением и худсоветом по поводу авторских гонораров и распределения заказов. Зональная выставка проводилась раз в четыре года, и в это время художники чувствовали себя именинниками.

В самолёте, направлявшемся в Горький, все места были заняты художниками. Потапову досталось кресло рядом с молодой симпатичной женщиной, корреспондентом областной газеты. Она оказалась общительной собеседницей, и скоро выяснилось, что его соседка – дочь всесильного Бабая. Потапов слышал от Евдокимова о её неудачной семейной жизни, трёх бывших непутёвых мужьях, последний из которых на площади имени Земляка, увидев Бабая на ступеньках обкома партии, дурашливо завопил: «Привет, папаня!» И, конечно, был изгнан из высокономенклатурной семьи.

Художников родины Земляка поселили в гостинице «Нижегородская». Потапову достался номер на двоих с Лизиным. Иван Петрович оказался довольно популярной личностью среди художников Поволжья, к нему, не дав даже распаковать сумку с вещами, стали приходить приятели из всех областей. Первыми заявились художники из Астрахани, затем из Твери, все со своей водкой и закуской, начались объятия, поцелуи, тосты и воспоминания. Потапов потихоньку покинул шумную компанию и вышел из гостиницы, чтобы использовать оставшиеся полдня на знакомство с городом, о котором он столько читал и слышал. Он вернулся в номер, когда уже стемнело, и застал нечто вроде товарищеского суда над Иваном Петровичем. Турбинин и Пластов, сын знаменитого художника, воспитывали пьяного Лизина.

– Тебе, Ваня, дали заслуженного, у тебя есть шанс попасть на всероссийскую выставку, а увидит тебя Ткачёв в таком виде, и всё пропало.

– Ребята зашли, четыре года не виделись, – лепетал Иван Петрович, жалобно поглядывая на художественное начальство. – Я никуда не пойду, мы с Борей кофе заварим.

– Приглядывайте за ним, – сказал Турбинин. – Из номера ни шагу!

Турбинини и Пластов ушли, Иван Петрович собрал со стола пустые бутылки, отнёс их в ванную и вернулся с полной бутылкой водки.

– Конечно, Егор Васильевич непростой человек, но я ведь художник, а он… Я правду говорю?

– Ты, Иван Петрович, бесспорно художник, – едва сдерживая улыбку, ответил Потапов. – А бутылку давай оставим.

– Ты думаешь? Ну, хорошо. – Лизин прилёг на кровать и тотчас уснул.

Потапов снял с него полусапожки, повернул собрата по живописи на правый бок и вышел в коридор. Навстречу ему шла его новая знакомая.

– С тобой хочет познакомиться Светлов.

– Это кто, художник?

– Нет, но он тесно связан с искусством. Инструктор обкома партии, курирует наш союз художников.

В одноместном номере вокруг стола, где стояла бутылка водки и закуска, сидели Светлов и Пухова, старая комсомолка и парттруженница идеологического фронта. Светлов встретил Потапова радушно, усадил рядом с собой на диван, налил рюмку водки, пододвинул тарелку с колбасой.

– Давно хотел с тобой, Борис, познакомиться, да всё подходящего случая не было. Не вызывать же тебя в обком партии. Как устроился? Иван Петрович не мешает?

– Он лёг отдыхать, – ответил Потапов, рассматривая куратора. Светлов был слегка пышноват телом, лицо имел мягкое, округлое с типичным для обкомовцев розовым оттенком, который появлялся у них от регулярного употребления спецпродуктов – икры, белорыбицы и особо ценных сортов мяса.

– Иван Петрович хороший художник, – сказал Светлов. – Надеюсь, он сейчас не выкинет какого-нибудь номера, а то на прошлой зоне пришёл босиком в ресторан и на салфетке дал расписку на две бутылки водки. Водку ему дали, но записку для оплаты предъявили выставкому.

– Лизин – безобидный человек, – вздохнула Пухова. – Женился недавно.

– А что Турбинин? – продолжил Светлов. – Впрочем, ты этого не знаешь. Неуютно сейчас Егору Васильевичу. На родине Земляка он, конечно, первый по авторитету, но не как художник. Здесь его Сапронов на обе лопатки положит. Ты не видел его триптих о войне?

– Слышал, но не видел.

– Я, признаться, тоже. Но братья Ткачёвы его высоко оценивают, а это решающий голос.

В дальнейшем говорил, в основном, Светлов. Пухова уставилась в телевизор, и слушателем был Потапов. За час он успел узнать о своих товарищах по творческому цеху много такого, что заставило его загрустить. Каждый поступок, каждое движение любого художника Светлову были известны. Каким путём? Об этом оставалось только гадать.

– Ты ещё не написал заявление о приёме в Союз художников? Нет? Так пиши, тебя примут, это я тебе говорю! Можешь считать, что это мнение обкома партии.

Утром Потапов пошёл на выставку. Она размещалась в нескольких зданиях в центре Горького, находившихся поблизости друг от друга. Свою работу он нашёл нескоро. Картин было представлено столь много, что можно было среди них заблудиться. Потапов переходил из зала в зал мимо полотен, которые впритык друг к другу занимали все стены почти до самого потолка. Это был зримый апофеоз развитого социализма: портреты передовиков, жанровые полотна, повествующие о трудовых буднях, немалое скульптурное поголовье, графика, и всё о нём, о человеке труда.

«Когда-нибудь, возможно, картины будут по достоинству оценены, – думал Потапов. – Но сейчас всё это гораздо легче ругать, чем хвалить».

Автопортрет был задвинут в полутёмный закуток, но всё-таки висел. А много картин, хотя они официально и числились в каталоге, не вывешивались, ящики не распаковывали и после выставки их отправляли обратно автору. Это была ещё одна, и не последняя, издержка массовости культуры.

Вечером гостиница «Нижегородская» сотрясалась как кузнечно-прессовый цех: в огромном зале ресторана отмечали открытие выставки художники Поволжья, числом близко к тысяче человек. Ритм гульбе задавал эстрадный оркестр, обильно насыщенный ударными инструментами. Потапов, Васин, Иван Петрович и Анатолий Петрович сидели за одним столиком. Скульпторы были недовольны, их работы не были выставлены в экспозиции и числились только в каталоге. Вокруг шумели, пели, спорили, даже хватали друг друга за грудки пьяные художники. В этот вечер все запоры, на которые они запирали себя, были сорваны, душа, почти у каждого, явилась нараспашку – пей, гуляй, рванина! Завтра они опять на четыре года, до следующей выставки, станут другими, а сегодня был их вечер, и пили они не водку, а волю, которая им в их труде постоянно мерещилась и вот пролилась на них как хмельной и очищающий от накипи повседневности чудодейственный нектар.

Потапов вернулся домой в подавленном настроении. Выставка его оглушила, он с ужасом понял, что он, наверно, никакой не талант, вон их сколько только в Горьком побывало, а ещё множество по всей стране живут, и каждый уверен, что он мастер и чудодей в своём ремесле. Всё это сознавать было грустно, душа не лежала к работе, она была пуста и бесприютна.

Где-то через полмесяца после поездки Потапов встретил дочку Бабая. Она его не забыла, даже обрадовалась.

– Как хорошо, что я тебя встретила, Борис! – защебетала она. – Представляешь, ты мне этой ночью приснился! Знаешь, будто мы с тобой на море, в Геленджике…

– Надеюсь, ты папе об этом не рассказала?

– Конечно, рассказала, сегодня утром, за завтраком.

– Извини, я тороплюсь, – отшатнулся он от источника повышенной опасности.

И Потапов почти в панике устремился к трамвайной остановке. Представляю, думал он, направляясь домой, дочь утром за кофе поведала отцу о своих ночных томлениях, а Бабай сразу на заметку, у него опыт общения с мужьями дочери не самый радостный, а тут какой-то художник! Хоть и не пушкинский «Сон Татьяны», и я не медведь всё-таки, но этот бред взбалмошной безмужней бабёнки, чёрт знает, к чему может привести! Она ходит по городу и болтает, что ни попадя, а люди и рады весь этот бред расхватать и обсосать в сплетнях.

Приехав домой, он рассказал обо всём Ольге. Та сначала рассмеялась, а потом задумалась и погрустнела. Потапов пожалел о своей несдержанности, но было уже поздно.

 

- 5 -

 

Потапов задержался в деревне почти до конца Ольгиной командировки. Стояла сушь, и они каждый день ездили на озеро. Это место неудержимо влекло их к себе, стоило погрузиться в воду, как он ощущал необычайную лёгкость в теле и ясность в голове. Ольга тоже чувствовала себя превосходно, и Потапов с интересом отметил, что она стала более отзывчива на его ласки, что весьма льстило его мужскому самолюбию. И всему причиной было озеро, оно досталось им как небесный подарок, как нечасто выпадающее людям чувство полного удовлетворения жизнью, которое принято называть счастьем.

Впрочем, озеро и впрямь было небесным подарком. Как-то Потапов разговорился с учительницей географии местной школы, и она рассказала ему о нём много любопытного. Оказывается, озеро возникло в результате падения метеорита этак миллион лет тому назад, и вокруг него можно наблюдать магнитные аномалии. Матрёна Семёновна имела своё, поддержанное её подругами мнение:

– Чародейное место! Я совсем малой была, как там, чуть не до смерти, уснул наш шабёр, дедко Ульян. Тормошили его и щипали, и водой обливали, а он ничего не чует. Принесли домой, он ещё три дни проспал и, наконец, очнулся, как чумной, не помнит, что с ним было. С того раза и тронулся чуток наш шабёр, так-то, милай!

«А ведь она, – подумал Потапов о своей хозяйке, – говорит то же самое, что её мать и более дальние во времени её предки. Жизнь вроде бы идёт, но ничего не изменяется». 

Городской человек, Потапов деревенской жизни был чужд, он даже презирал её, ему казалось наказанием каждый день видеть одни и те же лица, делать одну и ту же грязную, тяжёлую и нудную работу, это был, по его представлениям, безвыходный тупик, в котором могут жить и быть счастливыми только совершенно бесчувственные люди. На стариков и старух, которые по вечерам приходили к Ольге лечиться, Потапов смотрел с жалостью – последним добрым чувством, которое осталось у интеллигента к народу, и верил, что каждая человеческая жизнь должна обладать присущим только ей предназначением. У него есть смысл жизни, у Ольги, а для какой цели живут эти? Ответа на этот вопрос он не знал, да и не хотел знать, недоумение и возмущение, остро ранившие его в первые дни жизни в деревне, заслоняли от него всё хорошее, что в ней было.

Наступил сентябрь, посыпались на землю листья с деревьев, и Потапов стал ощущать неуютность и растущее беспокойство.

Ольга заметила это и сказала:

– Тебя здесь всё начало тяготить. Ты соскучился по работе, езжай домой.

Потапов обрадовался.

– Ты всё правильно поняла. Такое настроение всегда возникает, когда что-то зарождается во мне. Может быть, и правда мне лучше уехать?

– Поезжай, Боренька. Я скоро приеду и, возможно, с подарком.

– С каким подарком? Если твои бабули будут что-нибудь навязывать, не бери, я всё на базаре куплю.

Ольга недоумённо посмотрела на мужа и звонко рассмеялась.

– Боже, какой ты догадливый! Хорошо, поезжай, обещаю, что не возьму гостинцев.

Домой Потапов не заехал, а сразу устремился в мастерскую. Дверь в нее была не заперта. Наверно, Сергей, подумал он, и не ошибся. Сосед сидел на диване, у его ног стояло блюдечко, и чёрно-белый котёнок ловко лакал из него молоко.

– Это что ещё за пассажир? – поинтересовался Потапов.

– Дуська, – заулыбался Сергей. – Дочка принесла от подружки, а у моей Светланы аллергия. Вот и пришлось сюда принести.

– Я так понимаю, – сказал Потапов, глядя на мольберт, где, закрытая тряпкой, стояла злополучная картина с молодым Земляком. – Ты привёл мне квартирантку на бессрочное жительство.

– Ты посмотри, Борис Геннадьевич, посмотри на неё! Вот на голове чёрненький платочек, на передних лапках, груди и спине – белая кофта, ниже – юбка из чёрного крепдешина, на задних лапках белые чулочки, а тут, – Сергей приподнял хвост, – обещают быть оранжевые трусики. Ну, чем не красавица!

– А чем её кормить? Убирать за ней не надо?

– Неужели мы, два мужика, одну кошку не прокормим? А в ящик с песком она сама ходит. Ну, как, уговорил?

– Пусть остаётся. А сам иди, некогда мне.

Потапов снял с картины тряпку, отошёл на несколько шагов и поморщился: работа была провальной от начала и до конца – и в рисунке, и в цвете. «Какая лажа, – подумал Борис, – но ведь другие пишут Земляка, их даже хвалят, премии дают, звания присваивают. Я, видимо, до них не дотянулся».

Он снял холст и сунул его на полку. Затем сел на диван и задумался. Первоначальная часть плана, который он выработал после окончания Суриковки, была им выполнена довольно успешно. Изредка Потапов встречался со своими сокурсниками и знал, что такой творческой мастерской, как у него, не было ни у кого. Все работали в развалюхах старого жилого фонда, некоторые ютились в отгороженных фанерой закутках производственных мастерских, а у него была прекрасная студия.

Не замедлило произойти и другое, ещё более радостное для Потапова событие. Светлов не обманул Потапова: вскоре после зональной выставки в Горьком его единогласно приняли в союз художников. Членский билет Потапов получил на открытом партийном собрании, и вручил его, как ни странно, сам Блисталов.

Художники восприняли всё это как должное, один только Васин закусил рыжую бороду, чтобы не расхохотаться. Потапов сильно волновался и, поднимаясь на невысокую сцену, довольно нелепо споткнулся на ровном месте, чем вызвал в зале смешки и вздохи.

Блисталов крепко пожал ему руку и вручил членский билет. Потапов почувствовал, что начальство ждёт от него благодарственных слов, и страшно смутился.

– Не молчи! – шепнул ему Егор Васильевич.

И Потапов нашёлся, что сказать:

– Для меня сегодня полученный билет союза художников, наверно, один из самых ответственных моментов в моей жизни. Я буду всегда помнить, что получил его на родине Земляка…

Блисталову этот экспромт очень понравился, он зааплодировал, к нему присоединились художники, а громче всех Васин, который встал на ноги и захлопал в ладоши со всего размаха.

– Молодец! Молодец! – кричал скульптор. – Правильно говоришь!

Выходка Васина не осталась не замеченной начальством. В конце доклада секретарь парторганизации Буровский сделал саркастическое отступление и, оторвавшись от текста, рассказал в самых язвительных тонах о пьяных похождениях скульптора. Тут были и гулянки в мастерской с хоровым пением, которое было слышно на центральной улице города, и дебош в медвытрезвителе…

– Вот я вам и говорю, – вклинился в речь докладчика Блисталов. – Потеряете вы, товарищи художники, этого человека, потеряете!

Потапов почти не обращал внимания на то, что происходило вокруг. Мало сказать, что он был на седьмом небе от счастья, он прямо-таки физически ощущал, как новенький членский билет самопроизвольно пошевеливается во внутреннем кармане пиджака, и Потапов время от времени дотрагивался до него рукой, проверяя, не выскочил ли он наружу, не исчез ли сверхъестественным образом от своего законного владельца.

Первые выступающие в прениях по докладу говорили сухо и уныло. Но вот к трибуне вышел Погудкин, крепко сбитый брюнет с курчавой бородкой.

– Я хочу высказать мнение тех, кого наше правление числит в начинающих и молодых. Но какие мы молодые и начинающие? Все мы уже состоявшиеся живописцы, у меня, например, две зональные выставки, у Шелобонова тоже две. Странно всё выходит: у Потапова одна зональная, и через полгода он уже в союзе, а мы? Чем мы не вышли? Может наружностью? Вот я и прошу уважаемого Егора Васильевича ответить на этот вопрос.

Все притихли, это было что-то новенькое, невиданное. На скулах Турбинина заиграл румянец, губы побелели.

– Я скажу, я! – к трибуне кинулся скульптор Ляпин. – Молодежь обижается, это понятно. Но из них никто не имеет высшего художественного образования. Есть даже заочники, а это, извините, не обучение, а поцелуй на расстоянии. Есть со средним образованием. Мы, члены худсовета, это видим: у того рисунок хромает, у того композиция…

Сапронов, который окончил среднее художественное училище, не выдержал.

– Что за бред! В художнике главное не образование, а талант. Среди молодёжи есть такие, кого нужно немедленно принимать в союз. Того же Погудкина, Шелобонова. Есть и другие состоявшиеся художники. Молодёжи нужно давать дорогу. Надеюсь, я правильно говорю, товарищ Блисталов?

Выступление Сапронова было неожиданным. Заслуженный художник, первый кандидат в народные, обласканный обкомом партии живописец, и выкинул такой фортель. В задних рядах, где сидели молодые, раздался одобрительный шум, аплодисменты, и кто-то выкрикнул:

– У Аркадия Пластова не было высшего образования! Что, он, по-вашему, не художник?

– Это гений! – вскочил Ляпин. – Такие рождаются раз в сто-двести лет!

Лизин почувствовал, что Егора надо спасать. Он не прошёл к трибуне, а стал говорить с места.

– Как мы забывчивы и недальновидны. Два года назад в этом же зале состоялось отчётно-выборное собрание. Молодые, хотя некоторым из них уже за полста лет, так же напирали, требовали. Был серьёзный и честный разговор, кажется, все поняли, что званию члена союза художников нужно соответствовать и по технике, и по художественному видению мира. Художество – это, в первую очередь, ремесло. Да, ремесло! Это основа нашего искусства. Это поэты, вроде нашего Евдокимова, могут чирикать, что им там в голову придёт. А в изобразительном искусстве нужна школа подготовки. Ляпин прав, такие, как Пластов редкость, это гений. А нам, грешным, нужно иметь основу. Дальше. Пусть Егор Васильевич меня извинит, но я напомню, что на всех собраниях в течение последних двенадцати лет он отказывается от поста председателя областного отделения союза. И в последний раз отказывался, даже с собрания ушёл. Нет, догнали, упросили, выбрали. А почему? Егор Васильевич, можно сказать, турбина нашей организации, её движущая сила. Это здание, галерея Пластова, мастерские, квартиры, путёвки в дома творчества – всё это его большая работа. Да, правление союза ставит высокую творческую планку для поступления в союз. Но во всех выставках так называемые молодые участвуют, заказы имеют, зарабатывают. Правление держит в поле зрения творчест-во каждого даровитого художника. Вот Коля Антохин. Ему место в союзе, готов по всем статьям, но ему мешают всякие семейные неурядицы, банальная пьянка. Не знаю, как насчёт Васина, а Колю мы, наверно, потеряли.

Подытожил весь этот пустопорожний трёп Блисталов. Опять в зале заполыхали партийные лозунги, что экономика должна быть экономной, а художники соответствовать политическому моменту. Не был забыт и Васин: «Потеряете вы этого человека!» Всем стало понятно, что Блисталов положил скульптора под свой идеологический микроскоп, как лягушонка, и приготовился пустить электрический ток. А Васину останется только одно – трепыхаться и бессильно взвизгивать.

 

Потапов проснулся оттого, что его царапала и громко мяукала Дуська. Он встал с дивана и налил в блюдце молоко. Был уже поздний вечер, Борис открыл дорожную сумку, достал свёрток с едой, который ему приготовила Ольга в дорогу, вскипятил чайник, поел, закурил, и всё время его взгляд возвращался к пустому мольберту. Так и промаялся дотемна, затем включил свет и с удивлением увидел, что Дуська сидит на верхней перекладине мольберта. Это подтолкнуло Потапова, он умылся, поставил подрамник с холстом и взял уголь.

Эта ночь, последующий день и ещё ночь были в жизни Потапова единственными и неповторимыми. Не он, а какая-то неведомая сила водила его рукой вне зависимости от него самого. Конечно, он знал, что он пишет, к чему стремится, но достигалось это всё не путём корпения, не методом проб и ошибок, не раздумьями над тем, так ли следует написать лицо, руки, кусочек неба, а на одном дыхании, без оглядок и тягостных самооценок.

Утром его потревожил Сергей, он принёс молоко для Дуськи, которая всю ночь проспала на мольберте. Потапов послал соседа в магазин за едой для себя, затем разделся до пояса и умылся. Наскоро позавтракал и снова начал работать без всяких примериваний и оглядок. Он чувствовал себя наверху блаженства, что был творческий экстаз – состояние, ведомое лишь подлинным художникам и недоступное обычным людям. Собственно ради этих мгновений художники терзают себя тяжёлой душевной работой, а деньги, слава никогда не смогут принести им того, что должно почитать за счастье приобщения к самому творцу. Ведь Бог был художником, ибо всё созданное им воистину прекрасно. И Потапову, его стомиллиардному отпечатку, в эти полтора суток посчастливилось ощутить в себе отсвет божественного огня творчества.

Проснулся он от звонков и стуков в дверь. С трудом протёр глаза, в мастерской было светло, будильник показывал полдень.

– Боря! Ты здесь?

Потапов открыл дверь, и Ольга бросилась ему на шею.

– Всё, приехала! А как ты? Я тебе звонила из дома, ты не отвечаешь, я испугалась.

– Я ещё и дома не был!

– А это что за прелесть!..

– Сергей удружил. Дуська.

Ольга занялась котёнком, а Потапов подошёл к холсту. Из голубовато-прозрачной воды озера выходила обнажённая женщина, взбивая и вспенивая воду, брызги летели не только на неё, но и на зрителя, чёрные волосы тоже двигались, жило движением тело, не покрытое ржавчиной загара, в уголках губ таилась усмешка, но глаза были тёмны и печальны.

Ольга сразу же узнала себя и зарделась.

– Ну, как? – нетерпеливо спросил Потапов. – Получилось?

– Мне кажется, что получилось. Но ты меня улучшил, я ведь не такая. Я просто женщина.

– А я не тебя рисовал.

– Не меня? А кого?

– Сам не знаю. Ни плана, ни замысла у меня не было. Просто подхватило меня что-то, я взял и нарисовал. Тут ещё работы много, но основное есть.

– А название картине нашёл?

– Пока нет. Само как-нибудь придёт. Сейчас мне надо остыть.

– Вот и хорошо, Боря. У меня как раз для тебя сюрприз. Даже не один, а два.

Ольга достала из сумки бутылку «Варны» и конфеты. Потапов вымыл два стакана и наполнил их вином.

– Один сюрприз вижу. А где второй?

– Сейчас. Давай чокнемся.

Потапов выпил, а Ольга поставила стакан на стол.

– Это и есть сюрприз?

– Да.

Она жалко улыбнулась, в глазах блеснули слёзы.

– Я, кажется, понесла.

Потапов сначала не понял, что сказала жена, затем вскочил с дивана, подхватил её на руки и закружил по мастерской. Они прожили вместе уже пять лет, но Ольга ещё ни разу не забеременела, что их очень огорчало и наводило на печальные размышления. Ольга крепко прижалась к мужу и горячо прошептала:

– Это случилось на озере, в самый первый раз, когда мы приехали купаться.

Потапов осторожно посадил её на диван.

– К чёрту живопись! К дьяволу картины! Давай выпьем за новую жизнь!

– Что ты, мне нельзя.

– Извини, я не подумал. Тебе нужно беречься. Может, уйдёшь с работы?

– Нет, не нужно ничего менять. Надо жить прежней жизнью. Я привыкла всегда быть с людьми. А что делать? Лежать на диване, толстеть, дурнеть? Нет, нет! Пусть всё остаётся, как было.

 

Работа над картиной затянулась. Но это было не дописывание полотна, отделка деталей и штрихов, а, скорее, попытки дать оценку тому, что он сделал. Одно дело – писать бесспорную вещь на заказ, там есть понятные требования, есть судьи, члены выставкома, худсовета, заказчик, художнику заданы чёткие рамки, нужно в них уложиться без потери собственного творческого лица, сдать работу, получить за неё деньги и забыть. Другое дело своя вынянченная в душе картина. Отдавая себя целиком творческому порыву, художник так с ней срастается, что не может отшатнуться и мучается сомнениями, временами впадая, то в самопреклонение, то в панику. Трезво свою работу не видит никто из художников. Им кажется, что они показали одно, зритель видит другое, критик пишет совсем третье, заумное и непонятное. Но о большинстве художников в наше время, как бы они талантливы ни были, и зритель, и критика не ведают. И, в конце концов, кто талантлив и велик, определяют компетентные органы. Они всё знают, всё видят, всё решают. Так было и пребудет всегда. И не существует разницы кто это: идеологический отдел ЦК КПСС или шайка международных спекулянтов живописью.

Не избежал своей участи и Потапов. Он то был в восторге от своей картины, то впадал в уныние и самоуничижение, засовывал её на стеллаж и неделями на неё не смотрел. Вконец измучавшись своими терзаниями, он пригласил к себе Васина и Евдокимова, к которым не замедлил примкнуть Сева.

– Сэкарэмарэ! – вскричал он, зайдя в мастерскую. – Наконец-то позвал. А то все говорят, запёрся, никого не пускает, работает над шедеврами! Наливай!

Гости догадывались, что Потапов позвал их не ради выпивки, и поэтому Евдокимов и Васин держали себя чинно.

– Выставком в сборе, – объявил скульптор. – Ждём, что предъявит нам мастер.

Потапов раскрыл мольберт и отошёл в сторону. Он волновался, но вида не подавал, решив, что в случае неудачи попытается обратить всё в шутку, благо, что Сева был рядом, и добиться от него содействия было не трудно.

Все молчали. Васин закусил ржавую бороду, что у него всегда было признаком работы мысли, Евдокимов медленно прохаживался возле картины, а Сева, мельком взглянув на полотно и взяв со столика бутылку портвейна, изучал этикетку.

– Что ж, – наконец произнёс Васин. – Приемлемо, даже очень!

– Да, да! – Сева поставил бутылку на столик. – Тихоня, тихоня, а взял и выдал. Это надо спрыснуть.

– Погоди, Сева, – Евдокимов глубоко вздохнул. – Что тут скажешь! Задело меня, да задело, а вот чем, пока не пойму.

– Это живопись, настоящая живопись, – сказал Васин. – И этим всё сказано. Здесь ничего и объяснять не надо. Живопись, когда она говорит своим языком, переводить не надо. Да, Борис, удивил и обрадовал ты меня. Конечно, я скульптор, но мне-то зря хвалить тебя за что? Ну, а наши ведущие художники сначала скривятся, а потом загавкают.

– А как ты назвал работу? – спросил Евдокимов.

– Пока без названия.

– Это мы сейчас, – оживился Сева. – «Невеста».

– Почему «Невеста»? – удивился Потапов. – Я не думал о невесте, когда писал.

– Не бабарочкой же называть, – рассмеялся Евдокимов. – Мне «Невеста» нравится.

 

Скоро о новой работе Потапова стало известно многим. В худфонде Потапов ощущал любопытствующие взгляды, кое-кто из художников с ним заговаривал, подводил к интересующей его теме, но Потапов отмалчивался. Не выдержал искусительной болтовни вокруг картины и Лизин.

– Как, Боря, живётся-можется! – спросил он, встретив его на улице. – Зашёл бы ко мне, у меня одна работа застопорилась, может свежим взглядом что и увидишь. Кстати, тут в фонде все только и говорят о твоей удаче. Что, действительно?

– Все работают, и я работаю, – уклончиво сказал Потапов. – Есть и новые работы, но что о них говорить.

– Это верно. Картина должна выстояться в мастерской. Спешить с показом не надо. А ты заходи, заходи…

На разговоры Потапов не обращал большого внимания, но произошло кое-что покруче, о чём он даже не ведал.

Позвонила секретарша Турбинина:

– Егор Васильевич приглашает вас немедленно прибыть в правление.

Потапов собирался проводить Ольгу в больницу, затем поработать в мастерской, но планы пришлось срочно отставить в сторону и ехать в худфонд. По дороге в центр города он пытался представить, о чём пойдёт разговор, но объяснения столь срочному вызову так и не нашёл.

В кабинете председателя правления, кроме Турбинина, были Ляпин и Буровский, крайне взволнованные и о чём-то спорившие, когда Потапов открыл дверь.

– Заходите, Борис Геннадьевич, – сказал Турбинин. – Присаживайтесь. Тут вот такое дело… Вы сегодняшнюю молодёжную газету читали?

– Знаете, я её держал в руках раза два и то по случаю.

– Хорошо! – вспыхнул Ляпин. – А материал, статью для газеты вы предлагали?

– Нет, конечно. А в чём дело?

– Не торопитесь, узнаете, – деловито произнёс Буровский. – Может быть, кто-то хотел о вас написать?

– Что обо мне писать? Вроде, нечего.

– Тогда полюбопытствуйте, – Турбинин бросил через стол газету. – Ваш друг Евдокимов целую оду о вас сочинил, да ещё и с иллюстрациями. Полюбопытствуйте…

– Может быть, я потом прочитаю, – сказал Потапов, но газету взял и развернул.

Ему было посвящено более двух третей страницы. В первую очередь бросились в глаза фотографии: портрет художника с кистью у картины (когда только Сева сумел щёлкнуть!) и репродукция «Невесты». Потапов был готов поклясться, что Сева при нём эту работу не снимал. Сама публикация была названа не без апломба: «Наш современник – художник Потапов». Евдокимов, рассказывая о художнике, не пожалел сочных слов и красок. Потапов был назван «состоявшимся мастером», «тонким колористом, владеющим безукоризненной техникой рисунка», «последователем старых мастеров русской школы живописи». Были рассуждения и общего порядка. В «Невесте» Евдокимов усмотрел «стремление подняться на высшую степень реализма, поскольку реализм это не только бытописание, похожесть, сцены труда и быта, но и стремление человека к чему-то более высшему, идеальному, о чём следует всегда помнить настоящему художнику».

Потапов свернул газету и положил на стол Турбинина.

– Что вы обо всём этом думаете? – небрежно сказал Егор Васильевич.

– Писал поэт, сразу видно.

– Вы хотите сказать, – подскочил Ляпин, – что вы о статье не знали?

– Конечно, не знал. Неудобно как-то получилось. Хвалить меня не за что.

– Я считаю статью возмутительной, – веско сказал Буровский. – И это мнение всех наших коммунистов.

– Вы что, будете добиваться наказания Евдокимова? – поразился Потапов. – Написал поэт, я в этом не участвовал. Что за грех?

Он посмотрел на Турбинина, но тот помалкивал, а на лице играла усмешка.

– Что за особый реализм для Потапова, – опять подскочил Ляпин. – Высший? Да, высший… Что за бред?

– Вам нужно написать опровержение, – начал гнуть уже решённую линию Буровский. – Напишите в редакцию, что автор с вами не встречался, согласия на публикацию не получал, фотографий вы ему не давали и т.д.

– Опровержение? – Потапова передёрнуло. – Знаете, меня отец этому не учил.

– Так, так, значит, не учил, – слегка опешил Буровский. – Егор Васильевич, предложение партбюро: обсудить статью на правлении с обязательным приглашением Потапова.

– Хорошо, мы подумаем, – сказал Турбинин. – А вы свободны, Потапов.

Во дворе худфонда ему встретился Иван Петрович. Увидев его, он взмахнул рукой, в которой была зажата газета.

– Читал про тебя. Этот Евдокимов, шельмец! Такую подлянку тебе устроил. Даже не знаю, Боря, как ты из этой истории выпутаешься.

– Бог ты мой! – рассердился Потапов. – Сейчас в кабинете Турбинина меня стращали, теперь вы.

– Не всё так просто. Я, конечно, верю, что ко всему этому ты не причастен, но восхвалили тебя, поэтому и ты, брат, в ответе. Понимаешь, существует правило, без ведома Егора Васильевича о художниках не писать. Лет десять назад обо мне написали без спросу, так он мне такую выволочку устроил! Вот так-то…

 

Редакция газеты находилась рядом с худфондом, и Потапов, обозлённый донельзя, отправился туда. Он мстительно подумал, что сейчас задаст поэту взбучку, выложит всё, но когда его окликнул Евдокимов, не сказал ни слова.

– Вот здорово, Борис, рад, что встретились! Чувствуешь, что в сумке? Нет, конечно. А я отвальную мужикам ставлю.

– Ты что, ушёл из газеты?

– Не все сразу, в очередь, господа! Скоро обо всём узнаешь.

Они поднялись на третий этаж, прошли по коридору, и Евдокимов без стука толкнул ногой дверь, на которой висела табличка «Редактор».

– Вот, Геннадий Семёнович, это и есть тот самый художник. Ему тоже холку намылили.

Левин, высокий узкоплечий человек, рокочущим баском произнёс:

– С вами художниками и поэтами как свяжешься, то жди беды. Вот недавно Евтушенко приезжал, мы дали подборку его стихов, так Блисталов меня чуть не изгрыз.

В кабинет просочился плюгавый мужичонка с листом бумаги в руке.

– Тебе чего, Евся?

– Вот такой заголовок пойдёт: «Хлеб – всему голова!»

– Ещё как пойдёт! Только, Евся, в последний раз. Полистай подшивку, ты эту голову, куда не попадя, суёшь, аш тошно!

– Не я один, Геннадий Семёнович, – заюлил Евся. – Вон в Пензе, в Мордовии, даже в Татарии – везде «Хлеб – всему голова».

– Это Балачан придумал, поэт из Новосибирска, сейчас он, кажется, в Омск перебрался, – сказал Евдокимов. – Ну, что, снимаемся?

– А куда пойдём?

– К Васину, он своё ателье приготовил. Сева уже там.

– Что, это серьёзно? – спросил Потапов. – Ты уволился?

Левин сморщился, достал сигарету и закурил.

– Меня сегодня Блисталов изнахратил. Я и так, и эдак, ни в какую! Увольняй и всё!

– За что же увольнять? Пётр, может быть, излишне перехвалил меня, но что за беда?

– Турбинин – вот беда, даже язва! С его подачи всё и пошло.

– Не о чем тут говорить, – сказал Евдокимов. – Конечно, мужики здесь хорошие, но поэту в газете долго работать вредно. Тем более, я сам подал заявление.

 

Васин пребывал в привычном для себя вольготном положении: ноги на чурбане, тело поперёк дивана, в руках газета.

– Севы ещё не было? – спросил Евдокимов, доставая бутылку и закусь из сумки. – Газету почитываешь, понятно.

– А мне вот не очень понятно, – ответил Васин и поднёс газету к очкам. – Вот ты пишешь «стремление подняться на высшую ступень реализма»…, так, дальше «стремление человека подняться к чему-то высшему, идеальному». Объясни, что за высший реализм?

– Вот и меня Блисталов об этом пытал, – пробасил Левин.

– Дюжинный реализм, если мы сейчас просто выпьем. А если мы поднимем сии чаши для вящей славы Божьей, то это будет высший реализм, – отшутился Евдокимов.

– Ты не темни, Евдокимов! – забасил Левин. – Газету подставил, художника подвёл и всё из-за этого долбанного высшего реализма. Нет, ты уж просвети нас!

– Счас вот выпью и спою, – сказал поэт, поднимая стакан. – Спасибо этому дому, то есть газете, пойдём к другому!

– Ты уже решил, куда пойдёшь работать? – спросил Потапов.

– Думаю. Знаю куда, но пока это военная тайна. Но вернёмся к реализму, пока не к высшему, а как творческому методу. Сначала нужно договориться, что, кроме реализма, другого в искусстве нет и быть не может.

– Я не знаток в этих делах, – сказал Левин, – но меня даже в высшей партшколе просвещали, что есть авангардизм, сюрреализм, у нас футуристы были, а Есенин кто? Имажинист.

– Всё это досужие выдумки, желание привлечь к себе внимание. Любое искусство имеет дело с действительностью, с реальностью. Искусство не может создать того, чего в природе нет. А раз это так, то есть только реализм.

– А «Чёрный квадрат» Малевича?

– Просто чёрный квадрат и ничего больше. Обычный реализм. В любом супермодерновом полотне всегда присутствуют цвет и линия.

– Хорошо, я с этим согласен, – Левин потянулся к стакану. – А в литературе? Хлебников, Бурлюк, Кручёных? Был – дыр – щур…

– Без слова литература не может существовать. И эти «дыр – щур» тоже реальность или осколки той же реальности. Как далеко художник ни зайдёт в творческом самоистреблении, какую заумь не откаблучит, всегда он имеет дело с реальностью, хотя понять это можно, узнав честный медицинский диагноз живописца или поэта. 

– Пусть это так, – сказал Васин, нянча в руке стакан с вином, – но что такое высший реализм?

– И тут всё просто понять, если иметь свободную от всякой дури голову. Высший реализм, может, я неудачно его так назвал, это те произведения ума и сердца, в которых есть то, что мы называем Божьей искрой.

– Я не видел этой картины «Невеста», но у Потапова там есть это самое? – пробасил Левин.

– Определённо, есть. Вот за это и выпьем.

Расходились по домам уже в сумерках, изрядно хмельные. Стоя на пороге мастерской, Васин вслед гостям орал:

Когда я на почте служил ямщиком,

Был молод, имел я силёнку!..

Евдокимов дошёл с Потаповым до остановки трамвая возле городских часов.

– Ты не заметил, – сказал он. – Сева так и не появился.

– В самом деле. Может, дела задержали.

– Эх, Боря! Сева чувствует, что вокруг меня опасно дует, как бы не простыть. Ты меня прости, что так получилось со статьёй.

– Не жалей о том, что было.

 

Его ещё ни разу не прорабатывали на правлении, и поэтому Потапов не представлял, что это такое. Он крепко надеялся доказать свою непричастность к статье, тем более, что Евдокимов приходил к Турбинину, всё объяснил и, зная, что слова, сказанные один на один, к делу не пришьёшь, оставил у секретарши и даже зарегистрировал своё объяснение, больше похожее на торжественную оду в честь проштрафившегося художника. Эту бумагу и зачитал Ляпин, делая паузы и усиления в самых хвалебных и полностью обеляющих Потапова местах. Затем началась проработка. Солидные художники, отцы семейств, маститые интеллигенты родины Земляка набросились на Потапова как стая одичавших голодных собак на одинокого прохожего. «Боже мой», – думал он, глядя на оравшего на него графика Мулина, у которого белые глаза так и выкатились наружу, а свою крашеную хной бороду он заплевал сразу, как только открыл рот. Громко лаял, как сторожевая овчарка, Буровский, заливисто, что есть силы, взбрёхивал Ляпин, что-то прорычал сквозь жёлтые прокуренные зубы пейзажист Толстяков. Потапов надеялся, что в его защиту замолвит слово Лизин, но и тот вяло подтявкивал остальным.

Молодого художника обвиняли в зазнайстве, в неуважении к коллективу, в попытке нечестным способом, через газету, заполучить известность, в неуплате профсоюзных взносов, припомнили неявку на субботник в честь для рождения Земляка, и особо напирали на неблагодарность: его, нищего студента, пригласили в город, всем обеспечили, а он, такой-сякой, плюнул в чистый родник искусства, бьющий на родине Земляка.

Все правленцы усиленно проявляли своё рвение, и только Турбинин помалкивал с равнодушным видом, будто всё это его не касалось. Наконец Потапова отпустили восвояси, не дав ему даже выговора. Ошеломлённый и оглушённый тем, что на него свалилось, он направился через улицу в магазин, где выпил стакан коньяка, вышел на бульвар, который был усеян липовой листвой, и сел на скамью. Мимо него шли люди, обременённые сумками, портфелями и своими, понятными только им, надеждами, заботами, радостями и страхами. «Я только-только попытался приподняться с четверенек, как меня шарахнули по башке, – подумал Потапов. – Мол, знай своё место и не трепыхайся».

 

Ольга уже вторую неделю лежала в роддоме и вот-вот должна была родить. Каждый день Потапов ходил в больницу, перезнакомился со всем персоналом, не жалел денег на конфеты и торты врачам и медсёстрам. Ему даже позволяли накоротке встретиться с женой, которая переносила свои тяготы с удивительным спокойствием и добродушием. Самое главное, роды её не страшили, она была уверена, что всё будет хорошо. Так оно и вышло: всё обошлось, да не просто обошлось, Ольга родила сына, на что Потапов надеялся и ждал, но никогда об этом не говорил, чтобы не сглазить.

Он три месяца не появлялся в союзе художников, не заходил в мастерскую, полностью передоверив её и квартирантку Дуську Сергею. Стирал и гладил пелёнки, ходил в магазины за продуктами, вставал ночью, если ребёнок просыпался и начинал кричать. Им на помощь приехала мать Ольги, она сразу с порога спросила, крещён ли мальчик и заохала, запричитала, что ни дочь, ни зять об этом даже не думали. Первым делом достала из сумки икону и повесила в правом углу на кухне. Ольга изумилась: учительница истории и многолетний председатель месткома школы стала верующей, и всё это случилось вскоре после выхода на пенсию. Потапов, наслушавшись тёщу, тоже стал говорить, что сына надо крестить, на всякий случай, не помешает. Хватились, кого взять в крёстные отцы, и он понял, что звать ему некого. Были только Васин и Евдокимов, но скульптора он решил не приглашать, вдруг нечаянно скажет об этом, неприятность могла выйти и большая. Оставался Евдокимов, который почти ни с кем не общался из прежнего своего круга газетчиков. Он что-то поделывал в военно-техническом училище, но чем он занимался, никто не знал. Крёстную выбрала Ольга, подругу со своей работы.

Возле храма всюду были видны следы кладбищенского запустения и разрухи. Дожидаясь своей очереди для совершения обряда, Потапов прошёл вокруг него мимо могил известных людей прошлого, постоял возле памятника поэту Дмитрию Минаеву, который, после отмены крепостного права, с пустым и злобным рвением громил общественные язвы русской жизни. Досталось и симбирянам, к которым он вернулся, всем надоев в Петербурге своими бездарными виршами и злобствующим ко всему русскому заёмным либерализмом. В Симбирске поэта встретили неласково, на руках не носили, он умер в затрапезной избе на подгорье Свияги, не подозревая, что советская власть зачислит его в свои богохульные святцы как предтечу победы над Россией и назовёт его именем одну из центральных улиц города.

Сам обряд крещения длился недолго. Священник сноровисто окунул младенца в небольшую купель, скороговоркой произнёс положенную в таких случаях молитву, новокрещённый Анатолий Борисович пискнул и тут же затих, озадаченный вспышкой фотокамеры. Хотя Потапов не приглашал Севу, тот, встретив Евдокимова, увязался за ним, и одним свидетелем события стало больше. Сева знал всех, и священника тоже. Пока Потаповы одевали младенца, они с батюшкой шмыгнули в какую-то подсобку и через несколько минут вышли. Фотограф облизывался, а священник утирал бороду ладошкой. «Оскоромились кагором, – шепнул Евдокимов. – Честное слово, я никому не говорил, уже подходил к кладбищу, как Сева выскочил из кустов, как чёрт из табакерки». Потапов махнул рукой, не важно, мол, от всех не спрячешься.

Тёща на крестины расстаралась: на столе были и рыбные, и мясные, и овощные пироги, холодец, мясной рулет и спиртное в хрустальных графинах. Сева увивался вокруг крёстной, Ольгиной подруги, и, судя по всему, контакт между ними налаживался, «бабарочка» от рюмки коньяка и Севиных разговоров зарделась, и, конечно, он опять затанцевал, залетал по комнате, вспыхивая фотоаппаратом, вокруг незадачливой и ещё незамужней врачихи.

Известие о том, что Потапов крестил сына, не осталось втайне от тех, кто был призван надзирать и воспитывать. Где-то месяца через два состоялось совещание творческих работников родины Земляка. Писателей, художников, артистов призвали к осуждению литературного власовца Солженицына, высланного из страны. И все единодушно осуждали нобелевского лауреата, кипели негодованием и клялись в верности заветам великого Земляка.

Потапов, сидя в третьем ряду зала областной филармонии, вдруг услышал свою фамилию. Блисталов любил импровизировать, оторвавшись от текста доклада, переходя на волжский выговор, яростно жестикулируя и пуча глаза в зрительный зал. До этого он в пух и прах разносил сектантов и сразу же перешёл на тех, кто не разорвал своих связей с церковью. Тут-то Потапов и пригодился. Блисталов обрушился на него как на отступника советского образа жизни. Одно дело, кричал он с трибуны, когда ребёнка крестил какой-нибудь колхозник, а другое – художник, боец идеологического фронта, да ещё на родине Земляка. Потапов сжался в кресле, на него стали оборачиваться, указывать пальцами – всё это было невыносимо. В какой-то миг ему захотелось вскочить и заорать на Блисталова, но силы его оставили, он опустил голову и зажал уши руками.

 

- 6 –

 

Каждый человек вступает в жизнь с надеждами на лучшее, ему кажется, что непременно исполнится всё, о чём он мечтает, к чему он стремится, и помешать этому сможет только какой-нибудь всемирный катаклизм. И Потапов не был исключением, он верил, что добьётся многого, будет известен, чтим и богат. Конечно, он догадывался, сколько ему нужно будет положить труда и здоровья, чтобы достигнуть желаемого, даже был заранее готов поступиться многим, но не случилось ничего ужасного: ни войны, ни мора, не рухнул дом вместе с ним и мастерской, катастрофа произошла весьма банально и противно. Вершителем судьбы Потапова стал не предводитель муз Аполлон, а партийный хам и неуч с вполне молниеносной фамилией Блисталов, поставивший на художника несмываемый штампик чуждого и опасного для общества строителей коммунизма элемента. И с этим штампиком чужака ему предстояло существовать оставшуюся половину жизни. Перспектив смыть это клеймо не было никаких. На всей одной шестой части земного шара не нашлось бы ни одного населённого пункта, где бы заклеймённому отщепенцу ни напомнили об этом. Уж что-что, а гнать человека, зафлажив его как волка, подглядом и подслухом, советская власть умела и могла.

Эта неизбежная перспектива ещё не открылась Потапову во всей своей устрашающей обнажённости. Первое время он жил в состоянии оглушённости и обиды. Как же так, недоумевал Потапов, я родился при советской власти, я другой жизни не знаю, я всё люблю в моей стране от красного флага на сельсовете, до последнего пограничного столба на Чукотке, какой же я отщепенец? Я ваш, ваш, хотелось порой закричать ему, но вряд ли из услышавших этот вопль кто-нибудь поверил бы Потапову, а не побежал бы прочь, как от заразного больного.

Люди склонны радоваться чужой беде, и причина этой подленькой радости в том, что несчастье случилось не с ним, а с другим. Иногда в этом присутствует утолённая мстительность, если не повезло тому, кого до сих пор опекала фортуна. Поэтому в союзе художников нашлось немало и тех, кто с интересом ждал, каким образом Потапова опять будут растаптывать на правлении. Однако ничего подобного не случилось, Турбинин не стал размазывать этот случай, в чём был смысл: вряд ли стоило привлекать внимание к организации, ну, завелась одна паршивая овца среди идеологически выдержанных баранов, смазали её дёгтем и отодвинули в сторону, чтобы не пачкала других.

От запаршивевшего Потапова отстранились все. При его редких появлениях в худфонде художники становились весьма занятыми и замкнутыми, у всех находилось дело, в производственном отделе женщины перестали с ним шутить и едва узнавали. О заказах на ту или иную работу его извещали по телефону, в мастерскую перестали ездить раньше весьма благожелательно настроенные члены худсовета, выполненную работу приходилось везти в худфонд. Ляпин и Лизин мельком оглядывали её и принимали, сомнений в мастеровитости Потапова пока не возникало даже у портретиста Парамонова, который в своих оценках бывал иногда ядовит. Речи о больших заработках не могло и быть, все финансовые купоны стригла головка союза художников, но на хлеб с маслом Потапову удавалось зарабатывать без особого напряжения.

Со временем стала ясна и настоящая причина, почему «дело Потапова» спустили на тормозах. Приближались перевыборы, и свои претензии на пост председателя союза художников родины Земляка стал явно обнаруживать Сапронов. Вокруг него закучковались все недовольные Турбининым художники, и таких было немало, но решающего перевеса голосов они не имели. Турбининская гвардия вполне бы могла победить, но Егор Васильевич решил отказаться от борьбы, и в своей обычной сдержанной манере объявил на отчётно-выборном собрании, что устал и просит его освободить от обязанностей. Это выступление, в искренность которого многие притворно поверили, позволило Сапронову взять верх. Верными Егору Васильевичу остались только его преторианцы – Ляпин, Буровский и весьма колебавшийся, но примкнувший к ним Лизин, проголосовавшие против Сапронова.

Победе Сапронова оголтело обрадовались Погудкин и все художники, бывшие вне союза. Они почему-то решили, что новый председатель правления поднимет запретительный шлагбаум, и они вступят в союз художников. Сапронов, конечно, делал им авансы, но на проверку оказался консерватором, едва ли не более замшелым, чем Турбинин. На творчество своих приспешников он не обращал внимания, Сапронова интересовал только он сам, и это было нормально для художника, но для начальника областного художественного ведомства явно противопоказано. И вскоре художники сначала загрустили, затем вознегодовали. У каждого были свои проблемы: мастерская, жильё, заказы, всё это надо было рассматривать и удовлетворять, нужно было знать мнение обкома партии, постоянно крутиться на партийных совещаниях и пленумах, спокойно выслушивать идеологические бредни Блисталова, участвовать в пирушках и вести себя там соответственно должности, но не заноситься. Сапронов был импульсивен, горяч, мог резануть в глаза любому чину правду-матку, это обкомовцам мало нравилось. Они свято блюли свою кастовость, редко кого допускали в свой круг, даже по пьяни пели партийную песню: «Земляк наш такой молодой, и юный Октябрь впереди!» А Сапронов взял да и запел на банкете в честь дня рождения Блисталова романс «Средь шумного бала случайно…», и большой конфуз вышел. Не к месту обнаружил Сапронов свою интеллектуальную паршивость, и руководящие бараны шарахнулись от него в сторону.

Турбинин в это время вёл жизнь художника-отшельника, изнуряя себя до умопомрачения потугами создать художественное полотно прорывной силы и большой общественной значимости. Посредственный рисовальщик, он решил найти себя в цвете, но если рисунку ещё можно научиться, то владение цветом – это природный дар, а он – или есть, или его нет. Но упорства у Турбинина было предостаточно, он приходил в мастерскую ни свет, ни заря, отключал телефон, питался только кефиром и бутербродами, по двадцать часов сряду не отходил от мольберта, старательно писал с натуры, и некоторые его этюды были превосходны, но чего Бог не дал, того взаймы не возьмёшь. Год работы был закончен тем, чем начат: истерзанным, многократно записанным холстом, безнадёжным и унылым разочарованием. Нетрудно было возненавидеть своё ремесло, но Егор Васильевич любил живопись, как самого себя, и эти чувства, равно владевшие им, боролись между собой с бескомпромиссной страстностью и составляли стержень характера номенклатурного живописца.

Его сосед по мастерской Иван Петрович виделся за этот год с ним считанное число раз, они коротко здоровались и расходились. Лизин, в противоположность Турбинину, не унывал, старательно работал над продолжением серии картин из совхозной жизни «Корма будут», не пытался создать нечто эпохальное, писал, как писалось, у него выходило всё удачно, иногда не очень, но всегда мило и душепокойно. Он слышал, как за стеной скрипит половицами Егор Васильевич, из-под дверей в его мастерскую несло табачным дымом, и понимал, что сосед опять упёрся в творческий тупик, такое с ним уже бывало, и сожалеющее вздыхал. Егор Васильевич его постоянно тиранил, даже унижал прилюдно, но более верного друга, чем Лизин, у Турбинина не было. Поэтому, узнав о сулящих перемену новостях, он нарушил запрет и открыл со своей стороны дверь в мастерскую Турбинина.

Тот лежал на диване, на столике стояла бутылка коньяка.

– Не потревожил, Егор Васильевич? – робко спросил Лизин, бросив взгляд на испорченный холст. – Извини, но тут такое дело. Вчера Сапронов объявил на правлении о своём уходе. Наработался, значит.

– Ты какого хрена сюда припёрся! – заорал Турбинин, вскочив на ноги. – Вон, тряпка! Вон, пальто ношеное!

Испуганный Иван Петрович едва успел захлопнуть за собой дверь, как об неё вдребезги разбилась бутылка.

«Вот изверг, – улыбаясь, подумал Лизин. – Чего только от радости человек не может выкинуть!»

Смена председателя правления художников прошла без шума и пыли под недрёманным оком присутствовавшего на собрании Блисталова. Егор Васильевич никого ни в чём не упрекал, а художники дружно его хвалили, одни, конечно, погромче, другие потише, и как бы сквозь зубы. Под занавес собрания Турбинин вдруг неожиданно объявил, что правлению нужно решать застарелую проблему с молодыми. «Их у нас человек двадцать, – сказал Егор Васильевич. – Я думаю, что пора принять их в союз всех разом, за один заход».

– А что? – встрепенулся Блисталов. – Всех, всех принять! Работы всем хватит. Авиапром строим, глубинку надо украшать. Не в каждом колхозе портреты членов политбюро имеются. Это безобразие!

Через полгода в ресторане «Волна» состоялся грандиозный банкет по случаю приёма в союз художников двадцать новых членов, от участия в котором не отказались ни Егор Васильевич, ни члены правления. За столами царило братство и стремление к единению душ. С рюмкой коньяка к Турбинину приблизился главный оппозиционер Погудкин.

– Егор Васильевич! – торжественно произнёс он. – Мы вам всем обязаны!

Они сдвинули наполненные рюмки, выпили, обнялись и троекратно расцеловались. И это была лучшая композиция, как сказал Васин, из всего, что создал за свою долгую творческую жизнь Егор Васильевич Турбинин. Нашёлся и художник, который её запечатлел. Ресторан был закрыт для посетителей, но Сева просочился в него через кухню и защёлкал фотоаппаратом направо и налево, такой улыбчивый и простодушный, что всем сразу захотелось его приветить и угостить. Сева плюхнулся на свободный, рядом с Васиным, стул, засунул камеру в кофр и радостно воскликнул:

– Наливай, сэкарэмарэ! Ты что такой хмурый? А где Потапов?

Скульптор выпил стопку, закусил бороду, затем резко выдохнул.

– Творит, наверно. Я его больше года не видел.

– Надо бы сходит к нему, может, вместе?

Васин отвернулся от фотографа и засопел. Классик по воспитанию, он был недоволен всем: собой, жизнью, современным искусством, которое не горит, подобно Прометееву огню, а тлеет, как гнилушки, усеянные светляками, что остались от пожара человеческих страстей и надежд, увы, безвозвратно канувших в бездну времени.

Потапов почти год после своего заклеймения Блисталовым на собрании творческого актива ничего не писал для себя, сделал несколько несложных заказов для заработка, сдал их, получил деньги и постарался выкинуть из головы всё, что связано с союзом художников. На собрания он не ходил, но его не очень и приглашали, в союзе всегда кипели такие нешуточные страсти, и о заклеймённом художнике там на время забыли.

В квартире Потапова во всём властвовала тёща. После одной неприятной с ней стычки Потапов стал рано утром уходить в мастерскую и возвращаться поздно ночью. Он не пытался даже приступить к творческой работе, ощущая, что не сможет сделать даже мало-мальски правильного движения карандашом или кистью.

Наступило предзимье, по крыше и большим окнам мансарды стучал стылый дождь, в мастерской было холодно, уныло, безуютно. Потапов, в ватной куртке и валенках, часами сидел на диване, уставившись в стену. Изредка, не чаще раза в неделю, ему кто-нибудь звонил. Обычно это была Ольга, которая интересовалась, чем он занимается. Работаю, отвечал Потапов, и немногословно, одними междометиями переговорив с женой, опять садился на диван. Хотя и не вполне, он всё-таки понимал, что с ним происходит неладное и пытался разобраться, почему им утрачен интерес к жизни, почему ему не скучно просто сидеть, ни о чём не думая, на диване, пялиться на пустую стену, нянча на коленях пёструю кошку.

На Блисталова он не таил ни зла, ни обиды. Было, правда, сначала яростное, до ослепления, возмущение несправедливостью и наглой бесцеремонностью, с которой тот пнул его под душу, но, остыв, Потапов начал понимать, что секретарь обкома партии, сам того не предполагая, сделал для него, как художника, доброе дело: протёр ему глаза, чтобы он трезво посмотрел со стороны на самого себя и решил, тому ли он поклоняется и к тому ли стремится. Вот твоё место в строю, указал ему Блисталов, вот, жвачная особь, твоя кормушка и твоя поилка, а дальше – не сметь! Не сметь перечить руководящей и направляющей линии партии Земляка и моему воеводскому нраву! Со временем Потапов это промывание глаз и очищение мозгов должным образом оценит и в душе возблагодарит Блисталова, а пока он только ещё даже не начал освобождаться от слепоты и уныния.

Когда человек растёт, он этого не замечает, вот и Потапов не понимал, что с ним происходит, почему он потерял интерес к жизни, перестал видеть и ощущать её вкус, цвет и запах. Его повергла в растерянность, а затем и в уныние вдруг открывшаяся перед ним пустота и никчёмность своей прошлой жизни, в которой были лишь суета, погоня за призраками успеха и неудовлетворённое тщеславие. И впереди зияла пустота и беспросветность, а душу свербила одна беспощадная мысль: «Ну, напишу я ещё несколько полотен, пусть даже прекрасных, ну, и что из этого?»

Утром, после долгого и затяжного ненастья, пошёл снег, который, бывало, всегда веселил душу Потапова, и он оживал и начинал смотреть вокруг промытым снежной белизной взглядом. На этот раз этого не случилось, загребая снег сапогами, он прошёл по пустой аллее Винновской рощи к дому, где была его мастерская, поднялся на верхний этаж, не раздеваясь, сел на диван и уставился в стену. Дуська с жалким мяуканьем потёрлась об его ноги, подошла к мольберту и вспрыгнула наверх. Это побудило Потапова встать и подойти к распятому пустому холсту.

«Может, не записывать его маслом? – усмехаясь, подумал он. – Приклеить на раму табличку: «Серый квадрат», и предложить зональному выставкому. Как-то они посмотрят на эту выходку? Хотя вряд ли удивятся: просто вызовут психушку».

Дуська вдруг спрыгнула на пол и побежала к двери, в которую кто-то начал стучать. Потапов пошёл за ней следом, повернул ключ в замке и увидел радостно улыбавшегося Евдокимова.

– Извини, что пришёл без спросу, – сказал поэт, выставляя на стол бутылку водки, колбасу и хлеб. – Знаешь, мне сегодня пришло в голову отпраздновать первоснежье. А ты как, всё киснешь?

– Тебе какое до этого дело? – процедил Потапов и потянулся за сигаретой.

– Э, да ты, я вижу, совсем отчаялся, что ж с этим и поздравляю! – живо сказал Евдокимов. – Заметь, я не в насмешку это говорю, а от чистого сердца.

Он наполнил водкой стаканчики и, улыбаясь, провозгласил:

– Давай, Борис, выпьем за первый снег и твоё искреннее отчаяние!

Потапов взял свой стаканчик, пожал плечами и выпил.

– Теперь объясни мне, Петруха, – сказал он, – чему ты так возрадовался? Пусть я в отчаянье, но тебе то какая радость от этого?

– Объясняю для непонятливых, – посерьёзнел Евдокимов. – Твоё отчаянье говорит о том, что ты стал постигать творческое одиночество. Но я лучше про себя скажу, ведь мне уже пришлось испытать такое. Так вот, написал я книжку стихов и послал в одно московское издательство. Через какое-то время получаю рукопись обратно, а с ней и разгромную рецензию. Меня, конечно, она, как колом по голове ошарашила, и я впал в месячный загул, а когда протрезвел, то не мог без ненависти смотреть на лист бумаги. Ты сейчас хоть чистый холст на мольберте держишь, а я сложил все свои рукописи в мешок и выбросил в мусорный контейнер.

Евдокимов замолчал, взял бутылку и наполнил стаканчики.

– Погоди, выпить успеем, – сказал Потапов. – Выкинул свои рукописи, а что дальше?

– Какое-то время гнал от себя мысли о поэзии, пялился в телевизор, но рукописи-то я выбросил, а душа осталась, вот и почувствовал, что стало завывать в ней, как ветер в печной трубе, стонать, скрестись, бормотать и нашёптывать.… А у тебя, Борис, сейчас не то же самое?

Потапов задумался, нечто подобное происходило и с ним, но открываться перед Евдокимовым он не стал.

– Скучно мне стало жить, Петя, и в этом вся беда. А у тебя долго это продолжалось?

– Наверно, с полгода. Однажды проснулся ночью, а в голове готовое стихотворение, как раз о том, что со мной было. 

Угрюмо дышит ночь тревогою,

И страшно в душу заглянуть.

В такую ночь рыдалось Гоголю,

И мне сегодня не уснуть.

 

В такую ночь погодой бешеной

Обречена земля на слом.

И мрак, и ветер перемешаны

С хрипящим снегом и дождём.

 

В такую ночь бессильно творчество.

Над миром, немощью больным,

Царит, как деспот одиночество,

И мы его боготворим.

 

В такую ночь мир бредит страхами

Впотьмах мятущихся людей.

И жизнь стоит, как перед плахою, -

Казнящей совестью своей.

 

В такую ночь нас всех молчание

Роднит на миг между собой.

Мы слышим звуки мироздания,

Его часов урочный бой.

 

– Если ты такие же стихи выбросил в мусорку, то явно сбрендил, – сказал Потапов и протянул Евдокимову ручку и лист бумаги. – Запиши мне вирши, кажется, в них что-то есть и про меня.

– Вот за это мы и вздрогнем! – поэт взял бутылку и наполнил стаканчики. – К сожалению, Боря, свои стихи, даже плохие, я не смог выбросить в мусорку, они у меня в голове.

– Тебя, видишь, что-то толкнуло, и ты ожил для поэзии, – задумчиво сказал Потапов. – А я могу просидеть в мастерской всю жизнь и не дождаться этого.

– А ты поменьше сиди на диване, – оживился Евдокимов. – Поезжай в деревню, откуда свою «Невесту» привёз, ищи то, что тебя душевно затронет. А я не всё сказал о том, что предшествовало появлению этого стихотворения. Так вот, слушай… Может, это тебе покажется выдумкой, но, клянусь, я не вру!..

Нашему редактору газеты, ты его видел, с похмелья всегда резвые мысли приходили в голову. И вот как-то вызвал он меня, поворчал, что я мало бываю в области, и послал в Майну. Я быстренько выписал командировку и на следующий день был в тамошнем райкоме комсомола. Двух часов мне хватило, чтобы наскрести материала на статейку, до вечернего пригородного поезда у меня была уйма времени, и я за час прошёл эту Майну вдоль и поперёк, пока не упёрся в лесопосадку. Делать мне там было нечего, и я уже повернул назад, как моего слуха коснулись звуки неземной волшебной музыки. Знаешь, Борис, впечатление было такое, будто меня окатило волной живой воды, я встрепенулся и устремился по дорожке сквозь заросли тополей и клёнов, и скоро вышел на стадион. Посреди пустого футбольного поля паслась пёстрая корова, а на скамейках для зрителей, блистая музыкальными инструментами, при полном параде – в смокингах и ослепительно белых рубашках – играл государственный симфонический оркестр под управлением Эдуарда Серова. Это было необыкновенное зрелище! Я вдруг почувствовал себя зрителем, опоздавшим к началу концерта и, осторожно ступая по траве и пригнув голову, прокрался к скамейке на пустой стороне стадиона. И вот я уже сижу в необыкновенном концертном зале, стены которого тополя и клёны лесопосадки, потолок – пронзительной голубизны майское небо с белым, как люстра, облаком посередине и слушаю увертюру Россини. Хотя я не завзятый меломан, мне доводилось бывать в лучших концертных залах Москвы и в нашем мемориале Земляка, но здесь на футбольной поляне, где, кроме меня и беспризорной коровы никого не было, и музыка звучала более проникновенно и возвышенно, чем среди мраморно-золочённых стен. Здесь она обрела свободу, ей вольно было исторгаться на всю округу и в небеса не для тупо дремлющих слушателей, а для себя самой, став тем самым выдохом, которым творец оживил мёртвую глину, вложил частичку бессмертия в человеческую плоть, дав ей надежду на будущее.

Я сидел на скамейке не шелохнувшись, стараясь не спугнуть подаренное мне чудо соприкосновения с прекрасным, и когда прозвучали и растворились в сиянии бездонного неба последние аккорды увертюры, вскочил и захлопал в ладоши: «Браво! Браво! Браво!..» Маэстро Серов непринуждённо поклонился в мою сторону и взмахом своей дирижёрской палочки приподнял исполнителей со своих мест. Тут и до коровы дошло, что концерт окончился, она подняла голову от земли и протяжно, басовито, как тромбон, замычала, обмахивая себя хвостом. Она, казалось, тоже была в восторге от симфонической музыки и прогалопировала по беговой дорожке перед музыкантами, но те уже укладывали свои инструменты в футляры, и я, не выбирая пути, пробирался через лесопосадку и взошёл на крутой взгорок. Вокруг, сколь только мог охватить мой взгляд, простиралось огромное поле зелёных хлебных всходов. Невнятные чувства овладели мной неведомо откуда, а потом и во мне зазвучала музыка, совсем не та, которую я слушал, в ней не было совершенной гармонии, но она так захватила мою душу, что я был готов петь и плакать… Тебе, Борис, приходилось испытывать нечто подобное?

– Не знаю, не помню, – сконфуженно пробормотал Потапов. – А что, это так важно?

– Ещё как! – воскликнул Евдокимов. – Истинное искусство как раз и состоит в способности услышать звучащую в душе музыку, будь ты живописец, поэт или композитор, и донести её отголоски людям. Вот я сейчас смотрю на твою «Невесту» и вижу, что она написана в тот момент, когда ты был охвачен именно тем, о чём я сейчас тебе говорю.

– Не знаю… Возможно… – неуверенно произнёс Потапов. – Но всё равно я не могу сказать, что я слышу какую-то музыку. Как не крути, а живописец – это, в первую очередь, ремесленник, но музыка… Она может быть только совершенной, и никакой другой.…

– Очень хорошо, что ты это понимаешь, Боря. Совершенство должно быть во всём, – Евдокимов пристально посмотрел на художника. – А ты никогда не задумывался над тем, почему вымерли динозавры?

– Зачем мне над этим думать? – удивился Потапов. – Пусть над этим ломают голову специалисты.

– Они вряд ли ответят на этот вопрос, который, сдаётся мне, лежит в плоскости искусства. До людей, животных, птиц и рыб, которые сейчас населяют землю, существовали их предшественники, как правило, весьма мерзкие на вид особи. Между прочим, все они тоже были Божьими тварями, но ужели Бог не мог сразу создать не питекантропа, а Потапова, не мерзкую крысу, а сразу твою Дуську?

– Такие выдумки не для моего ума, – сказал Потапов и потянулся к стаканчику. – И ты думай о том, что попроще, о сегодняшнем первом снеге, к примеру.

– Да ты пойми, Потапов! – загорячился Евдокимов и, встав со стула, заходил по мастерской. – Конечно, я кощунствую, потому, что моя идея ставит под сомнение всемогущество Бога, что он, приступая к проекту Бытия, знал, как его начать, но в готовом виде не представлял, как он закончится, не ведал, но стремился к совершенству…Он творил! Населил землю динозаврами и прочими тварями, пригляделся – и стёр их, как ты, Потапов, стираешь неудачный набросок. И современное бытие создано им не с одной попытки, но пока не «увидел Бог, что это хорошо».

– Спасибо, что утешил, – усмехнулся Потапов. – А то все опасаются Страшного суда, но раз Бог признал земной мир «хорошим», то не будет же он отказываться от своих слов?

– Конечно, не станет, – сказал Евдокимов, – подошёл к стеллажу, достал картину. – Помнится, ты три года назад взялся за этот производственный сюжет, но вскоре усомнился и забросил его подальше. Так же Бог поступит с землёй и её обитателями, когда усомнится в своей творческой задумке, он засунет наш шарик в какой-нибудь тёмный подвал Вселенной и примется за новый сюжет Бытия.

– Ну, ты, Евдокимов, и воспарил мыслёй! – скривился Потапов. – За тобой мне не угнаться. Написать бы за жизнь хоть одну картину, как у Нестерова или Сурикова…

– А с Богом ты потягаться не хочешь?

Поэт с видимым сожалением смотрел на Потапова, ему было жаль, что он не нашёл в нём единомышленника. «Всё-таки убогий народ наши живописцы, – думал он. – Как это, не слышать звучание века и мира и считать, что ты способен создать шедевр?» Ему стало скучно и неуютно рядом с Потаповым, который всем своим понурым видом источал отчаянье и безнадёгу.

Художник не удерживал Евдокимова, но, прежде чем закрыть за ним дверь спросил:

– Признайся, Петя, насчёт стадиона и симфонического оркестра, ты выдумал?

– Разве такое можно выдумать? – удивился Евдокимов. – Не веришь, так спроси у Серова или музыкантов. Не надо мне льстить, Потапов! Увы, мне такое выдумать не под силу.

 

Поэт расшевелил душу Потапова, но не надолго, и всю зиму он продолжал пребывать в состоянии оглушённости и явной неспособности взяться за работу. Его одолевала ставшая привычной усталость и ленивая замкнутость от всего, что происходило вокруг. Это заметила Ольга и решила, что Борис чем-то болен, она потащила его, чуть ли не за руку, провериться у лучших специалистов. Но те, простукав, прослушав и проглядев все его выделения, пришли к выводу, что Потапов практически здоров, и только кардиолог уловил шумы в сердце, но сказал об этом лишь Ольге:

– Неплохо бы вашему мужу лечь в больницу на более глубокое обследование.

Узнав об этом, Потапов возмутился и накричал на Ольгу первый раз за всю совместную жизнь. Она заплакала, Борис тут же раскаялся и стал просить у неё прощения, но был яростно против больницы.

– Что, нет других врачей? – сказал он. – У этого старикашки в ушах шумит от ветхости, покажи меня другому врачу.

Потапов оказался прав: другие специалисты нашли, что сердце у него в норме, Ольга успокоилась, да и сам Борис верил, что он здоров, и болит у него другое, и этот недуг определить медикам не под силу.

Где-то уже близко к весне, заметив, что в мастерской нужно прибраться, он стал перебирать свои работы и наткнулся на картину Игнатьева. Холст был сильно запылён, Борис протёр его слегка влажной тряпкой, поставил к спинке стула и опешил. Тряпичник уже не глядел на далёкую вечернюю звезду, а был повёрнут лицом к зрителю. Потапов схватил картину, поднёс к окну и чуть не выронил из рук. Это была та же доставшаяся ему от Игнатьева работа, но, неведомо каким образом, в ней произошли изменения: из-под смятой кепки на зрителя было обращено смеющегося беззубым ртом лицо небритого человека, который одной рукой протягивал мальчику деньги, а пальцы другой руки были сложены в фигу, и кому она предназначалась, предлагалось угадать зрителю.

Потапов был уверен, что в день своего появления в мастерской видел нечто другое, но он не верил в чертовщину и почти убедил себя, что картину просто подзабыл, но некоторая сумятица в душе у него осталась. Чтобы избавиться от охвативших его чувств, он, поколебавшись, набрал номер телефона Лизина.

– Здравствуй, пропащая душа! – раздался в трубке приветливый голос Ивана Петровича. – Тут недавно тобой интересовался Турбинин. Ты будешь выставляться на областной выставке?

– Пока нечего показывать, – сказал Потапов. – Ты ведь знал, Иван Петрович, Игнатьева?

– Как не знал, – голос Лизина стал посуше. – А тебя что интересует?

– Его картина у меня осталась, вот и заинтересовался, в чём ему не повезло?

– Какая у него могла быть судьба? Стал писать против ветра и не устоял…

– Ветер, я так понимаю, Егор Васильевич?

– Зачем ты про него так? Он здесь ни при чём, у Игнатьева, как сейчас говорят, стала протекать крыша.

– Это как протекать?

– Извини, Боря, – торопливо сказал Иван Петрович. – Мне стучат в дверь.

Потапов положил телефонную трубку, сел на диван и посмотрел на картину. «Лизин определённо дал мне понять, что Игнатьева в своё время схавали и не поперхнулись, – подумал он. – Тогда понятно, кому тряпичник кажет фигу. Но, может быть, он написал самого себя?»

Большой конверт с фотографиями лежал на полке, рядом со стопкой старых эскизов. Потапов вывалил снимки на стол и стал их перебирать. Их было много, целая фотолетопись жизни покойного художника. Борис выбрал несколько фотографий, где Игнатьев был изображён в матёром возрасте, сравнил с картиной и убедился, что тряпичника живописец написал с себя. Но зачем он это сделал? Если хотел отомстить таким образом своим гонителям, то он этого не добился. Его фигу видел лишь Потапов. Ни Турбинину, ни Блисталову, ни ещё кому там из партийных дуболомов этот эпатажный жест Игнатьева был неведом, да, и вряд ли, даже увидев картину, они оскорбились и, тем более, раскаялись, что, походя, растоптали талантливого человека. Потапов по своему горькому опыту знал, что делают они это с садистским наслаждением и в полной уверенности, что укрепляют советскую власть.

Но всё-таки, кому адресовал свою фигу несчастный Игнатьев? Это вопрос занимал Потапова много дней, пока его не озарило: своей последней картиной художник показал фигу всем живым, кто, после того, как он отбыл в неизвестность, остался бедовать, властвовать, блудить, лгать и замусоривать землю. Дескать, вот вам всем от меня прощальное напутствие, а я отбываю от вас туда, где нет ваших судов и пересудов, откуда вы меня не сможете вынуть, если за это дело возьмётся даже всё политбюро ЦК КПСС во главе с верным продолжателем дела земляка дорогим Леонидом Ильичом Брежневым.

 

- 7 –

 

Эта зима выдалась для Потапова затяжной и сумеречной. Он продолжал бездельничать, смутно надеясь, что чёрная полоса в его жизни когда-нибудь да закончится, и перед ним забрезжит выход из творческого застоя. Хотя Потапов засиживался допоздна в мастерской, от Ольги не укрылось, что с ним продолжает твориться что-то неладное, но на её расспросы он отмалчивался, и лишь однажды, когда жена его допекла, не выдержал и вспыхнул:

– Оставь меня в покое! Деньги у тебя есть, и не мешай мне жить, как я хочу!

Ольга обиделась и расплакалась. Потапов спохватился, стал её утешать, пытался объяснить, что с ним происходит, но она приняла его душеизлияния за неловкую попытку вранья, и со слезой в голосе спросила:

– У тебя появилась другая женщина?

Не успел Потапов опомниться от изумления, как на пороге встала тёща и вопрошающе - грозно уставилась на растерянного зятя.

– Что здесь происходит? – воскликнула она. – Это дебош, я вызываю милицию!

– Мама, не надо! – всхлипнула Ольга.

– Нет, надо! – решительно сказала теща и направилась к телефону. Ольга бросилась за ней, а Потапов, пока они вырывали друг у друга телефонную трубку, сорвав с вешалки полушубок и шапку, сумел выскочить за дверь. Не оглядываясь, он сбежал с лестницы и побрёл в мастерскую.

Уснул он поздно, всё ждал звонка от Ольги, но телефон молчал. Утром Потапов несколько раз брался за трубку, чтобы позвонить ей на работу, но так и не решился это сделать, мешала обида – он никак не мог предположить, что тёща окажется в состоянии ни за что сдать зятя в ментовку.

Пришёл Сергей, принёс Дуське кулёк мелкой речной рыбёшки.

– Где ты успел так загореть? – спросил Потапов. – Возле сварки?

– Вчера на рыбалку ездил, на Красную речку, – сказал Сергей. – Конец зиме, Геннадьич, на льду загар к лицу прилипает сразу. А ты что сидишь в потёмках? Иди, прогуляйся по Винновской роще, а я в мастерской приберусь. Иди, иди! На обратном пути бутылёк прихвати, а закусь у меня мировая – жареные судачки и, представь, сомёнок.

«А что, – подумал Потапов, – пусть приберётся, раз сам вызвался, а мне в магазин сходить надо, домой я сегодня не пойду».

Сергей уже набрал в ведро воды и взял швабру. Дуська, поджав хвост, грызла рыбьи кости и искоса поглядывала на хозяина – а вдруг отберёт? Потапов обошёл её стороной, и открыл дверь.

– Тебе часа хватит?

Дорожки в роще, к удивлению Потапова, были расчищены, солнце грело почти по-летнему, и от асфальта поднимался лёгкий парок. Борису стало жарковато, он распахнул полушубок, сдвинул на затылок шапку и повернулся лицом к солнцу. Невдалеке от него, в окружении рябин и лип стояла, ослепительно сияя атласной корой, раскидистая берёза. Мартовская оттепель её разбудила от зимнего сна, и с берёзовых ветвей осыпались прошлогодние серёжки, жёсткая кора внизу дерева освободилась от коросты наледи, ветви приобрели большую свободу движения и покачивались от несильного верхового ветерка. Однако это было ещё не полное пробуждение от зимней спячки, корни берёзы сковывала мёрзлая земля, но было видно, что оцепенение от морозов уже минуло, и первые, пока ещё незримые пульсы жизни начали биться в её прекрасном нагом теле. Пройдёт ещё одна неделя, другая, и запунцовеют концы веток и почки, и где-нибудь из еле заметной трещины в коре прольётся на вытаявшие из-под снега жухлые прошлогодние листья прозрачный, вспыхивающий от солнечных лучей алмазными брызгами берёзовый сок. Сок жизни. День ото дня будет нарастать его напор, он достигнет самой дальней, отстранённой от ствола почки, разорвёт её жёсткую оболочку и выбросится на волю зелёным клейким листом.

Проваливаясь сапогами в крупитчатый, покрытый ледяной коркой наста снег, Потапов подошёл к берёзе и прикоснулся к атласной коре. Она была холодна, под дуновением ветерка ствол дерева чуть слышно поскрипывал, а ветви перешёптывались, роняя старые серёжки и зимнюю чешую почек.

– Сэкарэмарэ! – раздался знакомый голос. – Глянь, Виктор Петрович, на художника: ещё десять утра, а он уже с берёзой обнимается!

Это был неугомонный Сева. В его спутнике Потапов с трудом узнал директора совхоза Грехова, с которым после отъезда из Родников он ни разу не встречался. Они улыбались и были в лёгком подпитии.

– Вас, наверное, Сергей сюда направил? – сказал Потапов, недоумевая, зачем к нему пришли гости.

– У тебя в мастерской какой-то мужик полы моет, он сказал, что ты где-то здесь, – Сева жестом фокусника извлёк из кофра фотоаппарат. – Виктор Петрович, встань с ним рядом, это нужно запечатлеть.

– Ты, Сева, наверное, меня разоришь: за сегодняшнее утро уже раз десять щёлкнул. Как потом с тобой рассчитываться?

– Это презент, – сказал Сева. – Раз, и готово! Теперь я пройдусь, а вы потолкуйте.

Грехов достал из кармана дублёнки пачку сигарет, они закурили, оценивающе поглядывая друг на друга.

– Собственно, тайны никакой нет, – сказал Грехов. – В этом году исполняется пятьдесят лет, как было организовано наше хозяйство. Я, признаться, проворонил эту дату, но мне об этом напомнили из обкома партии. Совхоз на хорошем счету, но дело даже не в этом. В наших Родниках угораздило родиться Роману Калистратовичу Панкратову. Слышал про такого?

– Нет, не слышал, – пожал плечами Потапов.

– Вот и я до сей поры не знал бы его, да подсказали с самого верха. Роман Калистратович – один из заместителей министра сельского хозяйства Союза. Родственников у него в селе не осталось, изба, где он родился, не сохранилась, но он вдруг воспылал чувствами к своей малой родине и вздумал её посетить не позднее июля. В обкоме партии решили, что лучшей площадкой для встречи замминистра, от которого зависит снабжение области новой сельхозтехникой, будет юбилей совхоза.

– Значит, фактически юбилея нет? – догадался Потапов.

– В обкоме сказали, что есть, значит, есть, – уклончиво сказал Грехов. – Но мне нужно к его приезду сделать в селе музей истории совхоза. Вот я прямо из обкома и кинулся к Севе, он обеспечит фотографии, а ты, Борис Геннадиевич, напиши нам несколько портретов. Оплата по договору, сколько скажешь столько и заплачу.

Потапов задумался, он после ссоры с тёщей оказался без денег, шабашка была бы ему кстати, но не мешало удостовериться, что заказчик не кинет его, как лоха.

– По рукам? – сказал Грехов.

– По рукам, но сделаем договор по всей форме, и выпишете мне тысячу рублей аванса. – Потапов чуть помедлил и добавил, – я сейчас на мели.

– Добро, – усмехнулся Грехов. – Через неделю я буду в городе, привезу договор и деньги.

– Договорились? – Сева уже был рядом с ними. – Сергей, наверно, мастерскую вымыл, неплохо бы посмотреть твои новые работы, Борис. И Степаныч на них глянет.

– Стоп, стоп, Сева! – Грехов нетерпеливо взмахнул рукой. – У тебя командировка и деньги в кармане, сейчас я тебя подброшу до вокзала и дуй в Москву.

– Зачем тебе в Москву? – спросил Потапов.

– Ему нужно сфотографировать замминистра во всех ракурсах. Иначе, с чего ты будешь писать его ростовой портрет?

– Ростовой! – поразился Потапов.

– Да, в полный рост и со всеми орденами. Это не моя блажь, а указание сверху.

 

Потапов купил в магазине бутылку водки, две банки рыбных консервов, пачку пельменей, молоко, хлеб и пошёл в мастерскую. Сергей уже закончил уборку и ждал его, выставив на стол жареную рыбу и стаканчики. На вымытом крашеном полу играли солнечные пятна, поэтому Потапов разулся у входа и в носках прошёл к столу.

– Я тут без тебя, Геннадиевич, разглядываю эту картину и гадаю – твоя или не твоя работа? – сказал Сергей, показывая взглядом на холст, стоявший на мольберте. – Ты вроде так не рисуешь.

– Ты угадал, – Потапов снял картину Игнатьева и поставил её на стеллаж. Сергей уже откупорил бутылку и разлил водки в стаканчики. Борис прошёл мимо стола в угол мастерской, взял запылившийся этюдник, протёр его тряпкой, открыл и положил в него чистые кисти и краски.

– Стол накрыт, – объявил Сергей. – Угостись, Геннадьич, сомёнком, он помягче будет, чем судачки.

– Ты без меня гуляй, – сказал Потапов, перебирая подрамники с натянутыми на них холстами. – Если кто-нибудь станет меня спрашивать, то я в роще.

– Что ж, хозяину виднее, – сказал Сергей. – Я здесь посижу, ты не возражаешь?

– Сиди, только Дуську не спаивай, – улыбнулся Потапов.

А ведь Евдокимов прав, раздумывал он, входя в Винновскую рощу: творческая беспомощность порой овладевает каждым художником, когда кажется, что ты исписался вчистую, поглупел, ослеп и оглох, и не видишь вокруг себя ничего, что затронуло бы тебя за живое. В этом вопросе каждый умирает и выживает в одиночку, чужое сочувствие и помощь не выручат из этой безнадёги, и остается только одно – ждать, пока не отболеешь и не выздоровеешь. Евдокимову помог симфонический оркестр, а меня встряхнула ругань тёщи, не будь этого, я не пришёл бы сюда и не увидел берёзу.

Солнце поднялось высоко и, найдя для работы подходящее место, Потапов поставил этюдник на ножки, закрепил на нём небольшой загрунтованный холст и провёл углём первую линию наброска. Он работал увлечённо, и через пару часов этюд был закончен. Потапов отступил от него на шаг и понял, что поработал удачно. И у него сразу мелькнула мысль написать с берёзы ещё два этюда – когда она залиствеет и когда наступит пора листопада, пусть будет триптих: рождение, жизнь и смерть. Ему и раньше приходило на ум, что человек, как он не трепыхается в своей гордыне, обречён жить в кругу простых и банальных истин, которые он постигает с большим трудом и неохотой только тогда, когда жизнь со всего разбегу опрокинет на него несчастье. До тех пор человек, а художник особенно, безмерно усложняет очевидную простоту мира, путается в нахватанных ото всюду бредовых идеях, в которых, как правило, нет ни прекрасного, ни доброго, ни вечного. Очевидная простота мира состоит в том, что всё в нём смертно, и это – единственная истина, которую надлежит знать человеку, даже верящему в жизнь вечную, ведь чтобы попасть туда, ему всё равно придётся переступить через смертный порог.

«Нужно рисовать только то, что даёт умиротворение и удовольствие, – подумал Потапов. – Нужно работать себе в радость, не насиловать душу пустыми и надуманными терзаниями, не измываться над собой и своим дарованием, а я с дуру согласился написать портрет для Грехова, даже потребовал аванс и договор». 

Потапов имел опыт общения с заказчиками, большинство из них, посулив заказ, на вторую встречу не приходили, но Грехов явился в мастерскую, как и обещал, ровно через неделю. Борис, открыв ему дверь, заглянул гостю через плечо и вздохнул с облегчением: Севы не было, его посещения всегда вызывали у художника смутное беспокойство, вроде и свойский парень, но что у него на уме, не разгадать.

Грехов расстегнул пузатый портфель и вынул из него договор.

– Прочитай и подпиши.

Потапов внимательно просмотрел все пункты соглашения и удивился:

– Речь шла об одном ростовом портрете, а тут ещё пять поясных. Я не успею управиться к сроку.

– А ты не ленись, – хохотнул Грехов. – Или плата мала?

– Да, нет, меня устраивает.

– Так в чём же дело? – директор достал из портфеля бутылку коньяка и свёрток с закуской. – Сейчас мы это спрыснем, а с утра начинай творить.

Он вынул большой пакет и вывалил на стол кучу фотографий. Сева в Москве поработал на славу, замминистра был отснят со всех сторон: в профиль, в фас, в полуфас, сзади, сверху и снизу. Отдельно на большой фотографии был пиджак с орденами и медалями и лауреатскими значками.

– Вот держи, – сказал грехов, протягивая Борису кусочек тёмной тряпочки.

– А это что за экспонат?

– Роман Калистратович хочет быть на портрете в костюме точно такого же качества и цвета.

– Какой дотошный! – удивился Потапов. – Ладно, это не проблема. Одену его в бостон. Может, он и ботинки прислал?

– Нет, – ухмыльнулся Грехов. – А на этих фотографиях мои предшественники.

– Да, немалое поголовье вы мне подогнали, – сказал Потапов. – А почему себя обошли стороной?

– Это лишнее, – отмахнулся Грехов. – Я каждый день свой портрет, когда бреюсь, вижу и вздрагиваю.

Потапов стал складывать снимки в пакет, директор запустил руку в портфель, вынул из него пачку десятирублёвок в банковской упаковке, и вдруг зазвонил телефон. Борис вздрогнул, скорее всего, звонила Ольга, больше некому. Он, слегка побледнев от волнения, снял трубку и кашлянул.

– Как ты поживаешь? – голос жены слегка вибрировал.

– Нормально. А ты?

– А я нет! Мама вчера собралась и уехала домой. Ты хоть осознаёшь, что ты наделал?

– Я готов просить у неё прощение, – сдержано сказал Потапов, ещё не веря своему счастью. – Может, что ещё случилось?

– Представляешь, она выходит замуж.

– Не может быть! – воскликнул, ликуя, Потапов. – А кто жених?

– Ты своего добился, – с горечью вымолвила Ольга. – Поражаюсь тебе: о женихе спросил, а сын тебя не интересует!

– Извини, Оленька, – искательно произнёс Потапов. – У меня сейчас заказчик, поговорим дома.

Грехов стоял возле мольберта и смотрел на этюд с берёзой.

– Извините, Виктор Петрович, – сказал Потапов. – Семейные заморочки.

– Понимаю, – Грехов подошёл к столу, открыл бутылку и разлил коньяк по стаканчикам. – Что ж, за успех нашего безнадёжного дела!

Закусив и вольготно раскинувшись на диване, он огляделся и вздохнул:

– Хорошая у тебя работа, Борис Геннадьевич! Ни подчиненных нет, ни начальников.

– А кто мне сейчас звонил? – сказал Потапов. – Тёща сбежала к себе домой, замуж выходит.

– Разве это горе? – рассмеялся Грехов. – Дай Бог, ей счастья на многие лета! А ты, наверно, свою деньгами разбаловал, всю зарплату ей отдаёшь, ведь так?

– Почти всю, она – хозяйка.

– А вот это с твоей стороны серьёзная ошибка. К большим деньгами легко привыкнуть, а случись у тебя безденежье, и ты сразу во всём виноват. Могу своим опытом поделиться: отдавай жене среднюю зарплату по стране, сейчас она двести рублей, а остальное держи при себе. Раз или два раза в год делай ей хорошие и дорогие подарки – одежду, обувь, какую-нибудь вещь в дом, и вот увидишь, ты, как мужик, в глазах супруги будешь в настоящей цене.

 

На следующий день Потапов к обеденному перерыву, чтобы ненароком не столкнуться с Турбининым, поехал в худфонд: для выполнения заказа ему нужны были рамы, краски, кисти и холст. По крутой лестнице он спустился в столярку, открыл дверь цеха и чуть не попятился, увидев, что там происходит. На верстаке стояли две бутылки портвейна, на бумаге лежала горка пирожков, а столяры, кто присев, кто стоя, ухватившись за животы руками, хохотали изо всех сил. Источником веселья был оформитель Кеша, сказавший что-то такое, отчего мужики не могли устоять на ногах.

– Заходи, Борис! – сказал, вытирая с глаз слёзы, столяр Бызов, – ты как раз вовремя. Кеша нам только что похвалился книгой Брежнева «Малая земля» с дарственной надписью от генсека.

– Что же здесь смешного? – улыбнулся Потапов. – Это же счастье, которое бывает не у каждого. А где книга?

– Комитетчики отобрали. Да ты расскажи ещё раз, как было дело, – сказал Бызов.

– Сейчас, – Кеша выпил залпом стакан портвейна, крякнул и отёр жиденькие усы ладошкой.

– Получили мы с Валеркой деньги за шабашку, накупили вина и жратвы, и по пути в мастерскую я заглянул в газетный киоск и, чёрт меня дёрнул, купил эту самую «Малую землю». А может, от болтовни по радио и телику заразился, там ведь про героизм Леонида Ильича весь день базарят. И вот, я проснулся на следующий день, Валерка дрыхнет, а книжка на стуле лежит. Взял я её, полистал, но больше на подпись Брежнева внимание обратил. А что если, думаю, автограф изобразить? Взял и черканул, дескать, дорогому Иннокентию от всей души, и так далее, твой Леонид Брежнев. Валерка проснулся, прочитал и разбалделся: а ну, говорит, пусть все теперь знают, какой у тебя друган в Кремле живёт. Вот весь день вчера бродили от одного пивного ларька к другому и показывали книжку кому ни попадя. А вечером нас замели кэгэбэшники…

– И что теперь будет? – спросил Потапов.

Кеша пожал плечами и развёл руками.

– Ничего тебе не будет, Кеша, – сказал Бызов. – Привяжутся, говори, что пропагандировал книгу генсека в массах. Если бы ты десятку подделал, тогда верный срок, тут просто попытка сделать копию почерка, за это не судят.

– Не судят, – вздохнул Кеша. – Однако, мне такого здоровенного пенделя дали, что сейчас присесть больно.

Эта подробность, поставившая точку на вчерашних похождениях оформителя по родине Земляка, снова заставила слушателей скорчиться в судорогах хохота.

Улучив момент, Потапов отозвал Бызова в сторону и договорился с ним об изготовлении рам. Столяра заказ заинтересовал возможностью получить за работу наличкой, и он пообещал сделать рамы не более чем в две недели.

– Тогда ты уж и привези их ко мне, – сказал Потапов. – Не хочу лишний раз светиться в фонде. За машину я расплачусь.

Он вышел из столярки и метнулся за куст акации: ему показалось, что прямо на него идёт Турбинин, но это был живописец Парамонов. Он весело посмотрел на Потапова и не без яда в голосе произнёс:

– Понятно, зимой бутылку в снегу спрятал, а теперь ищешь, может, вытаяла.

– Вовсе нет, Сергей Викторович, сапоги снегом очищаю.

Это происшествие испортило Потапову настроение. Пуганый заяц и пенька боится, подумалось ему. Откуда во мне такое слабодушие? Или я всегда был таким, только случая не было узнать, кто я такой на самом деле, вон, как сердце затрепыхалось, хотя, что мне Турбинин? Или так жизнь устроена, что все кого-то да боятся, но не все признаются себе в этом?

С этим неприятным чувством Потапов приступил к работе над портретом замминистра, который выполнил быстро, в четыре недели. Над остальным портретным поголовьем он не мудрствовал вовсе, написал их сухой кистью, самой распространённой среди шабашников техникой письма, позволявшей закончить каждую работу в один день.

За это время к нему два раза заезжал Грехов. Портрет Романа Калистратовича ему понравился целиком и сразу, другим персонажам он посоветовал сделать поярче ордена и медали.

– А этому, что сделать поярче? – Потапов указал на портрет первого директора совхоза, которого он написал с крохотной фотографии на паспорт. – Наград у него нет, только одна лысина.

– Вот и сделай, чтобы она заблестела, – сказал Грехов. – Я вижу, ты не понимаешь, о чём я говорю, а, между прочим, это очень важно. Тот же замминистра подойдёт к портретам и сразу обратит внимание на ордена, значит, точно передовики, ветераны, лучшие люди села. Награды на то и дают, чтобы их все видели.

– А этот пусть лысиной посверкивает? – усмехнулся Потапов.

– Не дожил он до награды.

– Что, репрессировали?

– Да нет, – сказал Грехов. – Его в тот же год, как он приехал в Родники, сожгли в совхозной конторе. За что сожгли понятно, но кто это сделал так и не нашли.

 

- 8 –

 

Наступил август: приближался юбилей совхоза. Потапов предавался ставшими снова привычными для него бестолковым раздумьям, куда ему плыть в своём творчестве и к какому берегу причалить, когда в его мастерской появился франтоватый субъект в бабочке, клетчатом костюме, соломенной шляпе и представился директором Родниковского дома культуры.

– Альберт Вениаминович Соловейчик, – представился он и простёр свой взгляд на ростовой портрет. – Так вот он, значит, каков, наш земляк и персона грата, ради которого подняли такой шум и бряк!

– Вы осторожнее с портретами, – сказал Потапов. – Холсты не порвите.

– Об этом не беспокойтесь, – заверил Соловейчик. – Я закончил институт культуры и как обращаться с предметами искусства знаю.

Пока рабочие выносили из мастерской картины, Потапов позвонил Ольге, предупредил её, что уезжает в Родники, погладил Дуську и спустился с Соловейчиком к автобусу.

– Без меня картины не развешивайте, – сказал он. – Я поеду за вами на своей машине.

Борис был неважным водителем, за это лето он выезжал из гаража всего несколько раз, поэтому поездка далась ему непросто. Он боялся встречных машин, особенно грузовиков, которые, как ему казалось, с бешеной скоростью летели прямо на него и проскакивали мимо в каком-нибудь метре от «Жигулей», обдавая гарью и пылью. Боялся Потапов и обгонов. Одному водителю пришло в голову обойти Потапова на подъёме, а тут навстречу с горы вылетел бензовоз и, запаниковав, Борис выехал на обочину и затормозил. Спокойнее он почувствовал себя, когда свернул с оживлённого большака к Родникам на просёлочную дорогу, покрытую новым асфальтом, уложенным, видимо, к юбилею совхоза.

Асфальт появился и на центральной улице Родников, но всё остальное было прежним – обочины, заросшие лопухами и бурьяном бревенчатые избы, собаки, норовившие облаять всё, что движется, старое здание больницы, даже петух возле дома Матрёны Семёновны показался ему старым знакомцем. Когда Потапов вышел из машины, петух, растопырив перья на шее, кинулся к нему, но, не добежав, прочертил крылом по земле кривую черту и, гордо выпятившись, направился к своему гарему. Потапов рассмеялся и, поднявшись на крыльцо, стукнул несколько раз кольцом щеколды.

– Заходи, что стучишь! – раздался со двора надтреснутый старушечий голос.

Матрёна Семёновна сидела на низкой скамеечке и лущила горох. За два года она ничуть не изменилась, всё такая же маленькая, плотненькая, как кадушечка, сходство с которой ей придавали жёлтые рюшки на чёрной юбке и белой кофте.

– Вы меня помните, Матрёна Семёновна? – спросил Потапов.

– Ах ты, батюшка-свет! Как же не помнить? Тут вся деревня добром поминают жену вашу. А где она?

Потапов смутился: Ольга здесь лечила многих, ей, конечно, люди были благодарны, а он запомнился как городской бездельник, если, конечно, запомнился.

– Она дома, работает. Сын у нас.

– Это хорошо, что Бог сына дал.

– У меня к вам дело, Матрёна Семёновна. Та комната, где мы с женой жили, не свободна? Я хотел бы остановиться у вас.

– А в ней после вас никто и не жил. Врача как не было, так и нет. Живи, сколь похошь!

Потапов вернулся к машине, достал из багажника две сумки, одну с вещами, другую с продуктами, этюдник и несколько холстов на подрамниках.

– Ты и впрямь собираешься пожить, – сказала хозяйка. – С вещами прибыл.

– Не знаю, как получится, надеюсь поработать. А тут пряники, конфеты, сахар, консервы, колбаса, – сказал Потапов. – Берите, распоряжайтесь.

Матрёна Семёновна, не чинясь, взяла продукты. Она, как многие старушки, была сладкоежкой.

– Чаёвничать будем.

Хотя в комнате никто два года не жил, в ней было чисто прибрано. Сияло белизной покрывало на кровати, из-под которого виднелся кружевной подзор простыни, занавески на окнах тоже по нижнему краю были кружевными, как и полотенце на божнице над иконой. Комната словно ждала их с Ольгой, а он приехал один, и, вздохнув, Потапов поставил сумку на пол, открыл форточку и вышел во двор.

– Ты куда это наладился? – спросила Матрёна Семёновна. – Чай готов, испей чашечку.

– Меня ждут в доме культуры, – сказал Потапов. – Нужно развесить картины, ведь у вас скоро юбилей.

– Кому и юбилей, а у нас колонка сломалась, – проворчала хозяйка. – Без воды маемся уже какой день, и никого из начальства не докричишься.

– Я скажу Грехову, – сказал, выходя со двора, Потапов.

– Скажи, скажи, может не нас, так городского человека устыдится.

По дороге в Родники Потапов обогнал совхозный автобус и, когда подъехал к дому культуры, тот уже прибыл на место, из него выносили картины. Увидев художника, Соловейчик радостно сообщил, что все полотна целы, и нужно немедленно их развесить, потому что экспозицию пожелал осмотреть первый секретарь райкома партии Раков.

Под музей была отведена большая комната на северной стороне здания, что порадовало Потапова: солнечный свет бликует на живописи и искажает цветовую гамму.

– Вот место для нашего самого главного героя, – сказал Соловейчик, указывая на пустое пространство стены, между двумя стендами.

Потапов подошёл поближе и ухмыльнулся: конечно, под стеклом всё было о нём – выдающемся уроженце Родников – фотографии с детсадовского возраста до огромного снимка, запечатлевшего Романа Калистратовича, слившегося в перманентном поцелуе с Леонидом Ильичём Брежневым.

– Замминистра был директором совхоза на целине, – сказал Соловейчик. – А это радостная встреча на съезде первоцелинников в Москве.

– Что же вы не заказали картину с этого снимка? Лучшей композиции самому Сурикову не придумать.

– Фотографию привезли из Москвы всего неделю назад, – виноватым тоном произнёс Соловейчик. – Портрет замминистра был уже вами написан.

 

На новом месте Потапову поспалось приятно и долго. Проснувшись, он пошёл в баньку, побрился и, выйдя из неё, сорвал с грядки маленький упругий огурчик. За соседским забором кто-то кашлянул, Борис присмотрелся: на него в дыру смотрел вихрастый пацан.

– Ты кто, новый доктор?

– Нет, я не доктор, я – художник, – улыбнулся Потапов.

– Самый настоящий?

– А ты иди сюда, увидишь.

Пацан ловко перелез через забор и подошёл к Потапову, тот погладил его по голове и, достав из кармана блокнот и карандаш, быстро нарисовал парнишку, сидящим на заборе.

– Это же я! – восхитился пацан. – А как тебя зовут?

– Борис.

– А я Лёнька.

– Слушай, Лёнька, я сейчас на озеро поеду, хочешь, возьму с собой?

У Матрёны Семёновны с Лёнькой отношения были небезоблачными.

– Озорник! – ворчала она. – Весь горох перетоптал! Свово нет, что ли?

 

Озеро лежало перед ним, как большое серебряное блюдо. Вода была недвижима, в ней белокипенными стогами отражались кучевые облака. Иногда порыв невесть откуда взявшегося ветерка, как чей-то выдох, слегка морщил воду, покачивая белые и розовые бутоны кувшинок, стебли камыша и маслянисто блестевшую осоку. Я здесь был счастлив с Ольгой, подумал Потапов, у нас был целый месяц счастья.

– Дядя Боря! – закричал Лёнька. – Бежим купаться!

И он побежал к воде, на ходу скидывая с себя одежду. Потапов сел на траву, закурил и задумчиво смотрел на пацана, который шумно плескался в воде.

Потапов был безотцовщиной. Он родился в середине войны с немцами, когда с фронта уже пришла на отца похоронка. Мать работала на руднике, в забое, и умерла вскоре от силикоза, её он едва помнил. Воспитывал Потапова брат отца, потерявший на фронте руку. Дядька был добрым мужиком, Бориса не обижал, приохочивал его к своему ремеслу, вольному художничеству. В те годы в русской глубинке в большом ходу были картины, нарисованные на ткани масляными красками. Этот запах прочно вошёл в жизнь Потапова, он, сделав уроки, включался в работу, сначала помогал стирать большие куски обтирочного материала, которыми дядька за бутылку бормотухи разживался на руднике, затем научился грунтовать их смесью из столярного клея, мела и цинковых белил. Дядька, создавая красу для барачных и земляночных жилищ, много не мудрил: лебедей, журавлей, лосей, оленей и прочую живность рисовал по заготовленным трафаретам. К десятому году Потапов вполне освоил нехитрую науку живописного ремесла, а дядька продавал ковры на базаре посёлка, иногда ездил по другим городкам, деревням и железнодорожным станциям. Так бы и жили они, почти припеваючи, но дядьку угораздило жениться на весьма распутной и пьющей бабёнке, которая после недолгой борьбы с мужем отправила Бориса в детдом, хотя ему уже исполнилось тринадцать лет.

В послевоенные годы забота о молодёжи была не показной, а реальной. Закончив в детдоме семь классов, Потапов поступил в художественно-промышленное училище. Его кормили, одевали, учили и даже давали немного денег на кино и газировку. После училища он год проработал формовщиком моделей для художественного литья на чугунолитейном заводе, выпускавшем статуэтки и узорные ограды. Потапов уже неплохо рисовал, и главный художник завода посоветовал ему учиться дальше. Одобренный напутствием, он поступил в художественное училище по классу живописи. Три года учёбы растянулись в шесть: пришлось служить в армии. На последнем курсе Потапов был уже в числе первых студентов. Он вполне освоился в житейском плане, научился зарабатывать своим ремеслом на шабашках, у него появились деньги, съёмная комната, возможность покупать себе одежду, неплохо питаться и приобретать книги. Потом были шесть лет учёбы в институте, и всего своей профессии живописца Потапов учился одиннадцать лет.

«Я прожил полжизни перекати-полем, – думал Потапов, – даже прописка у меня до приезда на Волгу была всегда временной. Спросить меня, где моя родина, и я не отвечу, конечно, я – русский, у меня есть Россия, но для родины это слишком велико и малопонятно. Рудника я не помню, не хочу помнить и знать, там даже могилы мамы не осталось, карьер сожрал кладбище, кости предков отправили вместе с рудой в агломерационные печи».

Лёнька выбежал из воды и, дрожа от озноба, сел на корточки рядом с Потаповым, который, сняв рубашку, укрыл ею мальчугана.

– Что, замёрз? – улыбнулся он.

– Нисколечки, дядь Боря. Хочешь, я ещё нырну?

– Нет, брат, хватит. Давай лучше в машину, в ней тепло.

На следующее утро Потапов проснулся рано, распахнул окно в палисадник, и белая испарина тумана потекла в комнату. По дороге, взмыкивая, шли коровы на выпас, спины, бока и рога влажно блестели, ни одну не было видно всю целиком из-за клубов тумана, который с верхнего края деревни сполз в низину. В брезентовом дождевике на вороной лошадке ехал пастух, который время от времени щёлкал бичом и покрикивал на стадо.

Матрёна Семёновна была уже на ногах, кормила своё хозяйство – штук двадцать хохлаток и матёрого петуха, который, увидев Потапова, опять совершил на него скоморошное нападение.

– Топор в хозяйстве имеется? – спросил Потапов, поприветствовав хозяйку.

– Как не быть, а на что?

– Вот смотрю, у вас чурбаки не расколоты.

– Привезли сельсоветовские дрова, распилили, а коли сама. Сейчас все в поле, кого просить – нанимать?

Дрова были разнопородные: сосна, берёза, больше осина, сучковатые и комлистые. Потапов прикинул – кубов восемь, не на один день работы. Взял в руки топор, увидев это, Матрёна Семёновна обрадовалась. Сама подкатила чурбак и поставила на попа.

Колоть дрова – мужицкая работа, и сила нужна, и верный удар, и Потапова сразу охватил весёлый азарт, поленья, как, искры, посыпались из-под каждого его размашистого удара.

Матрёна Семёновна начала было укладывать поленья в поленницу, но Потапов её остановил:

– Погодите. Лёнька, иди сюда, что на заборе висишь? Горох истоптал, давай отрабатывай!

Хозяйка растопила уличную печурку, и поставила на неё большой закопчённый чайник. Белый дымок пополз, касаясь земли к забору, уткнулся в него и растёкся в зарослях малины. Лёнька, хлебнув дымку, закашлялся.

– Что перхаешь? – спросила Матрёна Семеновна. – Третьего дня с Колькой у меня на задах курили и не подавились дымом? 

Лёнька будто не слышал, схватил несколько поленьев и потащил к стене сарая, где заметно прирастала кладка.

– Кто курит с детства, – сказал Потапов, – тот и на полтора метра не вырастет. А таких и в армию не берут, а кто не был в армии, того девчата не любят, вот такие дела тебе, Лёнька, предстоят в жизни.

– А мы всего один раз, сигарету на двоих.

Потапов посмотрел на присмиревшего пацана и взъерошил ему волосы.

– Поедешь со мной на озеро после обеда?

– Поеду, я уже мамке сказал, она разрешила!

На озеро Потапов взял с собой этюдник. Лёнька наплескался в воде, замёрз до посинения, прибежал, сел рядом, а Потапов одобрительно на него посмотрел и сказал:

– Вот и прекрасно, посиди так…

Он увлёкся работой, не думая, пригодится ли ему она, может быть, себя увидел три десятка лет назад, такого же продрогшего после купания в рудничном пруду. Ребятня начинала полоскаться, едва лёд растает. Нырнув в ледяную воду, выскакивали из неё, как обожжённые, бросались к костру и хватали руками пламя. Потапов забыл это, но увидел Лёньку и вспомнил, как хорошо и весело ему тогда было. Вспомнил, как делал с дядькой скворечник, копал в огороде землю под картошку, округлые поросшие хвойным лесом всегда сумрачные горы, клубы дыма и пыли над обогатительной фабрикой, несытую послевоенную жизнь. Детство, как и родину, не выбирают, а, вернее, оно и есть родина и какое ни есть твоя основа жизни, на нём человек строится, обосновывает себя, постоянно припадает к воспоминаниям, как к живой воде, которая вытекает из детства. 

Явление «Земляка номер три», как мысленно окрестил его Потапов, произошло с большой помпой. С рассвета на улицах деревни затарахтел трактор-колёсник, таскавший за собой большую бочку с водой, которой не жалели, и весь асфальт был вымыт, а лопухи и бурьян на обочинах скосили ещё два дня назад. На въезде в Родники растянули через дорогу широкий кумачовый транспарант с бойкой надписью: «Хлеб – всему голова!» Сам день приезда Романа Калистратовича был объявлен выходным, в сельпо завезли дешёвое вино, «бормотуху» местного разлива, колбасу и конфеты, и жители сразу почувствовали, что праздник будет самым что ни есть настоящим и без всяких понуканий собрались раньше назначенного срока к дому культуры, который был ударными темпами освежён побелкой, а на ней во всю ширину фасада на кумаче пульсировал вспышками букв лозунг на все времена: «Планы партии – планы народа!»

Собралась на праздник и Матрёна Семёновна, с утра принарядилась в шерстяную чёрную юбку, которая уже много лет томилась, присыпанная нафталином в сундуке, в крепдешиновую чёрную в белый горошек кофту, обула чёрные туфли и отправилась вместе с подружками к дому культуры.

Потапов утро встретил на озере, за мольбертом. Он решил, что его присутствие на торжестве родниковского Земляка будет излишним, шабашка – дело полузапретное, своё авторство развешанных в музее картин он афишировать не хотел, это могло дойти до Турбинина, и неизвестно, как бы тот взглянул на творческую самодеятельность опального живописца. Однако уклониться от собственного вернисажа ему не удалось: Грехов не хотел в случае недовольства Романа Калистратовича своим изображением брать удар на себя и приехал за ним на озеро.

– Я не хочу столкнуться с Блисталовым, – заартачился Потапов. – Он на меня давно зубы точит.

– А его и не будет, – заверил Грехов. – Он в отпуске. Но и ты меня пойми. Замминистра обязательно захочет тебя увидеть. А таким человеком пренебрегать не следует.

Творческое настроение было вчистую испорчено, и Потапов, собрав мольберт, обречённо сел в свою машину. Грехов скоренько проводил его до дома культуры и умчался на околицу встречать гостей. Небольшая площадь была заполнена людьми, Потапов огляделся и заметил Севу. Маэстро помахивал ему рукой, в которой был зажат готовый к съёмке фотоаппарат.

– Сэкарэмарэ! Я заходил в музей, из-за портрета мои фотографии поблекли, Нет, ты мастер!

– Будет, Сева, – поморщился Потапов. – Обычная шабашка. Это у тебя, что ни снимок, то шедевр.

Их дальнейшему общению помешала приближающаяся кавалькада легковых автомашин.

Вначале на площадь выехал милицейский «уазик», за ним – несколько чёрных «Волг». Из первой вышли первый секретарь обкома партии и Роман Калистратович, к которому поспешили старик с «хлебом-солью» и две женщины в строгих костюмах. Потапов ждал, что начнётся митинг, но гости, впереди которых суетился Грехов, прошли сразу в музей. Борис, поколебавшись, пошёл за ними следом и успел к разрезанию ленточки на дверях музея, которое совершил именитый гость. Потапов ревниво его оглядел и решил, что в своей работе он не погрешил против натуры, а Роман Калистратович уже стоял возле своего портрета и пристально его разглядывал.

– Вон как размахнулись, – наконец, вымолвил он. – Надо бы поскромнее, но угодили, да, в самый раз угодили. Кто это у тебя такой спец, что написал так похоже?

Грехов метнулся к Потапову, схватил его за рукав и подвёл к гостю.

– У тебя верная рука, – важно произнёс Роман Калистратович. – А ты не только начальство рисуй, но и простых тружеников, механизаторов, доярок… Ты где живёшь?

– В городе, – сказал Потапов.

Роман Калистратович направил свой руководящий перст на Грехова:

– Создай ему здесь условия для работы и проживания. По высшему разряду…

Не сразу, конечно, но Потапов стал в Родниках своим человеком, но ещё в свой второй приезд он окончательно определился с творческим и жизненным выбором – жить и работать в Родниках. Совсем город он покинуть не мог: там был заработок, квартира, семья, вся эта околотворческая колготня вроде заказов и творческих выставок, на которых нужно было заявлять о себе, иначе о тебе весть, что бы могли подумать. После зональной выставки в Горьком Потапов нигде не выставлялся, хотя выполнил довольно много работ за последние два года, когда его основной творческой мастерской стала деревня.

Была ещё одна причина, заставлявшая Потапова жить в Родниках. В городе он стал ощущать иногда покалывание и тяжесть в левой стороне груди, начинало пошаливать давление, а в деревне все болячки как рукой снимало. Исчезала и апатия, и тупость восприятия, здесь ему хорошо работалось и жилось.

Ольга относилась к двойной жизни Потапова снисходительно, всё её внимание было сосредоточено на ребёнке, которого она тетешкала и ублажала, чем только могла. Потапов пару раз попытался вмешаться, но встретил яростный отпор, поэтому оставил всё, как есть, полагая, что для воспитания сына его время ещё не пришло.

 

Зима в Поволжье крадётся с северов медленно, но неотступно. Сначала она спугивает с насиженных гнездовий птиц, и они, сбившись в стаи, летят вдоль Волги на юг, затем зима высылает своих первых разведчиков – зазимки, которые своим острым и колючим дыханием покрывают инеем жухлую траву и листву, заборы дома, стеклят хрупким ледком лужи и прибрежья рек и озёр. Иногда она притворяется, что раздумала приходить, внезапно, и порой недели на три, наступает тихая и тёплая погода, об утренних морозцах нет и помину, кажется, вот-вот и зацветут липы и вишни, а отава поднимется выше летней травы, просыпаются заснувшие, было, бабочки и мухи. Но зима и на этом обмане поставит свой белый метельный крест, придёт морозная и вьюжная, возьмёт положенное ей своё.

В смене времён года много таинственного и загадочного. Став почти деревенским жителем, живя в Родниках по месяцу несколько раз в год, Потапов поневоле стал ближе к природе. Конечно, он не воспринимал её как крестьянин, работающий на земле, его скорее можно было назвать созерцателем, но смена времён года казалось ему неразгаданной тайной. Конечно, он читал, что причина этих взаимопроникающих превращений мира кроется в астрономических закономерностях вращения Земли вокруг Солнца, но это объяснение казалось ему совсем неполным, должно быть ещё что-то важное, объясняющее это без всяких математических формул. Утверждать, что смена времени года происходит от годичного круга Земли вокруг Солнца, размышлял Потапов, значит, признать, что Земля является мёртвой в целом, а живёт только какой-то микроскопический слой на её поверхности, флора и фауна, к которой относится и сам он, Потапов. Нет, уверился он, Земля живая вся насквозь, её пронизывают неизвестные нам токи жизни, она дышит как раз теми природными ритмами, которые мы называем весной, летом, осенью и зимой. И в этом глубинная суть смены времён года, из которых художнику своим многоцветьем, медленным и прерывистым умиранием особенно близка была осень.

В этот раз Потапов приехал в Родники не работать, а проводить осень, уходящую в зиму. Не заезжая в деревню он подъехал к озеру, вышел из машины и огляделся окрест. Было ветрено, в небе клубились серые тучки, а с западной стороны, захватывая половину горизонта, поднимались громады снежных облаков. Встревоженный близкой непогодой лес гудел верхами золотоствольных сосен, над Потаповым, яростно галдя, пролетела стая ворон, и ветер пах свежим снегом.

Потапов спустился к озеру и ступил на прозрачный зеленоватый лёд. У прибрежья он был крепок, но на середине озера вода ещё не замёрзла и дымилась, закрывая испарениями дальний берег. Потапов осторожно сделал десятка два шагов, вышел на глубину и невольно зажмурился. Послеполуденное солнце вдруг прорвалось через затмившие уже полнеба снежные облака, отразилось в ледяном зеркале озера, и оно засверкало всеми цветами радуги, а там, где была вода, к небу поднялся световой столб. Но это чудо длилось всего несколько мгновений, облака сгустились, вокруг стало сумрачнее и холоднее, по льду, подпрыгивая, пролетел шар перекати-поля, и опять негодующе и тревожно зашумел лес.

Когда Потапов въехал в деревню, на нее обрушился снег, всё вокруг за какие-то мгновенья оказалось белым. Крыши домов, верхи заборов, ветки деревьев, рыжая трава на обочинах – всё было облеплено мокрым снегом, который, крутясь, летел в лобовое стекло, застил округу, и Потапов включил фары и стеклоочиститель. У дома Матрёны Семёновны метался среди взъерошенных кур огнистый петух, пытаясь загнать свой гарем в калитку, возле которой в полушубке и резиновых сапогах стояла хозяйка.

– Наконец, приехал! – обрадовалась она. – А я всё выглядывала: будет или нет?

– Я ведь обещал, – сказал Потапов, захлопывая дверцу машины.

Матрёна Семёновна давно собиралась побывать в церкви, и Потапов, узнав об этом, вызвался свозить её в село, где сохранился единственный на сотню вёрст в округе действующий храм. Последний раз Матрёна Семёновна была на церковной службе лет десять назад, но потом ослабли ноги, и ездить на автобусе ей стало невмоготу.

– Вот завтра и поедем, – сказал Потапов. – Мне и самому любопытно там побывать.

Выехали рано, ещё в утренних сумерках. Выпавший вчера снег к утру растаял, над землёй стлался белый туман, шоссе было мокрым и скользким. Матрёна Семёновна, строгая и серьёзная, в чёрном платье и чёрной плюшевой жакетке, сидела на переднем сидении и беззвучно что-то нашёптывала. Наверно, молитву Николаю Угоднику, покровителю путешествующих, подумал Потапов. Если это так, то молитва помогла, движение на шоссе было небольшим, утреннее солнце просушило асфальт, и они приехали, когда собравшиеся со всей пензенской, мордовской, чувашской и симбирской округи верующие во Христа люди ещё ждали начала службы.

Машин было несметно, многие приехали на праздник Иконы Казанской Божьей Матери ещё вчера, и Потапов с трудом нашёл место, чтобы поставить свою «шестёрку». Матрёна Семёновна взяла сумку с пирожками и шаньгами и пошла к храму. Потапов с виноватой улыбкой посмотрел ей вслед, он ещё не решил, что будет делать на празднике, значение которого он понимал, а сердцем не чувствовал, хотя происходящее вокруг не оставляло его равнодушным. Потапов ощущал растущее внутри беспокойство, даже чувство вины. Эта бедная церковь, эти женщины, столпившиеся в храме и на паперти, не были для него чужими людьми, но что-то мешало Потапову соединиться с ними, стать таким, как они, доверчивыми и простодушными в своём стремлении к Богу.

Мне мешает моё образование, думал Потапов, я слишком много знаю такого, чего человеку знать не следует. Ещё больше мне мешает то, что я художник, и прав был Евдокимов, ведь, если вдуматься, творчество – пагубная иллюзия соревнования с Богом, попытки в неуёмной гордыне создать свою реальность, а Творец создал всё мыслимое и немыслимое, что было, есть и пребудет во все времена. А кто я есть? У богомольцев есть будущее, по крайней мере, они в него верят. А что я? Ну, будут у меня ещё выставки, ну, купит одну или две картины областной музей, а будущее – это просторное поле, усыпанное цветами, где смеются весёлые люди и мчатся вскачь красные и белые кони. А меня ждёт, в лучшем случае, пещерка с низким мокрым потолком, где я буду вечно ползать на карачках.

Люди вокруг храма заволновались, многие стали креститься, те, кто пришёл сюда с надеждой на исцеление, опустились на колени. Начался крестный ход. На паперти из отверстых дверей храма появилась процессия, главным и притягивающим центром которой была небольшая икона Казанской Божьей Матери. Она не блистала драгоценным убранством, её оклад был, скорее всего, медным или латунным, также простым и бедным было облачение священника, песнопения, сопровождающие крестный ход, звучали негромко, пели пять – шесть старушек, но эта непарадность тронула Потапова до глубины души. Как-то незаметно для себя он оказался в конце процессии, рука непроизвольно потянулась ко лбу, чтобы совершить крестное знаменье, и в этот миг его будто ожгло: а крещён ли я?

Эта мысль заставила его остановиться, верующие, проходя мимо, с неодобрением поглядывали на Потапова, одна старушка, что-то прошипев, больно ткнула кулаком его в бок, он опамятовался и отошёл в сторону. Конечно, он не был крещён, на руднике нигде поблизости церкви не было, нужно было ехать в город, но мать, занятая работой с утра до вечера без выходных, не могла этого сделать. Потом её не стало, а дядя о спасении сиротской души не озаботился.

Хотя чуда не произошло, ни одна согнутая хворью почти до земли старушка не распрямилась, явление иконы произвело на верующих неизгладимое впечатление. Все умилились, стали общительнее и доверчивее друг к другу, образ Владычицы и Заступницы пролил на людей свет веры, начавшие колебаться укрепились в ней, а для таких, как Потапов, это стало начальным приобщением к познанию истины.

Со всех сторон до Потапова доносились разговоры верующих о чудесах, источником коих была икона: когда-то в селе случился большой пожар, уже половина дворов выгорела, пламя грозило уничтожить всё селение, но вынесли Казанскую, и ветер погнал огонь прочь от целых домов, и пал на землю ливень с градом. Вспоминали и недавние случаи: одному святыня помогла излечиться от тяжёлой болезни, другому – найти близкого родственника, третьему – выйти из тюрьмы как невиновному в преступлении. Потапов вслушивался в эти благочестивые беседы, с печалью и горечью понимал, что ему уже никогда не быть таким, как эти наивные и простодушные люди. Слишком он проржавлен суетой и сутолокой жизни, хотя в глубине души у него ещё теплилась надежда, что дорога к Богу для него ещё не потеряна.

Матрёна Семёновна вышла из храма, просветлённая и посвежевшая.

– Нужно святой воды набрать, – сказала она.

И они поехали к источнику, который находился за селом у подножия высокого холма, покрытого молодым ельником. Родник был обустроен: через деревянную трубу, окованную стальными обручами, из него изливалась струя прозрачной воды и по жёлобу стекала в неширокую речку. К источнику устремилось много народу и, отстояв очередь, Потапов налил канистру воды. Потом сам отведал святой влаги, она была действительно вкусна и обжигающе холодна. Матрёна Семёновна была довольна исполнением своего давнего желания: и в храме, может быть, последний раз в жизни побывала, и мужа, погибшего на Отечественной войне, помянула, и на душе стало покойней.

 

- 9 –

 

Васин был весел и доволен: приехал покупатель, хозяин «двойки», за деревянной головой Земляка. Начальник колонии для особо опасных преступников был добродушен и, на первый взгляд, наивен. Осторожно ступая по ступенькам, спустился в подвал, огляделся по сторонам, развёл руки в стороны и возмущённо произнёс:

– И в таких условиях вы работаете?

Васин пожал плечами.

– Так вот и приходится.

Подполковник подошёл к открытой яме с глиной, заглянул в неё.

– И глину оттуда сами достаёте?

– Достаю.

– Нет, это возмутительно! Такой уважаемый и заслуженный человек находится в невыносимых условиях. Честно скажу, у меня зэки живут гораздо лучше!

– Но я ведь пока не зэк, а простой советский человек.

– Знаете что, – сказал начальник «двойки» проникновенным голосом. – Перебирайтесь ко мне. Я вам помещение на солнечной стороне выделю, обеспечу обслугой. Пожелаете что-нибудь слепить, протянули любую руку, а глина уже на подносе. Ну, как, согласны?

– Не надо! – замотал рыжей бородой Васин. – Это вы уж лучше к нам.

Они расхохотались, довольные друг другом.

– Давай сюда пакет! – скомандовал начальник сопровождающему зэку.

Появилась бутылка водки и закуска. Заключённые понесли голову на выход. Васин помахал ей вслед рукой.

– Прощай, Земляк!

После стакана водки Васин почувствовал себя превосходно. Вышел во двор, заглянул в цех, где Ляпин доводил до кондиции глиняную ростовую фигуру Земляка, прыскал на неё водой, оглаживал и прихорашивал, ожидая членов худсовета. Васин посмотрел на скульптуру, махнул рукой и пошёл в лопухи, смяв широкие листья, разлёгся на них, бесцельно глядя в небо, слушая звон, стрёкот, пощёлкивание жуков и всяких мурашей, находясь в счастливом и безмятежном состоянии человека, у которого пока всё в порядке со здоровьем, и в кармане приличная сумма денег. Делить имеющиеся у тебя деньги – приятное занятие, и Васин, вдыхая запах лопухов, раскладывал их на две кучки: одна на поездку жены с ребёнком к её родителям, другая – своя, часть на текущие расходы, часть на сберкнижку. Долгов Васин не заводил, на себя тратил мало, гулять предпочитал за чужой счёт, что ему удавалось с поразительной лёгкостью, присущей людям общительным и терпеливым к чужой болтовне и пьяным выходкам.

Скрипучая дверь во двор цеха побеспокоила скульптора, он привстал с лёжки, раздвинул лопухи и увидел Лизина, Мулина и Буровского, которых с распростёртыми объятиями, егозливо суетясь, встретил на пороге цеха Ляпин.

– У меня всё готово. Свет только падает плохо, надо бы с утра смотреть.

– Ерунда! – успокоил коллегу Буровский. – Мы твою руку знаем.

Васин сплюнул, встал и, шагая по лопухам и кучам гипсовых обломков, пошёл в цех.

– Вот смотрите. Трудная работа. Пришлось повозиться, – суетился Ляпин.

– Помнится, модель мы принимали в прошлом году, – сказал Мулин.

Лизин, переваливаясь с ноги на ногу, двинулся, нацепив очки, вокруг скульптуры. Весь он был само внимание и дотошность.

– Да, работа состоялась, – подытожил он, складывая очки в футляр. – Такую фигуру как Земляк сделать непросто.

– Есть предложение одобрить, – сказал Буровский. – Я – за…

– А я против! – раздался голос Васина. Члены худсовета в изумлении смотрели на скульптора. Он был живописен: на ногах стоптанные полуботинки, офицерские бриджи, китель, в рыжей бороде и нечесаной гриве волос на голове репьи и мусор.

Васин отодвинул Буровского и подошёл к Земляку.

– Уши где? Где уши, я спрашиваю?

Члены худсовета недоумённо переглядывались, Ляпин был в шоке. Васин вырвал из его руки стек и вырезал на голове Земляка за ухом, ближе к затылку, полукружье.

– Вот здесь должны быть уши, а у него на щеках! – бросил стек и вышел во двор.

На выходку Васина ни члены худсовета, ни Ляпин не отреагировали, быстренько слиняли восвояси, будто тут их и не было.

Так случилось, что на следующий день в союзе художников было собрание. О скандале вокруг ушей Земляка все помалкивали, говорили о производственных и творческих делах, как всегда, Ляпин горячился, кого-то из художников начал учить и наставлять, как нужно рисовать. Васин в благодушном настроении лёгкого подпития сидел в заднем ряду. Полученные деньги ввели его в грех вольномыслия и гордыни. Услышав, как неуч наставляет вполне нормального художника, он громко вопросил через весь зал:

– Уши где? Я тебя спрашиваю, где уши?

Ляпин впал в истерику, закричал, забрызгал слюной, засучил ногами, и его пришлось выводить из зала под руки. Молодёжь балдела, а зрелые мастера недоумённо переглядывались. Послышались голоса:

– Какие уши? Зачем уши? Чьи уши?

Замещавший Турбинина, уехавшего в творческую командировку, Буровский закрыл собрание и объявил, что Васин должен завтра прибыть на заседание правления.

Васин не придал этому никакого значения и отправился обмывать покупку головы Земляка в свою студию, где собрались Евдокимов, Сева, Анатолий Петрович и форматор Сагайдак, мастер на все руки: художник, и чеканщик, и оформитель интерьеров.

Выпили за Земляка, посетовав, что теперь ему предстоит пребывать за колючей проволокой, перековывая убийц и извращенцев в строителей светлого будущего. Выпили за Васина, затем пили просто так и, наконец, запели:

Да и сам я нынче

Что-то стал нестойкий,

Не дойду до дома

С дружеской попойки!..

Пели истово, со слезой, до пота, трезвея от усердия. Когда расставались во дворе, Сагайдак сказал Васину:

– Пойдём в цех, я тебе что-то покажу.

В помещении бывшего храма было сумрачно. Вокруг со стен свисали цепи, которыми крепили модели. Обойдя фигуру завёрнутого в мокрое тряпьё Земляка, Сагайдак подошёл к барельефу.

– Вот глянь, может, что увидишь.

Васин не заметил ничего. Проходная работа для кинотеатра «Художественный». Картина из учебника, пока в глине: «Орфей, играющий на лире».

– Ты на руки посмотри! – сказал Сагайдак.

И Васин всё увидел: на правой руке было шесть пальцев.

– Я вчера Ляпину и так, и эдак намекал на это, – сказал Сагайдак, – смотрит и не видит.

– Ты об этом ему говорил?

– Не говорил. Может, сам увидит. А скажешь – обидится.

– Не говори пока, пусть повисит с шестью пальцами.

На заседании правления Васин позволил себе непозволительное: стал огрызаться, отказался стоять, а развалился на стуле, ухмыляясь в бороду, наконец, заявил, что и сейчас в цехе висит на цепях работа Ляпина, где у Орфея шесть пальцев. Ляпин был уверен в обратном, и свершилось предсказанное в своё время Блисталовым: «Потеряете вы этого человека, потеряете». Васина исключили из союза художников.

Сам факт исключения был событием беспрецедентным в истории союза художников родины Земляка. Конечно, Буровский и компания не сами решились на такой шаг, а согласовали его с Турбининым и Блисталовым, особенно с последним. Этот бил по головам, которые высовывались из общего равнения, с точностью профессионального биллиардиста. Васин высунулся в первый раз, Блисталов его предупредил, высунулся второй раз – и получи исключением по башке.

Ляпин раньше Васина прибежал в цех, схватил стек и срезал кисть правой руки с барельефа. Подошёл Сагайдак и с самым простодушным видом спросил:

– У вас появилось новое решение темы?

– Хочу передвинуть руку чуть дальше от тела.

– Конечно, лучше! – горячо согласился Сагайдак. – Заметно улучшается ритм работы.

Васин, лёжа на диване в своей студии, считал на потолке трещины и грустил. До него начало доходить, что исключение из союза на правлении – далеко не шутка. Своих собратьев по ремеслу он знал: на собрании никто не вякнет в его защиту, за исключение проголосуют единогласно. В мыслях он ещё пытался хорохориться, но на душу наваливалась тяжесть неизбежного. Ему было жалко потерять мастерскую, заработок, постоянную необременительную праздность существования, всё это могло рухнуть в ближайшие два-три дня.

Но надежда на справедливость у Васина ещё не умерла. Он стал сочинять своё выступление на собрании, где хотел себя не только реабилитировать, но и уязвить своих врагов. В нём ещё жила вера, что правда сильнее всякой лжи, и стоит ей только заявить о себе, как ложь завянет и сникнет.

Своё выступление он прочитал Евдокимову, но поэт был настроен пессимистично. Его поразило, как совершенно по-детски ведёт себя Васин, куда-то сразу подевалось его неторопливое величие ваятеля, он превратился в жалкое суетливое существо, несуразно лепечущее о таких абстрактных понятиях как добро и справедливость.

– Ты мне напоминаешь премудрого пескаря из сказки Салтыкова-Щедрина.

– Не понял.

– Так вот, этот пескарь решил урезонить щуку и вякнул о справедливости. А та от удивления разинула хайло и ненароком проглотила премудрого пескаря.

Васин отобрал у поэта бумажку со своим выступлением, отвернулся и обиженно засопел.

– А у вас в союзе писателей не такая же душиловка, что у нас? – зло спросил он. – Такая же! Ваш писатель, этот, начальник ваш, как его, да, Нырков, отпустил без разрешения обкома партии бороду и явился к Блисталову. А тот его почище, чем Пётр Первый, обрил: «Вон! – И затопал ногами. – На глаза мне не появляйся, тоже мне, Лев Толстой!»

Собрание не состоялось, его перенесли на месяц, до приезда Турбинина. Затем отложили ещё на неделю. И Васин дрогнул, пошёл по кругу с повинной головой. Он побывал у Буровского и терпеливо снёс все попреки секретаря партбюро, затем посетил Мулина, поклонился в ножки Турбинину, переговорил с Лизиным и с десятком других художников. К Ляпину не пошёл каяться, но как-то в присутствии нескольких живописцев и графиков вполне серьёзно и громко произнёс:

– Я вам честно и от всего сердца говорю, что Ляпин прекрасный ваятель и выдающийся скульптор современности!

Ляпин покраснел до корней волос, но последствий для Васина не было. Как-то само собой вышло, что тема исключения Васина из союза художников стала неактуальной, и о ней забыли.

Близкое открытие очередной зональной выставки побудило художников родины Земляка вспомнить, что они не только послушные исполнители социальных заказов власти, но и творческие личности, которые имеют своё художественное видение мира и способны представить действительно ценные в художественном отношении работы на суд зрителей и знатоков прекрасного. Уверенности в своей способности создать нечто выдающееся не был лишён никто, хотя абсолютное большинство из них были совершенно лишены способностей совершать полёты во сне и наяву, угодливо щёлкали каблуками перед Турбининым, но и они зашевелились, начали перебирать свои работы, стряхивать с них пыль, иногда даже проливали слезу умиления над холстом, написанным в молодости, когда они были чисты и наивны, и творили без оглядки на указующий перст Блисталова.

Основной просмотр работ проходил в доме художников, но члены зонального выставкома не чинились и выезжали в мастерские художников, если к показу представлялось более трёх работ, и они были значительных размеров. Поколебавшись, а потом всё-таки решив ещё раз испытать свою судьбу, подал заявку на просмотр картин в своей мастерской и Потапов.

Для показа он отобрал пять картин, среди них была «Невеста», с которой и начались все несчастья художника. Вместе с сюжетными работами он решился представить два пейзажа, зимний и летний, написанные возле озера.

За день до приезда выставкома Потапов решил убраться в мастерской. Он купил пачку стирального порошка, пачку соды, взял из дома старый медицинский халат и принялся за работу. До обеда мыл и протирал окна, потом пришёл Сергей и помог ему закончить уборку. Дуська всё это время с хриплым мяуканьем совершала странные выкрутасы: то ползала, то чуть ли не вставала на голову, то прыгала на стену. Потапов недоумевал, но Сергей быстро во всём разобрался:

– Эх, баба! Кота Дуська захотела!

– Что же будем делать?

– Откроем дверь, пусть идёт.

Дуська выползла на лестничную площадку и стала орать там, но постепенно вопли стихли, и Потапов о ней забыл.

– Я грибочки принёс, – сказал Сергей, вытирая полотенцем руки.

Потапов улыбнулся, ему нравился этот спокойный немногословный человек. Внезапно, после перерыва, громко заговорило радио:

– Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза с глубоким прискорбием извещает, что после продолжительной и тяжёлой болезни скончался выдающийся деятель Коммунистической партии и советского государства, секретарь ЦК КПСС, член политбюро ЦК КПСС Михаил Андреевич Суслов…

Сергей повесил полотенце на гвоздь и сказал:

– Ну вот, началось…

– Что началось? – не понял Потапов.

– Не вечные же они, тоже ведь люди.

– Это точно, – сказал Потапов, – потеряли мы Земляка номер два.

– Помянем, что ли, – предложил Сергей.

Они наполнили бокальчики, не чокаясь, выпили, закусили грибочками.

– Что ж теперь, следующего ждать? – задумчиво произнёс Потапов.

– Это не заржавеет, посыпятся один за другим.

На лестничной площадке противно в разноголосицу заорали кошки. Потапов побежал спасать Дуську. Но она была жива и спокойно сидела на ящике для картошки, с интересом взирая на двух котов, которые яростно орали друг на друга.

– Забери, Сергей, Дуську куда-нибудь, – попросил Потапов соседа. – У меня завтра выставком.

– Это можно. Я её в своём гараже запру, пусть помёрзнет.

– Я рубашку выгладила, – сказала Ольга. – Ты какой галстук наденешь?

– Зачем мне галстук, – Борис обнял и поцеловал жену. – День, конечно, для меня значительный, но я ведь не в театр иду, а в мастерскую 

Подбежал сын и Потапов, подхватив его на руки, стал подбрасывать к потолку.

– Хватит, Боря, уронишь.

– Я тебе позвоню, – сказала Ольга, провожая его до двери. – Знаешь, я так за тебя волнуюсь!

В мастерской Потапов осмотрелся и остался доволен: ни паутины по углам, ни пятен от краски на раковине под краном, пол выметен, окна протёрты.

Картины к показу были подготовлены, к каждой он подобрал нужную раму, отлично зная, что достойное обрамление дополняет живопись, делает работу завершённой. Потапов, не торопясь, развесил картины на стену, отошёл, окинул взглядом, решил, что света маловато, включил люстры.

Потапов сел на диван, ему нездоровилось: вчера они с Сергеем крепко помянули Земляка номер два, и сейчас побаливало сердце, а в голове неприятно звякало и гудело. Он достал таблетку валидола и положил под язык. Потапов не ждал от выставкома аплодисментов, вполне возможно, что его работы не понравятся, но какая-то надежда, что его оценят, оставалась и тлела, как уголёк под пеплом.

Наконец, в дверь позвонили. Официальный выставком весьма обширен, в нём задействовано много художников, имеющих звания и громкие имена, но в каждую область выезжали не более двух членов, и этого вполне хватало для того, чтобы охватить всё Поволжье одним махом.

– Так, так, прекрасно! – сочным баритоном произнёс Аристарх Самсонов, известный художник и друг Турбинина. – Мы уже сегодня в пятой мастерской, и я, Егор Васильевич, не перестаю поражаться, в каких замечательных условиях работают ваши художники. У меня мастерская едва ли лучше этой.

Турбинин в ответ улыбнулся и развёл руками, мол, стараемся.

– И хозяин мастерской молод, – Самсонов достал из кармана дорогую трубку и закурил. – Да, кстати, сколько вам лет?

– Сорок, – ответил удивлённый вопросом столичного мэтра Потапов.

– Это не возраст! – воскликнул Самсонов. – Как вы считаете, Луиза Ивановна?

Второй член худсовета доктор искусствоведения, умело отштукатуренная дама, была в возрасте, который можно назвать неопределённым.

– В эти годы и начинается возмужание художника, – ответила она и достала из сумки круглую пластмассовую коробочку.

– Ну-с, начнём, – произнёс Самсонов и повернулся к стене, на которой были развешаны картины. – Начнём, пожалуй, с этой.

Тяжело ступая, он подошёл к «Невесте». Смотрел, что-то жевал губами, сосал трубку, выпуская клубы дыма.

Луиза Ивановна не ограничилась осмотром со стороны, раскрыла свою коробочку, вынула оттуда большую лупу и прилипла к холсту.

– Хорошая живопись, крепкая! – сказал Самсонов. – Но… Если б вы знали, молодой человек, как мне неприятно говорить это «но». Я, лично, не знаю ни одного музея, ни одной картинной галереи, где бы согласились принять вашу… кхе, кхе, «Невесту». Слишком смело, эротично, знаете ли… Вы согласны, Луиза Ивановна?

– Да! – воскликнула искусствоведка, отлипая от картины. – Слишком смело, вряд ли поймут.

Потапова такая оценка не удивила, он был заранее готов к тому, что «Невеста» на зону не пройдёт.

– Что тут у нас… – Самсонов занялся «Оратаем». – Я ведь деревенщик, эта тема мне близка. А вы откуда родом?

– С Урала, шахтный посёлок.

– Оно и видно, – довольно пропел Самсонов. – Я деревню знаю, я в кирзовых сапогах за десять вёрст по грязи в школу ходил.

Луиза Ивановна сморщила нос, картина ей явно не понравилась.

– Оратай! – продолжил монолог Самсонов. – Пахарь! Ответственность какая! Здесь и живопись будет послабее, чем в «Невесте», но сколько намёков, аллюзий…

– Позвольте! – вспыхнула Луиза Ивановна. – Может быть, автор нас разыгрывает. Егор Васильевич, у Дягилева ведь есть работа «Микула Селянинович?»

– Есть, очень хорошая работа, – ответил Турбинин. – Она на многих выставках была.

– Вы хотите сказать, Луиза Ивановна, – задумчиво произнёс Самсонов, – что здесь мы видим попытку спровоцировать картину Дягилева?

– Никого я не хотел передразнивать! – хрипло произнёс Потапов. – Я и работы этой не видел.

– Хорошо, – спокойно сказал Самсонов. – А что за трактор без колеса? Старик пашет, а трактор сломался?

В это момент раздался дверной звонок. Потапов открыл дверь, на площадке стоял Сергей. В руках он держал Дуську.

– Ах, чёрт, на тебе лица нет! – испугался он.

– Ерунда, – сказал Потапов, забирая кошку. – Подожди, они скоро уйдут.

Члены выставкома стояли рядом с Турбининым и тихо разговаривали.

– Что ж, подведём итоги, – важно произнёс Самсонов, постукивая трубкой по столику. – Мы тут без вас обменялись мнениями и пришли к однозначному выводу – принять на «Большую Волгу» осенний пейзаж, как это, да «Родниковские сосны». Запишите, Луиза Ивановна.

– А как эта работа, «Замёрзли»? Пацаны возле костра?..

– Знаете, всё это неактуально. Да и цвет, синего много, безжизненно всё как-то.

Потапов сел на диван и закрыл голову руками. Им овладело бессилие, решение членов выставкома его так оглушило, что он впал в прострацию.

– Вы нас будете провожать? – донесся до него как будто издалека голос Турбинина.

– Идите вы все к чёрту! – тихо сказал он.

Потапов почувствовал, что на него наваливается что-то тяжёлое, но попытался привстать, судорожно вздохнул и почувствовал острую, жгучую боль за грудиной, на ладонь ниже кадыка. Попробовал снова встать, но не смог и повалился на диван.

Резко зазвонил телефон. Ольга звонит, подумал Потапов, а я рукой пошевелить не могу…

 

Потапову повезло. Его спас Сергей, который позвонил в «скорую помощь». Медики, к счастью, приехали быстро, врач осмотрел Потапова и вызвал кардиологическую бригаду.

Две недели Потапов провёл в реанимации с грозным диагнозом: обширный инфаркт миокарда. Затем его перевели в общую палату, разрешили с большой осторожностью и ненадолго вставать с кровати, и стали допускать посетителей. Ольга в эти дни почти всегда была рядом с мужем, на работе ей дали отпуск без содержания. В союзе художников болезнь Потапова осталась почти незамеченной, но его не забыли, пришёл Васин и передал ему конверт с деньгами от месткома. Потапов заглянул в него, вынул десять рублей и протянул Васину.

– Выпей за моё здоровье.

– Это можно, – сказал Васин. – А ты говори, что надо, я помогу, если смогу.

– Какая от скульптора может быть помощь? – Потапов улыбнулся. – Только памятник на могилу.

– Это подождёт, подождёт. А вот голову твою я лепану, ты только выздоравливай.

– Как у тебя в союзе? Извини, я не знал, что на тебя такую бочку накатили. В деревне был.

– А, ерунда! Пожевали да и выплюнули!

Ночью он почти не спал. Больница жила своей жизнью: кого-то везли на операцию, кого-то с операции, в коридоре ставили раскладушки и укладывали тех, кому не хватило места в палатах, кто-то стонал и метался в бреду, возле медпоста медсестрички обсуждали новые модели обуви, а над тёмным кирпичным пристроем к больнице из трубы вился дымок. В котельной возле открытой топки стоял кочегар и бросал в неё отходы операционного производства. За эту работу ему не платили, он выполнял её за стопятидесятиграммовую порцию спирта, которым скрашивал свою скучную кочегарскую жизнь. Опьянев, он выползал из дымного подвала на улицу и начинал петь: «Выйду на улицу, гляну на село: девки смеются и мне весело!..» Пение кочегара было больше похоже на вой, некоторые больные жаловались, что их беспокоят, и главный врач неоднократно предупреждал ночного солиста, но уволить его не мог, потому что на эту работу никто не шёл.

В свои первые бессонные ночи Потапов воспринимал соло кочегара как хулиганство, но сегодня он не ощутил в себе привычного протеста. Кочегар спел свою песню и скрылся в подвале, а Потапов лежал и смотрел в окно, где, ломаясь в оледеневшем стекле, пульсировала, как сердце, далёкая звезда. Её свет напоминал ему о чём-то далёком, пережитом им давным-давно, причём воспоминание это не укладывалось в слова. Он вдруг почувствовал запах июльского знойного леса, услышал треск гнилых сучьев под ногами, горький вкус осинового листа. Это было даже не воспоминание, а дуновение прошлого, утраченного памятью, но ещё жившего в чувствах, которые теперь вымывали из своей глубины нечёткие видения и образы.

В конце февраля к нему пришёл Евдокимов с ананасом.

– Что, на родине Земляка уже ананасы растут? – спросил Потапов, обрадованный появлением поэта.

– Должен признаться: увы, не растут. Это я в Москве купил.

– Живут же люди! В столицу ездят. Что, опять книжку проталкиваешь?

– Нет, брат. Для Минобороны книжку написал. Всякие согласования: генштаб, цензура, кадры.

– Высоко ты, Петя, взлетел. Не страшно?

– Ты знаешь, нет. Меня бы тут Блисталов размазал, а непобедимая и легендарная хранит как Боевое Знамя. У меня в помощниках полковник и капитан первого ранга.

– Выдумщик ты, Петя.

– Запомни, я никогда не вру, за это меня вояки и ценят.

Евдокимов расстегнул портфель и достал книгу в твёрдом переплёте. Вот, «Служба горючего Советских Вооружённых Сил». Возьми на память. Я там автограф поставил. Ну, а ты как?

– Нормально. Я вот стихи твои вспомнил. Как раз для меня.

Мы все надеемся на чудо,

Когда закончатся года.

Но никаких вестей оттуда

Не поступает к нам сюда.

Вот это точно, никаких вестей оттуда. Нет, ты не думай, что я раскис, совсем нет! Я стал смотреть на мир трезво, по молодости в какую только чепуху ни верил, пьянел от надежд, а сейчас я трезв, совершенно трезв. И полностью с тобой согласен – никаких вестей оттуда!

– Да, это проблема номер один. Хоть бы письмецо оттуда, строчка, а то – ничего! – посерьёзнел Евдокимов. – Век вышел из суставов не потому, что Бог умер. Просто человек понял, что раз нет вестей оттуда, что он в любой момент может исчезнуть без всякой надежды отбить оттуда жене телеграмму и сообщить, что живётся ему лучше, чем на земле, а она должна отдать забытый им пьяный долг соседу, то всё позволено.

– Но праведники спасутся, им-то рай гарантирован, – сказал Потапов. – Этому многие люди верят, а значит, и в Бога!

Евдокимов вздохнул и жалобно посмотрел на Потапова.

– Заметь, я не утверждаю, что Бога нет. Но я не могу отвернуться от очевидного: доказательства бытия Божьего есть, доказательства существования рая нет. Конечно, вера – великое дело, но в какую ерунду не верило человечество за все времена своего существования! Возьмём нам близкое. Сотни миллионов людей на земле верят в коммунизм, но нет никаких доказательств, что он осуществим, кроме трепотни штатных идеологов. Вести о коммунизме доходят до обывателей отсюда, а не оттуда, из светлого будущего.

– А ведь ты что-то не отвечаешь, – улыбнулся Потапов, – что делать человеку, если нет вестей оттуда?

– Указаний, что делать, много и без моих. Я верю в чудо, только вот какое, честное слово, не знаю, но чудо обязательно произойдёт.

– Какой оптимизм, – Потапов бросил в рот таблетку нитроглицерина. – Я не жду чуда, да и времени не хватит.

Евдокимов спохватился, зря он расстроил его пустой болтовнёй.

– Ты ешь ананас, Боря, – сказал он. – Мы в Москве ими закусывали.

– Спасибо, после. Знаешь, – задумчиво произнёс Потапов. – Я в последнее время об одном думаю: пора подводить итоги. Ещё один инфаркт я не перенесу. Как-то на днях приснился мне Игнатьев. Я же его не знал, но я понял, что это он. Чем не весть оттуда? Будто в мастерской стою возле мольберта, работаю над портретом, но человека не знаю: узкое худое лицо, усы, бородка полоской на подбородке, а на лбу бородавка, из которой кустиком растут три жёстких волоса. И вдруг слышу: «Сними свою мазню, дай поработать». Оборачиваюсь, стоит худой мужчина и в руке держит картину. По ней я и понял, что это Игнатьев. Картину ты не знаешь, я её сохранил, остальные работы выбросили. Нарисована лошадь, телега, на ней старые газеты, металлом, тряпки и старьёвщик, рядом два пацана, один шар надувает, у другого он лопнул. Поставил Игнатьев картину, начал рыться в кистях и красках. Я думаю, как же так, ведь Игнатьев умер, а он будто прочитал мои мысли и говорит, что он живее всех живых, как сам Земляк. Взял кисть и бросил. Тут сон и кончился.

 

Потапова выписали из больницы в начале марта. Как Ольга его не отговаривала, он утром следующего дня пошёл в мастерскую. На улице было сыро, с крыш домов капала вода, иногда по желобу водостока с шумом обрушивались комья льда. Потапов пересёк улицу и вошёл в Винновскую рощу, радуясь первым приметам весны. Снег между деревьями потемнел и осел, почки деревьев запунцовели, в луже, отражавшей как зеркало лучи солнца, плескался и ворковал голубь. Потапов остановился и прислушался. Его внимание привлекли своеобразные поскрипывающие звуки, доносившиеся из зарослей рябин. Он подошёл поближе и увидел снегиря, он сидел на ветке, пылая алым нагрудничком, и самозабвенно пел свою птичью осанну мартовскому солнцу. Его песня была безыскусна, в ней не было залихватских трелей и коленцев, но это был первый гимн пробуждающейся природе.

По главной аллее проехал, чихая и дымя, колёсный трактор.

Потапов пошёл за ним следом и остановился. Его берёзы не было. От компрессора волокли к тому месту, где она росла, шланги и отбойный молоток.

– А где берёза? – растерянно спросил Потапов. – Здесь же берёза была.

– Спилили! – недовольно ответил рабочий. – А тебе чево надо?

Потапов, утопая в снежной жиже, побрёл к берёзовому пню. Берёзу спилили всего несколько дней назад, но лишённые ствола и ветвей корни не собирались умирать, на срезе пня пузырилась розовая пена. Он достал из кармана коробочку с нитроглицерином, вынул из неё таблетку и положил под язык. На мокром снегу лежали обрубленные со ствола ветки. Потапов взял одну из них и, сутулясь, пошёл в мастерскую.

Раньше он одним махом забегал на свой этаж. Сегодня ему пришлось идти медленно и размеренно, останавливаясь на каждой лестничной площадке, чтобы успокоить дыхание.

В мастерской на стуле сидел Сергей и вязал рыболовную сеть, одна уже готовая снасть, оснащённая грузилами и поплавками, была переброшена через мольберт.

– Извини, Геннадьич, – виновато сказал Сергей, сматывая сетку, – я не знал, что ты выписался. У меня дома негде вязать, всем мешаю.

– Ничего страшного, работай, когда меня нет. Как живёшь-можешь?

– На рыбалку с братом ездили. Видишь, как загорел?

– Вижу. А где Дуська?

– Не расстраивайся только: пропала Дуська в тот день, когда тебя на скорой увезли.

– Напугали медики.

– Да нет, она на следующий день ещё была в мастерской, а больше я её не видел. Я виноват. Приходила соседка, попросила лампочку вкрутить. Я вышел, а дверь на ключ не закрыл… А хочешь, я тебе котёнка принесу?

– Не надо, – сказал Потапов. – Ты, Сергей, сделай мне четыре ящика из хороших досок, под картины, прочные ящики, чтобы хранить и перевозить в них было можно. Вот тут в бумажке размеры и деньги, должно хватить. И не тяни с ящиками.

Сергей пересчитал деньги, согласно кивнул и спросил:

– Поездом будешь отправлять картины, или самолётом?

Потапов вздохнул.

– Как получится. От меня это не зависит.

Сергей ушёл, а Потапов лёг на диван и закрыл глаза.

Подводить итоги жизни, когда тебе всего сорок лет и ты рассчитывал прожить, по крайней мере, ещё полстолька – занятие не из лёгких. И хотя Потапов за три месяца вроде бы свыкся с тем, что сейчас живёт в кредит, за который платить ему нечем, живёт до следующей, наверняка, смертельной пробоины в сердце, он затруднялся решить, что можно занести в итог своей жизни. Конечно, сын. Но он ещё слишком мал, ему расти да расти. Нет, к тому, каким он вырастет, вполне возможно, отец причастен не будет. Остаётся творчество. Но Потапов достаточно трезво смотрел на то, что им сделано. Вряд ли его картины по мастерству выше работ, созданных другими. Если Бог даст мне хотя бы лет десять жизни, думал Потапов, может быть, что-то и удастся совершить. Хотя вряд ли, художник должен быть здоровым, живопись – это тяжёлый физический и духовный труд, я уже не вынесу такой нагрузки.

Потапов встал с дивана, включил полное освещение и подошёл к картинам, которые так и остались висеть на стене, как он их повесил в день появления в мастерской членов выставкома. На работы безграмотных богомазов вся Русь молилась, а сейчас? Что мы пишем, что мы чувствуем?

Потапов задумался, прежде чем решиться на окончательный вывод. Индюк Самсонов прав в том, о чём он даже не догадывается. Мои картины могут существовать, даже висеть в музеях, но их может и не быть, и от этого мир станет ни хуже, ни лучше. Можно эти картины объявить великими, можно Ляпина поставить выше Родена, всё зависит от тусовки, от кубла, в котором все сплелись, от Блисталова до Самсонова и Турбинина, как змеи на весеннем солнцепёке.

Внезапно Потапов вспомнил, зачем пришёл в мастерскую. Он подошёл к стеллажу, снял с него последнюю картину Игнатьева и поставил на мольберт. «Это его завещание, – подумал Потапов. – Пора и мне начинать работать над своим последним словом. Времени у меня в обрез».

 

- 10 –

 

Родина Земляка известна не только его мемориалом, захватывающим дух видом на Волгу с почти двухсотметровой высоты Венца, прекрасными девушками, слава о которых, благодаря слушателям школы высшей лётной подготовки, распространилась до таких древних городов как Дамаск, Багдад и Каир, но и своими ресторанами, на местном наречии именуемых кабаками. «Венец», «Советский», «Волга», «Россия», «Космос» – эти названия волновали сердца любителей лёгкого хмельного куража и флирта. Но это не были прожигатели жизни, лоботрясы и бездельники, все работали, а по вечерам погружались в ресторанное сигаретное марево, саксафонные завывания и хрипы, сопровождаемые лязгом и грохотом ударных инструментов. Таков был стиль жизни поколения, которое поняло, что обещанного светлого будущего у них не будет, и спешившего отведать приятного за свои кровные рубли под крышами модерновых и не очень вертепов.

Евдокимов не чурался этих весёлых заведений, хотя появление в них более или менее известных лиц немедленно регистрировалось. Поэт про это знал, но на советы доброжелателей вести себя потише, отвечал, что у него нет карьеры, на должность поэта его никто не назначал, поэтому уволить с неё, кроме него самого, никто не может.

В середине лета Евдокимову повезло: его стихи напечатал журнал «Волга», он получил гонорар и был при деньгах. Одному отмечать литературный успех было невозможно, душа требовала общения, и он подхватил сначала Васина, потом Севу, и они втроём отправились в ресторан «Волна». По пути Сева встретил знакомого, а Евдокимов и Васин ушли далеко вперёд и на выходе из сквера возле универмага сели на скамейку. Рядом с ними из фонтанчика жадно пил воду тщедушный мужик. Оторвавшись от струи, он обтёр лицо ладошкой, огляделся по сторонам, сел рядом с приятелями и с силой выдохнул в их сторону.

– Чем пахнет? Мне к следователю идти, а я бутылёк огуречного лосьона опрокинул. Поймёт или нет?

Васина и Евдокимова окатило запахом огурцов, будто из бочки, где они солились и кисли.

– Если следователь пьёт огуречный лосьон, – веско сказал Васин, – то поймёт сразу, а если им только мажется, то может и не заметить.

– Большое спасибо! – сказал мужик и пошёл по направлению к райотделу милиции.

– Кто это был? – спросил, подойдя, Сева.

– Знакомый, тоже фотограф, – сказал Евдокимов. – Что, двинули? Сейчас кабак откроется.

Они стали первыми клиентами, и швейцар дядя Саша их радостно поприветствовал.

Евдокимов был с ним знаком, подарил свою первую книжку, и в любую толчею дверь ресторана перед ним всегда была открытой. Он достал из портфеля журнал и подал дяде Саше.

– Почитай, пока мы здесь побудем. А вообще, сколько у тебя шабашки набегает за вечер?

Дядя Саша задумчиво потёр переносицу, бывший боксёр, он с арифметикой не дружил.

– Сейчас лето, у меня работы немного. Если дождь, то рублей пять-десять.

Евдокимов протянул ему червонец.

– Возьми и никого, кроме баб, в кабак до восьми часов не пускай. Договорились?

– Это запросто. Гуляйте!

Они поднялись на второй этаж, сели за столик возле открытого окна. Официантка Зина, их общая знакомая, подошла к ним танцующей походкой.

– Привет, мальчики! По какой программе гуляем?

– По полной! – сказал Евдокимов. – Шампанского!

Васин недовольно крякнул, а Сева поморщился. Шампанское они не любили, предпочитая ему водку или, на худой конец, бормотуху.

– Ладно! – ухмыльнулся Евдокимов. – Мне шампанского, Васину бутылку водки, Севе бургундского нашего разлива! А тебе, Зиночка, шоколадку.

Дядя Саша слово сдержал. В зале стали появляться только дамы, любительницы ресторанного кайфа и рискованных амурных приключений. Они заказывали, чисто символически, немного водки и закуски и недоумённо осматривались: в зале была только троица подвыпивших и не обращающих на них никакого внимания мужиков. Для дам неожиданное безмужичье было непонятно, и они перешёптывались, гадая, куда подевались все кавалеры, на которых они рассчитывали.

На небольшую эстраду вышли музыканты, тренькнули гитары, громыхнул барабан. А дамы всё прибывали и прибывали.

– Сейчас пойдут на нас в атаку, – сказал Васин. – Вот долбанут лабухи «Ах, Одесса, жемчужина у моря», и нас атакуют.

– А мы не пойдём танцевать, – предложил Сева. – Не пойдём. Пусть без кавалеров маются.

– Какой ты, Сева, жестокий! – засмеялся Евдокимов. – Это надо же уродиться таким извергом!

Оркестр заработал в ритме пневматического кузнечного молота. Дамы подхватились с кресел и двинулись к столику, где восседали единственные в ресторане кавалеры. А те отказались танцевать, правда, Сева дёрнулся, но спохватился. Сыграли несколько танцев, дамы плясали друг перед другом, то и дело поглядывая на ведущую в зал лестницу, но по ней поднимались только женщины.

– Нас ведь могут и поколотить, – сказал Евдокимов. – Не мужики, так эти бабы. Пора смываться.

Они спустились по лестнице к выходу. За дверями ресторана рассерженно гудела толпа мужиков, но дядя Саша мужественно сдерживал натиск. Увидев Евдокимова, он распахнул двери, и кавалеры, толкая друг друга, устремились в зал к изнывающим от одиночества подругам.

– А ведь то, что мы сделали, это садизм, – сказал Васин.

– Чем дольше ожидание, тем радостнее встреча, – философски заметил Сева.

Они вышли на бульвар, сели на скамейку и закурили. Вечер был душным, со стороны Волги на город наползала громадная туча, в ней уже посверкивали молнии.

– А вот и любитель огуречного лосьона! – сказал Васин.

Мужик поравнялся со скамейкой, где сидели приятели, остановился и радостно воскликнул:

– Отпустил! Отпустил следователь! Но я не признался, честное слово!

– В чём не признался? – заинтересовался Сева.

– В том, что пил огуречный лосьон!

– Молодец! И жене не признавайся.

– Не признаюсь.

Евдокимову наскучило сидеть, душа требовала продолжения праздника.

– Может в «Советский» зайдём? Как маэстро?

Сева достал сигарету, закурил и, вздохнув, произнёс:

– А ведь Потапов умер.

– Как умер! – Евдокимов схватил Севу за грудки. – И ты молчал! Мы пили, хохотали, а он умер!

– Что бы изменилось? – Сева оттолкнул Евдокимова. – Помочь ему нельзя. Я не хотел тебе портить весёлое настроение.

– Вот и потеряли мы этого человека, – мрачно произнёс Васин. – А живописец он был неслабый, да, неслабый.

Евдокимов тяжело посмотрел на Севу и как-то отрешённо вымолвил:

– Самое мерзкое во всём этом, что его задавили, походя, как мураша. Вот так! – и он наступил подошвой на медленно ползущую по асфальту букашку.

У Севы появились какие-то срочные дела, а Васин и Евдокимов купили водки и пошли в скульптурное ателье. Там они, поминая Потапова, вдрызг напились и, выйдя во двор, по колено в лопухах и глядя в крупнозвёздное небо, надрывно запели:

Выхожу один я на дорогу.

Сквозь туман кремнистый путь блестит.

Ночь тиха, пустыня внемлет Богу.

И звезда с звездою говорит...

Небо в день похорон Потапова было сумрачным, низкие и тёмные облака обложили город со всех сторон, похолодало, изредка накрапывал дождичек. Евдокимов стоял возле окна и смотрел на балкон девятого этажа соседнего дома, где была устроена голубятня. С некоторых пор это стало для него привычкой, как первая сигарета натощак. Если голубятник выпускал птиц, и они, трепеща крыльями, поднимались в небо, то день для него складывался удачно, ему и думалось, и писалось, и был необходимый интерес к жизни. Но сегодня для голубей была нелётная погода, и Евдокимов, докурив сигарету, с отвращением выбросил её в форточку.

Вчера он написал кое-что о смерти Потапова в своём дневнике. Но сегодня, перечитав свои записи, понял, что не сказал о художнике самого главного: он умер, не написав своих главных картин, когда ему только лишь стала приоткрываться суть творчества. Многие из двуногих именуют себя творцами, но они маскируются под художников и поэтов, когда на самом деле они – всего лишь набившие руку умельцы кисти и пера. Им неведомо величие творческого одиночества, они предпочитают сбиваться в стаю себе подобных, называя себя обязательно новой творческой школой или направлением в искусстве. Они играют в независимость от всего, даже от Бога, а на самом деле пресмыкаются перед любой властью, будь то диктатура пролетариата или диктатура золота. Всех, кто попытается, хоть чуть-чуть, приподняться с колен, они преследуют с беспощадным остервенением. Потапов попытался встать с четверенек, вдохнуть всей грудью, но выпрямиться не смог, не хватило характера и удачи.

У подъезда дома ничто не напоминало о похоронах. Несколько девчонок играли в «классики», за столиком под грибком сидели доминошники. Евдокимов поднялся на второй этаж, дверь в квартиру была полуоткрыта, он вошёл и увидел через дверной пролёт в зале часть гроба, обитого кумачом, и ноги Потапова в начищенных чёрных туфлях. Он прошёл в комнату и присоединился к тем, что стояли возле покойника. Евдокимов довольно давно не видел художника и поразился, что волосы у него стали седыми, лицо было жёлтым, одет он был так, как никогда не одевался при жизни: в дорогом чёрном костюме, ослепительно белой рубашке, на руке отсвечивало золотое кольцо. Ольга сидела у изголовья гроба, она была бледна, рядом с ней стоял сын. К горлу Евдокимова подкатил жёсткий комок, и он, перекрестившись, вышел из квартиры.

У подъезда стояли несколько человек, среди них были Васин и Лизин, возле которых увивался парень с узенькой полоской растительности на подбородке, усатый и весьма хлыщеватый на вид.

– Кто это? – спросил Евдокимов у скульптора.

– Молодой художник, окончил академию в Питере.

– Мне кажется, я уже где-то его видел.

– Интересный живописец, – сказал Васин. – Да, неслабый. Вот, ждёт мастерскую, вроде, ему потаповскую отдают.

Из подъезда вышел Сергей, ему досталась роль распорядителя похорон.

– Пора выносить. Давайте, мужики, поможем.

Гроб подхватили с табуреток, Евдокимов не рассчитал, полотенце закинул не на плечи, а на шею и, пока покойника несли вниз по лестнице, он чуть не задохнулся, и возле подъезда его заменил Васин. Немногие провожающие Потапова люди дошли до конца дома, гроб загрузили в катафалк, человек двадцать сели в автобус, и похоронный кортеж, набирая скорость, устремился через весь город на кладбище.

Впереди Евдокимова сидел Лизин, рядом с ним на краешке сидения притулился донкихотского вида молодой художник.

– Егор Васильевич непростой человек, – говорил Лизин. – Талантливый организатор, ему художники обязаны всем.

– Я ещё в Питере знал, что на родине Земляка своя школа живописи.

– Положим, это слишком сильно сказано, – Лизин от косвенной похвалы в свой адрес даже зарделся. – Но определённые успехи у нас есть.

Васин толкнул Евдокимова в бок и поднял вверх большой палец, мол, молодец юноша, далеко пойдёт.

– Почему Сева не пришёл?

– Ему интересны только живые, – ответил Евдокимов. – Он на кладбище никогда не ходит.

Евдокимова обряд погребения всегда приводил в сильное душевное волнение. Он всеми порами кожи чувствовал, будто его самого опускают в могилу, как гроб, задевая края ямы, скользит вниз, об его крышку стучат комья глины, потом земля сыпется сверху и наступает кромешная тьма…

Гроб поставили у края могилы, тяжко, навзрыд заплакала Ольга, Лизин достал бумажку, чтобы «от имени и по поручению» прочитать Потапову отходную, но не выдержал и прослезился. Евдокимов чувствовал себя опустошённым, он горевал, но глаза его были сухи и, бросив горсть земли в могилу, пошёл по кладбищенской аллее.

Недалеко от въезда на кладбище был участок земли, отведённый для захоронения номенклатурных покойников. Хотя кладбище открылось не так давно, областное начальство здесь было представлено весьма внушительно, из него вполне можно было создать загробный обком партии родины Земляка во главе с изваянным в бронзе Бабаем, предоблисполкома, членами бюро обкома, начальником УВД и чиновниками помельче. Даже здесь, в городе мёртвых, существовал для покойников свой ранжир, свой статус, поэтому не могло быть ни одного памятника выше, чем у Бабая, и за этим строго следили. В этом Евдокимов убедился самым наглядным образом, когда поставленный генералу Турчинскому от Министерства обороны памятник оказался выше бабаевского на двадцать сантиметров. Дело разыгралось нешуточное, в него вмешался министр коммунального хозяйства России и после долгих раздумий разрешил боевому генералу быть выше партийного покойника.

Потапова предали земле, и настроение у людей, проводивших художника в последний путь, заметно улучшилось. Автобус мчался прочь от кладбища, облака на небе рассеялись, ярко светило солнце, и никому не хотелось вспоминать о том, где они сейчас были и в чём участвовали.

После поминального обеда у Васина появилась идея поехать в его мастерскую и помянуть Потапова по-настоящему. Но Евдокимов отказался, ему нужно было забирать младшую дочку из детсада.

Похороны вымотали его, и в трамвае он ехал в состоянии полной отрешённости от всего вокруг. Ему ясно представилась его последняя встреча с художником в больнице, странно начатый Потаповым разговор о бессмертии. Он тоже что-то говорил в ответ, затем художник рассказал о своём недавнем сне, и Евдокимов, вспомнив его рассказ, даже вскочил с сидения. Невероятно! Потапов рисовал во сне портрет того самого хлыща, молодого художника, который нацелился на его мастерскую. Усы, узкая полоска бороды, но Потапов ещё говорил о бородавке, а у этого вроде бородавки не было. Или была?

От остановки до садика Евдокимов почти бежал, встретил дочку, подхватил её на руки и поспешил домой.

– Отпусти меня! – протестовала Машенька. – Я большая, я сама пойду!

– Потерпи, мне некогда, – отвечал Евдокимов. Он занёс дочку в квартиру и судорожными движениями набрал номер телефона Васина.

– Слушай! Ты хорошо запомнил этого молодого художника, что нацелился на потаповскую мастерскую?

– А что там запоминать? Обычное личико с зеленоватой бородкой, будто соплю уронил.

– Бородавки нет у него на лбу?

– Зачем тебе бородавка? – заинтересовался Васин. – Ты что, продолжил поминки?

Не отвечая, Евдокимов положил трубку. Наверно, показалось, подумал он, такая нервотрёпка с похоронами, чёрт те, что в голову может прийти. Разогрел дочке котлету с картофельным пюре, проследил, чтобы она убрала за собой грязную посуду в раковину, и прошёл в свою комнату. Дверь на балкон была распахнута, он встал около неё, закурил, проследил за струйкой дыма, с надеждой посмотрел в сторону соседнего дома, но голуби над ним не летали.

 

Через месяц Евдокимову позвонила Ольга.

– Нам необходимо встретиться, – бесстрастным голосом сказала она. – Ты завтра сможешь подъехать в мастерскую Бориса часов в одиннадцать.

– А в чём дело? – поинтересовался Евдокимов.

– Дело очень важное и для тебя, и для меня, – и, не дожидаясь ответа, она положила трубку.

На следующий день в назначенное время Евдокимов поднялся в мастерскую по лестнице. Дверь в неё была не заперта, он вошёл и увидел жену Потапова, которая сидела на диване. Они редко виделись, и Евдокимов не мог судить, как на ней отразилась смерть мужа. Одета она была просто, косметикой пользовалась аккуратно.

– Борис оставил тебе конверт, – сказала Ольга. – Что в нём, я не знаю.

Она вытряхнула из пачки сигарету и закурила. Евдокимов отошёл в сторону, вскрыл конверт и достал письмо. Оно было написано от руки, почерк у художника был неровный, трудночитаемый, и Евдокимов не сразу смог всё разобрать. Видимо, Потапов писал ему письмо в состоянии сильного волнения.

«… Когда-то, ты может быть, помнишь, я приехал на Волгу молодым и сильным. У меня была уйма замыслов, надежд, я хотел работать и работал. Но меня сжевали, схавали так же просто и обыденно, как я за супом съедаю кусок хлеба. Мне, наверное, надо было послушаться твоего совета и бежать с родины великого Земляка, сломя голову, но меня уже прочно засосало обломовское болото. Меня уже нет, но предстоят ещё одни мои похороны как художника. Ольгу я предупредил, чтобы картины из мастерской без тебя не вывозили, я хочу, чтобы ты всё увидел своими глазами. Ты помнишь Игнатьева? Отдай его картину тому, кто займёт мою мастерскую. Тебе я дарю свою последнюю работу. Всё. Прощай!»

Это была весть «оттуда». Замогильное письмо ошеломило Евдокимова, он опустился на стул и обхватил голову руками.

– Скоро придёт Сергей, – сказал Ольга. – Муж мне написал, чтобы вы были, когда придётся освобождать мастерскую. Я всё оттягивала это, но они сказали, что сегодня последний срок.

– Картины здесь, в ящиках?

– Да, здесь. Перевезём в гараж, он у нас капитальный, с отоплением.

На мольберте, как оказалось, стояли две картины. Евдокимов снял картину Игнатьева, за ней была ещё одна работа.

– Ты видела эту картину?

Ольга подошла и встала рядом с ним.

– Нет. Какой странный сюжет. Он так не писал.

– Я её никогда не видел, – сказал Евдокимов. – Поразительная вещь.

Это была лошадь, запряжённая в телегу, на которую в беспорядке были навалены картины, гипсовые бюсты и посмертные маски, но Потапов узнал только Земляка и Пушкина. С поразительной силой была написана лошадь. Она, упираясь широкими копытами в жидкую грязь, тащила телегу, её огромные глаза были темны, как дно колодца, на изорванных железными удилами губах окаменел крик. Рядом с телегой стоял некто в чёрном костюме, чёрном галстуке, белой нейлоновой рубахе и в поднятой в замахе руке держал кнут. Его лицо не было прорисовано.

– Наверно, над этой картиной он работал в последнее время, – сказал Ольга.

В коридорчике перед мастерской раздались голоса. Это был молодой художник, весьма оживлённый и довольный, что мастерская досталась ему. За ним следовал вездесущий и неугомонный Сева.

– Сэкарэмарэ! – вскричал он, увидев Евдокимова. – Не ожидал тебя увидеть! Куда ты запропал, бродяга?

Евдокимов отмахнулся от фотографа и с изумлением смотрел, как новый хозяин шагами измеряет длину и ширину помещения.

– Да, это то, о чём я мечтал. Вы всё вывезли? А это что за ящики?

– Сейчас уберём, – ответил Евдокимов, пристально вглядываясь в лицо художника.

– Что вы на меня уставились?

– Просто так, не обращайте внимания. Кстати, вот на мольберте вам подарок, но не от Потапова, а от того, кто здесь работал ещё раньше, от Игнатьева.

Художник подошёл к картине поближе, встал почти рядом с Евдокимовым, и тот обомлел: на том месте, где должна быть бородавка, виденная во сне Потаповым, розовел небольшой шрам.

– Что ж, пусть остаётся. Весьма любопытно…

Евдокимов хотел поинтересоваться происхождением шрама, но не решился и спросил про другое:

– Трудно было добиться мастерской?

– Непросто. Но Егор Васильевич к молодым художникам очень внимателен.

– Да, очень внимателен, – согласился Евдокимов.

Новосёл ещё раз окинул внимательным взглядом всю мастерскую.

– Конечно, ремонт не помешало бы сделать, – сказал он, – но надо работать. – Так, тут ещё кое-что есть, – подошёл к шкафчику и загремел посудой, – так, полный набор. Может быть, оставите мне? Я заплачу.

– Забирайте всё, денег не надо.

– Что ж, спасибо, Сева, у нас что-то было, вроде, коробка конфет.

– Что вы, не надо! – запротестовала Ольга. – Я бы всё равно это выбросила.

– Неужели? – художник скривился. – Тогда выходит, вы их выбросили, а я подобрал. Возьмите деньги.

Ольга не отвечала.

Плаксиво затренькал звонок. Пришёл Сергей с двумя пустыми бумажными мешками. В них Ольга начала складывать книги, папки с этюдами, альбомами с записями и рисунками мужа, коробки с красками.

– Мольберт вы тоже заберёте? – поинтересовался новосёл.

– Заберу.

Ольга знала, что недалеко то время, когда мольберт может потребоваться сыну, который уже сейчас тянулся к рисованию.

Евдокимов и Сергей снесли ящики с картинами вниз и погрузили их в машину. Затем вынесли мешки и мольберт.

«Вот теперь Потапова похоронили по-настоящему», – подумал Евдокимов, провожая взглядом машину. – Был человек, надеялся, страдал, колготился, но пришла смерть и всё зачеркнула. Теперь его мятежная душа художника найдёт успокоение. Но ужели смерть и заключает в себе конечный смысл его жизни? Значит он жил ради смерти?..

Евдокимов направился на трамвайную остановку, но спохватился, что забыл прощальный подарок Потапова. Он поднялся в мастерскую. Там уже звенели стаканы.

– Сэкарэмарэ! – восхитился Сева. – Познакомься, Женя. Это наш знаменитый поэт Евдокимов! Ну, давайте по пять капель.

– Нет, я не буду! – отрезал Евдокимов. – А вы продолжайте, у вас праздник жизни ещё в полном разгаре.

Он взял картину и пошёл к выходу.

«Чего это он, Сева?» – услышал Евдокимов, закрывая за собой дверь, недоумённый вопрос художника.

 

Прошёл год.

Васин, наконец, выполнил обещание, данное Потапову в больнице, начал работать над бюстом художника для надгробной стелы. Сначала сделал голову в глине, посмотреть её пришли Ольга и Евдокимов, одобрили, и совместно решили, что памятник нужно выполнить в камне. Поэт через месяц нашёл его в реставрационных мастерских, которые следили за сохранностью мемориала Земляка, столковался с работягами, они привезли в скульптурную мастерскую мраморный параллелепипед, и Васин приступил к работе.

Ателье скульптора было проходным двором, и голову Потапова видели многие художники и люди, не причастные к искусству, и всем она нравилась. Одобрила памятник и Ольга, она пожелала установить его на могиле в день рождения мужа, в начале июня.

– Будете делать надпись, оставьте место и для меня, – попросила она Васина.

На кладбище Ольга приехала вместе с сыном, тихим крупноголовым мальчуганом с кротким взглядом и застенчивой улыбкой. Увидев памятник, Ольга заплакала и опустилась на колени. Евдокимов взял мальчика за руку и отвёл в сторону, к скамейке, где сидел Васин. Он погладил его по голове и спросил:

– Отца помнишь?

– Помню, – ответил сын, и на глазах показались слёзы.

– Прочитай, поэт, эпитафию художнику, – сказал Васин. – Ведь, наверняка, сочинил.

Он в жизни был и раб, и гений.

Теперь – забит землёю рот.

Теперь – глядит на мир сомнений

С непререкаемых высот.

– Стало быть, ты считаешь, с что Потапов там счастлив? – сказал Васин.

– Уверен! – убеждённо произнёс Евдокимов. – Должна же быть и ему за его муки награда.

Васин крякнул и закусил бороду, что было верным признаком душевного волнения.

– И почему тебя не печатают в столичных журналах, не понимаю!

– И они не понимают, поэтому и не печатают, – улыбнулся Евдокимов. – Знаешь, писать стихи гораздо интереснее, чем их публиковать.

– Но жевать что-то надо, – усомнился Васин. – Вот сейчас неплохо бы отметить открытие памятника, но как?

– Всё решено, – сказал Евдокимов. – Ольга нас профинансировала.

Поминали Потапова на волжском косогоре напротив моста через Волгу, в заброшенном саду. Хотя наступило лето, соловьи ещё не угомонились и пребывали в любовном угаре. И один певун выщёлкивал, выламывал коленца, вытягивал неимоверную по высоте звука трель в густых кронах старых яблонь и вишен.

Серебристо-алюминевая гладь водохранилища, перехваченная поперёк грязно-серой полосой моста, была недвижима, вспыхивая временами то зигзагами, то полосами отражённого солнечного света. На дальнем берегу уступами поднимались к линии горизонта две террасы, застроенные жилыми домами и производственными зданиями, над которыми стлалось пыльно-дымное марево. Справа от моста на жёлто-коричневом обрыве начинался хвойный лес, а слева водохранилище резко расширялось, и берега не было видно.

– Широко здесь, широко, – сказал Васин, – но чего-то не хватает. Уныло как-то, движения мало. Вон плывёт теплоход, а такой махонький отсюда, как щепка в луже.

– Волга, Волга… – задумчиво произнёс Евдокимов. – Когда-то это была песенная душа России, душа народа, а сейчас? Перегородили бетоном, изгадили… Наш поэт, вроде бы, красиво сказал: «Только выдохнешь – Волга, только скажешь – Россия, и умоешься вечно живою водой!» Здорово, не правда ли? Только враньё всё это. Давно уже и Волга другая, и народ другой. Поэт должен это почувствовать раньше всех. Волга давно уже не течёт, а ползёт куда-то. И народ так же.

Они выпили за упокой души Потапова, за памятник, чтобы долго стоял, за Волгу, чтобы она окончательно не прокисла, Васин попытался начать песню «Есть на Волге утёс», но Евдокимов привлёк его внимание к теплоходу. Он шёл уже недалеко от берега, направляясь к мосту, на его верхней палубе гремела всё та же «Ах, Одесса, жемчужина у моря», пассажиры, извиваясь и подпрыгивая, плясали, а теплоход, рассекая воду, входил в тень от вибрирующего под тяжестью грузового поезда моста.

– Красиво идёт, – сказал Васин. – Наверно, «Россия».

– Может быть и «Россия», – пожал плечами Евдокимов. – Во всяком случае, палуб много, а на верхней народ пляшет.

– Счастливые люди, – вздохнул Васин. – Куда-то едут, что-то пляшут, а тут сидишь, и с места сдвинуться нет охоты.

– В России за счастьем гоняться не стоит, – вздохнув, вымолвил Евдокимов. – Если оно придёт, то и на печи найдёт. Впрочем, и беда точно также, когда ей вздумается, тогда и явится. 

Комментарии: 0