НИКИШИН ЕВГЕНИЙ, НИКИШИН КИРИЛЛ

Евгений Евгеньевич Никишин.

Родился 20 июня 1989 г.

Рос и учился в селе Спешневка Кузоватовского района Ульяновской области. Окончил исторический факультет с дополнительной специальностью «Юриспруденция» Ульяновского педагогического университета имени И.Н. Ульянова, по образованию учитель истории и обществознания. Место работы: ведущий архивист сектора информационных технологий ОГБУ "Государственный архив новейшей истории Ульяновской области".

Кирилл Евгеньевич Никишин.

Родился 3 августа 1993 г.

Прописан, рос и учился в селе Спешневка Кузоватовского района Ульяновской области. Окончил медицинский колледж,

по образованию фельдшер медицинской скорой помощи.

Место работы: фельдшер бригады медицинской скорой помощи КССМП ПСМП №1.

Есть публикации в ульяновском ежегодном молодёжном альманахе «СимбирЛит» (№6 и №7) в 2014 и 2015 гг.

 


Где растёт бурьян…

Бабушке Ларисе Юрьевне Марушевской 

(1944-2010) 

 

Покажите мне героя, и я напишу вам трагедию.

                                                                                                

                                                                                                          Френсис С. Фицджеральд

                                              

                                                                       Край ты мой заброшенный.

                                                                       Край ты мой, пустырь…

                                                                                                         

                                                                                                                             Сергей Есенин

Часть первая. Пожар

 

   Сельские мгновения         

         

          Голубое небо с бело-серыми облаками взрывалось яркими, жаркими лучами солнца. Радуясь прекрасному зелёному дню, высоко в синеве летали и сплетничали птицы, парил гордый стервятник, кружась по часовой стрелке, и взирал на обетованную землю с синей высоты.

          По обеим сторонам большака раскинулась давно уже непаханная, жёлто-зелёная, замусоренная земля, пророщенная высоким бурьяном. Он навечно прижился на этом потерянном куске земли и высоко и величаво тянулся в небосклон. Сколь ни трать сил для его уничтожения, всё одно ему расти там, где он посчитает нужным. Человек рождается, бежит сломя голову по жизни, затем удобряет собой почву, а бурьян вечен, ни что ему не страшно: ни коса, ни огонь, ни лопата.

          Раскаленное летнее солнце играло в прятки, исчезало за облаками, и вся земля до того дальнего березняка, что на меловой горе, скрывалась тенью, – знаете, будто морская волна била приливом об корму прибоя. Позже солнце выглядывало из-за облаков, мигая лучами, равномерно увлекая тень. И вновь солнце пряталось, и вновь сей процесс повторялся.

          Ветер то усиливался, либо слабел, разбавлялся в палитру порывов, становился мягче и свежее и нёсся вскачь как добрый конь, сшибая холку кюветного ковыля, притесняя верхушки толстоголовника, полыни, порея, сиреневые ирокезы колючего татарника.

          Где млела старая, брошенная на произвол судьбы бензоколонка с цистернами, почерневшими от раскалённых лучей солнца и периодически выпадавших осадков, там мирно щипал сочный «костёр» стреноженный конь. Он мотал головой, взрыхляя полной репьёв и череды гривой, отпугивая липнувших слепней. С кюветов несло горькой полынью.

          На трассе покрышками и визжащими тормозными колодками шумели автомобили.

          Словно безлюдный корабль молчал, лишь изредка вздрагивал отошедшим железным листом кровли, тревоженым ветром, молотильный ток на сваях. В бурьяне утонули зернохранилища, ощерились облупившейся штукатуркой ангары Машинного Двора. В зарослях бурьянных бастылов можно было увидеть руины, а где и остовы ферм – их раз за разом разбирали по кирпичику, по досочке, по шиферку. Ну, хоть в чём-то они – робкие – пригодились в этом начавшемся столетии. За некогда бывшей пилорамой белело силикатным кирпичом крохотное одинокое здание медпункта, судьбу сокращения которого до сих пор решали муниципальные чиновники.

          После этих душещипательных достопримечательностей вдоль дороги, по обеим сторонам, тянулись жилые, а некоторые в заброшенном состоянии, с заколоченными окнами, кирпичные дома, скрывающие на задах навозные кучи да пророщенные картофельные участки.

          В самом селе ни ветерка, ни шороха. Всё таилось в тишине, подогреваемой пеклом, прерываемой лаем собак. На песчаной, с лужами, накатанной дороге играли малолетние дети, они носились друг за дружкой, громко и дико вереща. Гуляли, важно выпятив грудь, утки. Тут и там сновали любопытные куры: одни купались в песке, другие топтались петухами, третьи шарили в земле, чем бы поживиться, хоть букашкой заурядной, хоть зёрнышком. Пыжились на прохожих вечно чем-то недовольные гуси.

          Но всё же жизнь здесь не задерживается на месте – вяло мчится велосипедом своей колеёй.

         

Ванюшка

                                                

          Иван Бобров, или Ванюшка, – худощавый, косматый мужик – не знал, что ему делать и потерянно взирал на свои дырявые галоши. В его исцарапанных, заскорузлых пальцах дымилась папироса.

          Алкоголь утянул у Ванюшки красоту, молодость, недюжую силу, обратив его в маргинала в рваных трико, свисающих нелепой мешковиной на заду, в жёлтой от пота майке, да в худых галошах без пяток.

          Стар и млад называли его просто Ванька, или Ванюшка, не смотря на его возраст и жидкие седины, торчащие вразброд. Бывшие колхозники, тоже, как и он, ринувшиеся толпой в запой, обращались к нему как к Егорычу, помня его заслуги в прошлом.

          Если честно – никто не знал, сколько Ванюшке лет. Пытались считать, да сбивались. Ну, живёт он и пущай живёт, пьёт суррогат, напрочь заливая свои мозги. Никого он не волновал и не смущал…

          Подбежит пацанёнок и протянет ручонку:

          – Здорово, Ванька!..

          Подойдёт мужик:

          – Эй, Егорыч, айда курнём малясь!..

          Вот и ходил такой Ванюшка, детина с полусотней лет за спиной, тихо матюгался, постоянно находясь в поисках справедливости, смолил папиросы, потел, пил безбожно, из-за чего временами дрых под лавочкой, уткнувшись в зелень земли летом, в слякоть весной, в сугроб зимой, что проходившие мимо сельчане осуждающе охали и ахали:

          – Э-эх, Иван, в кого ты обратился!..

          А кто-то вообще равнодушно молчал.

          А ведь Иван Бобров в прошлом считался умнейшим человеком на селе. В 80-х закончил Сельскохозяйственную Академию, получив высшее образование с отличием, и приехал вместе со своей женой Галей в родное село Спешневка, которое в те времена славилось великим сплочённым колхозом имени Фрунзе. Галя стала работать в сельпо. Бобров работал инженером на Машинном Дворе, и из рук его выходило всё, что бы он ни пожелал. Мастак был во всех делах. И при всём при этом оба воспитывали дочурку Жаннку.

          Но недолго сказка длилась. В конце 90-х он лишился места работы – после самоубийства председателя Скворцова и прихода на власть мордвина Куськина, который тоже нажился с достатком.

          При председателе Куськине сначала разобрали на запчасти и распродали на металлолом технику: тракторов часть, комбайнов часть, культиваторов, сеялок. Затем взялись за колку фермерских коров, чтобы погасить долги и откупиться от колхозников, насаждающих с навязчивой идеей о выплате зарплаты.

          Интересный факт – когда вспаривали коровам брюха, оказалось, что все те, отличающиеся толщиной, были вовсе не откормлены, как объяснял Куськин на суде, а стельные, и в их расширенных утробах покоились сформировавшиеся эмбрионы, готовые только-только покинуть место пребывания. Из-за чего многие мясники бросали ножи, плевались в ноги нерадивому председателю (а иной раз замахивались на него кулаком) и уходили прочь. Каким бы человек не был – сострадание к братьям меньшим выражается само собой: человека так не жаль как зверушку.

          После сокращения Боброва жена его, Галина, из последних сил пыталась тянуть на себе семью. Она наплевала на порок сердца, которым страдала с детства, круглосуточно работала в магазине, отчего у неё развились постоянные нервные стрессы. Дело даже доходило до обычных семейных скандалов.

          И вдруг она стала тлеть свечой и вскоре слегла, обратившись в маленького сухого человечка, который постоянно лежал в больницах.

          Через год Галина умерла.

          С неделю назад она захворала, ссылаясь на сердце. Бобров тут же  нанял машину и отвёз супругу в районную больницу. А утром, через три дня, оттуда позвонили: якобы Галина приказала себе долго жить. Трагическая новость потрясла Ивана.

          Он отказался от вскрытия, дабы избежать надругательства над телом жены. И он оказался прав. Слухи мошкарой носились о районном морге, что с трупом поступают так, как не следует. Оказывается, обмороженные покойники складывались штабелями друг на друга, после чего их вспаривали острым скальпелем от лобка до подбородка, вынимали внутренности, осматривали, делали заключение и, как картошку в мешок, отправляли в хаотичном порядке обратно в утробу. «Всё равно на закоп!» – и солдатским швом зашивали.

          Бобров поплакал, погоревал над холодным телом жены, а потом задумался с перевозкой покойницы в село.                                     

          Похоронил Бобров свою жену. Продал кое-какую бытовую и мебельную утварь, заказал «скорую помощь», которая привезла тело Гали, и за два литра водки попросил четырёх местных алкашей, чтобы те могилу вырыли и гроб опустили.

          После смерти супруги Иван начал тушить своё горе «зелёным змием», пуская слезу на драную клеёнку стола. А когда Жанне исполнилось шестнадцать лет, он и вовсе уходил в широкомасштабные запои, часто ночуя под крыльцом магазина, или под своей лавочкой, не в силах доползти до дома.

          Из кроткого, мудрого человека он превратился в неформатного дебошира. Дрался с такими же неформатными собутыльниками с забурьяненными душами, изрыгал матерный ор на язвительные смешки сельчан, а также ехидные сплетни старух.

          Отучившись в школе, Жанна уехала в город, наплевательски бросив одержимого спиртным отца, нашла богатого жениха старше её на двадцать лет и лишь изредка звонила соседке спросить о душевном и физическом состоянии «папки».

          Вот так судьба надругалась над Иваном Егоровичем Бобровым, деморализовав его в Ванюшку. И, наплевав на всех и вся, живёт он с таким прозвищем уже девять лет и не желает исправляться.

          – Лучше подохнуть, чем снова корячица, – жаловался он и участковому Пантелеймонову, и председателю Куськину, и главе администрации Клопову.

Латрыги

         

          Помимо Ванюшки в селе было неописуемое количество ярких и интересных личностей с булькающим градусом в желудке. Многие из них являлись истинными друзьями Ванюшки. Ну, не такими уже друзьями, но бутыль вместе, конечно, держали.

          Среди них Василий Васильевич Метёлкин, по прозвищу Сапожник, Александр Дмитриевич Купцов, он же Москвич, и мордвин Андрюха Пуцков с издевательским погонялом Гавайский.

          Подобной компашкой они шастали по селу, выпивали, пели песни, пускали слезу на поминках, вспоминая то этого, то того покойника. Изредка приходилось им подворовывать, а то и шабашить. Порой дрались до гематом и разбитого носа – и все глазели на них с некой иронией и презрением, а особенно на Ванюшку, как на бывшего культурного, но в данный момент на дно колодца опустившегося человека.

 

Васька Сапожник был неплохим мужиком: и договориться с ним можно было о чём-нибудь, и поговорить о жизни и её смысле. Но едва он опустошал бутыль, у него моментально сворачивало башню набекрень.

          Набравшись в зюзю, Василий всякий раз сидел на крыльце собственной избы, калякал сам с собой, матюгами покрывал прохожих, посылал их на три буквы и роптал на свою заиндевевшую жизнь.

          Хорошенько пробрав проходящих людей, он швырял в них свою галошу с навозными ошмётками аль веник из полыни.

          Прохожие же в то мгновение делились на четыре категории. Одни, молча, проходили мимо – что с дураком пьяным связываться? Другие же покрывали Ваську забористым матом, который его вообще не цеплял. Третьи закидывали брошенную Сапожником галошу или в кусты, или в него же. А вот четвёртые – неудержимые и неуравновешенные – подходили и безо всяких разговоров ударом кулака выпускали из его сизых ноздрей пузыристые, кровавые сопли. Били по черепу до синих гематом – и не только конечностями. Во множественный раз перебивали переносицу, которая скоро приняла специфическую форму прямого угла девяносто градусов, выбивали зубы, отбивали роговицу, а ногами почки.

          Один раз здешний отморозок и плешь на теле человечества Тлинька, которого матюги и галоша задели за живое, ввязался его дубасить так, что аж сидевшие на лавочках бабки-сплетницы полезли оттаскивать пацана от харкающего кровью пьяницы с криками:

          – Так угробишь же, ненормальный!!! Уйди от него, уйди!!!

          Вот за такие нелепые события и назвали Метёлкина Сапожником, потому что ругался как сапожник, да галоши ещё приплели.

 

О Саньке Купцове неслась совсем иная молва, превратившая его в Москвича.

          Будто бы он во время медового месяца в Москве чуть не избил караул Мавзолея великого вождя пролетариев и колхозников Владимира Ильича Ленина.

          Двое солдат на посту не решились его пропустить внутрь гробницы, с презрением поглядывая на его штанины брюк, заправленные в носки. Но Санька, выкрикивая древние революционные лозунги, арапом лез напролом, заявляя о том, что он – тракторист-передовик – обязан хоть раз в жизни вживую увидеть своего вождя и кумира.

          И вместо приятной ночи под тёплым бочком жены в номере небольшой столичной гостиницы провёл он в КПЗ, в «обезьяннике», с московскими ханыгами.

          Капитан отдела долго и устало смотрел в деревенские глаза Купцова, положив сухой угловатый подбородок на свой кулак, а потом сказал:

          – Чё с тя, придурка, взять?! Вали-ка ты в свою Пешневку грёбаную! – и на следующий день отпустил его.

          Так и прославился среди сельчан Купцов. Язвительные языки тут же подхватили:

          – Москвич! Вона – с караулом дрался…

          – Больно Ильичу досталось!

          – Ага… Он терь москвич у нас!

          Так и пошло – Москвич, Санька Московский, или просто Московский.

          С женой же Купцов не сошёлся характером. Конечно, развёлся с ней, оставив той сынишку Витальку да улыбку в двадцать зубов.

          До 90-х Москвич работал в колхозе механизатором, потом «говночистом» на ферме, а после окончательного развала коллективного хозяйства свернул председателю Куськину челюсть, за что сел в тюрьму на четыре года. Отсидев срок, откинулся и вернулся в родное село, где сошёлся с вдовой-скандалисткой Платонихой и, не чувствуя над собой ничьей управы, скорешился с Ванюшкой – а там и рукой подать до друга Алкоголя.

 

Андрюха Пуцков, он же Гавайский, – алкаш от природы. С детских лет внедрял в свою печень всё то, что превышало пять градусов. Ненавидел работать, жил весёлой жизнью тунеядца – зарастал и паршивел.

          В советское время отсидел – тьма-тьмущая – сколько сроков по пятнадцать суток за тунеядство и так ничего и не понял, так и не предался изменениям в моральном плане, оскверняя бранным матом собранные в кулаке устои.

          Дальше села Спешневки и райцентра Кузоватово, где жила его мордовская родня, никуда никогда не выезжал.

          Нашёл жену – местную великаншу Зинаиду по прозвищу Антенна, которую он бил смертным боем. Как говаривал народ, он в порыве бешенства вскакивал на табуретку, так как не доставал, и лупцевал смирную женщину по лицу. Небось, врали. Но и во лжи есть доля истины.

          Потом похоронил он Зинаиду, встретил, побираясь, старость. Здесь – в родном краю – он хотел помереть, но иногда, валяясь на веранде и считая бьющихся об окно мух, мечтал попасть на Гавайские острова.

          Ему же шуткой отвечали:

          – Сиди, а, ты! Помрёшь на берегу, провоняшь – тя дажь коронить никто не станет. В окиан вон спихнут, и утекёшь.

          А он раскрывал в весёлой улыбке беззубый рот, кривил гримасу, пружинисто сжимая морщины обветренного, пропитого лица и отвечал, скребясь в заду:

          – Чать, сюды приплыву. Тут-та и скороните… В ящик вон какой-нить забсотите… Делов-та…

          – Скороним, чать, не дикари, на земле не оставим, – отвечали ему, успокаивая.

          Да только шутки и весёлая жизнь до добра его не довели. Постоянное употребление денатурата привело его к циррозу печени, на который он вовсе не обращал внимание.

         

Бывшие друзья

 

          Нынче Ванюшка был более трезвый. Он как обычно расположился на лавочке со сгнившими пеньками возле своей избы, смолил сигарету, здоровался с прохожими, задевал тех тупыми, но безобидными шутками, например: «Маруська, ты этось куда пошла? Чать, к жениху?! Смотряй!..», или «Здорово, Лёшк! Из города, што ль?..», или «Чё, Петьк, домой?!» и окидывал влюблённым взглядом село, о чём-то думал.

          – Здорово, Ваньк, – произнёс появившийся Павел Кнутов и протянул бывшему другу руку.

          – Идё-ошь?! – отозвался Ванюшка ехидным голосом.

          – Угу! – кивнул головой Кнутов и без приглашения сел рядом. – Щас Мишка должен приехать!..

          Раньше Бобров и Кнутов были не разлей вода, жили когда-то на одной улице – и без друг друга никуда. Они отучились в школе, издеваясь над учителями, то мышей им подсовывая в ящик учительского стола, то бедных лягушек заправляя в тряпки для мытья досок, то ужей напуская в учительскую. Зимой гоняли в хоккей, весной в лапту, а летом бесились футболом. Потом была армия. Снова гражданка.

          Пока Бобров учился в сельхозакадемии и познавал гранит сельскохозяйственной науки, Кнутов работал уже на комбайне, два раза отличился по плану, затем пересел на трактор, вместе с отслужившими парнями для хохмы громили, переворачивая, туалеты, гоняли на мотоциклах в соседнее село Первомайское и не возвращались оттоле без драк с местными ребятами.

          Вскоре Кнутов женился на учительнице труда и ОБЖ Курбатовой Клавдии Андреевне, зачали Михаила. Когда Мишке исполнилось два годика, вернулся Бобров с женой Галиной и годовалой дочкой Жаннкой.

          Этот пятилетний разрыв так и не смог сплотить друзей. Они вдруг перестали общаться как некогда, да и проживали на разных улицах. И судьбы их тоже распорядились иначе.

          – Сидишь, ёксель-моксель?! – как бы не интересуясь, а констатируя факт, произнёс Павел.

          – Сижу… А чио мне?.. – Ванюшка громко зевнул, не прикрывая рот.

          Павел закурил сигарету. Ванюшка с подростковой завистью покосился на курево Кнутова и промолвил:

          – Ух, какие смолишь!.. Бога-ат!..

          – Да чё! Сынка привёз, – ответил Кнутов.

          – Сынка? Витька, што ли?

          – Ну…

          – Ну-ка, дай-ка одну… Посмотрим, чё это… – Ванюшка было полез к стиснутой в руке Павла пачке.

          – Чё? У меня одна пачка… Знаю я вас стрелков!..

          – Чё – жалко?! Жалко, да?! Лан-лан, отрыгнёца те ещо. Земля, Пашка, круглая!

          – Ну, на-на! Стыдильщик! На, кому грят!..

          И бывшие друзья закурили.

          – Чё хоть за сигареты-та? – спросил Ванюшка.

          – Винсот!

          – Как?

          – Винсот, грю!

          – Вин-сот?

          – Чё, не вишь? Написано – «Винсот». – Кнутов предъявил для показа пачку «Winston» Боброву. – Сынка привёз…

          Ванюшка харкнул на землю, разворошив слюну подошвой калоши. Замолчали.

          – Эх, Мельникову хорошая земля досталась, – как бы с завистью сказал Ванюшка, вспоминая. – Да?

          – Н-да, – подтвердил Павел. – Мяхкая.

          – Ага… Мяхка!.. И-э-эх!

          – Хорошо так копалась…

          Они молчаливо понурили головы, затянулись.

          – Ат суки, – вскрикнул Кнутов. – Убили мужика, за гроши… От беспредел!

          – Хм, гроши! Пенсия – эт не гроши, Пашк… Нашли, што ль, их-та? – поинтересовался Ванюшка.

          – Не-а… Ищи терь ветра в поле… – вздохнул Павел. – Боезно, Ваньк, а вдруг и ко мне так?..

          – Не-а! У меня нечего брать, – отрешённо проговорил Ванюшка.

          – Да чё у тя?! – взорвался Кнутов, которого просто взбесила эта отрешённость друга.

          – Чё-чё, заладил! – закричал Бобров. – Нажил, капиталист хренов, имущества – терь боица-ссыца! Нечего грабить было у народа!..

          – У какова, нах, народа? Ты чё – с дуба рухнул, што ли?! Я всю свою жизнь за баранкой просидел… «У народа»! Ты это иди вон Клопу скажи…

          – Ну-ну, заладил! Фиг ли звездишь мне тут!

          – Ну, тя! Я те про лес, ты мне про огород!.. Вота! Прилип как банный лист к заднице!

          И тут между мужиками зависло неловкое молчание. Каждый из них всё-таки силился что-то спросить или сказать интересное, но слова застряли комом в глотке, да ещё после такой бурной беседы.

          – У Палыча поминки вкусные были! – проронил Ванюшка первым, снова вспомнив почившего. – Каша гороховая особенна…

          – Н-да. И лапша так ничё, – отозвался Кнутов, ковыряясь спичкой в ухе. – Эх, а Машенька – ну и рыдала…

          – Ну, конешно, вместе скока лет. От по мне никто и не всплакнёт. Всплакнёшь по мне, Пашк, мм?

          – Всплакнём. Чё, чать, не всплакнём. Ла-ан ты, раньше времени…

          – Эх, от мне бы землицу как у Палыча! Мяхкая, пушистая… Слыхал, сёла горят!

          – Слыхал, а чё… Всё одно!

          – По новостям, чё ль?

          – Да тут… Вот недавно.

          – А-а-а! Да ну их! Калякуют тока, слюнями брыжут…

          – Звездуны! – подтвердил Павел, обтирая желтую ушную серу о штанину брюк цвета хаки.

          – Да-а-а! Одна разруха... От на хрена скажи, Клоп отдал этому татарину столовую… Самая хорошая столовая была во всём районе… Нет – кафе б открыли…

          – Ни хера они ничё не построют…

          – Эх, жулики!

          – Ага. Колхоз какой разрушили, твари!!

          – Во молодец Москвич – расквасил мордвину сопатку!

          – Ага!

          – Сел тока…

          – Прально сделал, я б тож…

          – Чё «тож», чё «тож»?!! Все орали, тока ты сопли жевал, – застыдил Павла Ванюшка.

          – Чё?! Кто жевал?! Кто жевал ещо! Ну-ка, скажи! Где?

          – Где-где? Тама!

          – Ничё я не жевал… А то «жева-ал»!

          – Стыдно, што ль?

          – За чё, чё?!

          – Ну, тя – чокальщик!..

          Их рьяный спор внезапно прервала мелодия «Белые розы», доносившаяся из мазутного нагрудного кармана рубашки Кнутова. Он извлёк надрывающийся мобильник, долго ковырялся, разглядывая аппарат, ища ту «зелёную кнопочку», на которую при случае звонка необходимо нажать.

          Сообразив, тыкнул кнопку соединения, чуток помедлил, приложил к уху и истошно заорал в трубку:

          – Да!!!

          – Чё орёшь, нах?!! – одёрнул его перепуганный криком Бобров.

          – Да! Мих!! Миха!! Ага, слышу!!! Ну!.. Чё?! Ага! Нормаль!! Приешь? Мих, приешь?! Миха, а? А?! Ага! Лан, давай, сын!! Давай, грю! А, Мих?.. Постой!.. От звездюк, уже отключился…

          – Хм, «Белые розы», – язвительно промолвил Иван.

          – Ща приедет! – сообщил невзначай Павел.

          – Кто?

          – Мишка с невестой. Пойду.

          – Чё ты как в сотовый орёшь? – упрекнул друга Ванюшка. – Глухой, што ли? Прям как Скоростная… Та всё время орёт, поворотая! И ты – глотка лужённая!

          – Да связь чё-та. Лан, пойду я.

          – Ну, чеши-чеши… Дождь будет сёдни, не обещали?

          – Ещо в среду обещали…

          – «Обещали». Оне и не то пообещают, обещатели! Оне на сёдни передавали?..

          – Лан, пойду я. – Павел опрометчиво поднялся и, не протягивая руку, удалился.

          Иван, наблюдая за фигурой Кнутова издали, снова харкнул, втоптал слюну в землю и процедил сквозь уж давно нечищеные зубы:

          – Идиот! Пришёл тут… Чё пришёл?.. Хм!.. «Белые розы»!..

Гулянка

 

          Едва вернулся с армии младший сын Виктор, едва старший сын Михаил со своей новой пассией Аней приехали из города, родители собрали на стол и созвали родню.

          Пили, ели, лопотали о политике, вспоминали покойников, пели песни, какие знали. Но всё-таки никто из них не ведал, с чем им в этот день придётся столкнуться. Да и само село об этом не подразумевало.         

Когда Михаил и Виктор Кнутовы вертались с перекура довольные и задумчивые в зал, их отец, Павел, играл на баяне, профессионально бегая пальцами по переборам, ритмично раздувая меха. Кроме Ани и Михаила все остальные тянули песню:   

                              На по-ле тан-ки гро-хо-та-али.

                              Сол-да-ты шли в пос-лед-ний бой.

                              А молодо-ова-а ко-ман-ди-и-ыра

                              Нес-ли с про-би-той га-ла-вой...

         

          Андрей Курбатов же, дед братьев Кнутовых и тесть Павла, спорил с Иваном Кнутовым, братом зятя, крёстным Михаила: споют-споют две строчки и по новой, бу-бу-бу да бу-бу-бу, что на них и женщины шипели, и дочь Клавдия демонстрировала указательный палец у губ. Ничто не помогало.

          – Саныч, от чё ты ко мне прилип? – разозлился Иван, тыча в старика вилкой с нанизанной на её конце помидориной в сметане, которая того и гляди бухнется в его фужер с яблочным соком. – Вот заладил!

          – Дажь и в мыслях не было, – сказал Курбатов. – Ты чё, Ваньк, с дуба рухнул, што ль?

          – Саныч, давай без мозгов!

          – Давай без мозгов, – согласился дед. – Сказать?

          – Ну, скажи…

          – Всё, Вань, по чесноку. Как в Кремле… Усады прочертил ты мне?..

          – Ну…

          – Просил же тя по-человечески… Нет и нет, нет и нет… Культурного пришлось звать…

          – Вон у тя зять сидит! Зятя бы позвал, – перевёл Иван стрелку на брата.

          – А чо сразу зять-та?! – воскликнул Курбатов. – У Панька своих дел…

          – Да, чё я-т сразу? – отозвался Павел, сфальшивив на переборах три раза. – У меня чё – своих делов-та нет?!

          – Ты, Ваньк, ето брось! – погрозил указательным пальцем старик, громко стуча им по краю столешницы. – Хм! Вишь ли, маловато будет! Пятихатник – маловато?! От ни хрена се!

          – Вспо-омнил, нах! Ты б ещо Куликовскую битву бы вспомнил!.. Конешн, мало! В Первомайске вон полторы с рыла, – горласто заголосил Иван, держа свою правоту, но замолк, когда на него шикнули с разных сторон женщины.

          Виктор по этому случаю засмеялся, осознавая, что ничего не меняется в селе.

          – …Здесь что – всегда так, – шёпотом поинтересовалась Аня у Михаила.

          – А чего те? Не нравится? – злобно прошипел он. – Сама, главное, просилась… А теперь ей не нравится! Терпи, блин!..     

          – …Да мне хоть в Китае, – стараясь перекричать Ивана, возразил в тот миг Курбатов. – Ты видал, как там Соткин ходит? Видал?..

          – Ну, видал, и чё с того? – равнодушно ответил вопросом на вопрос Иван.

          – Ну а чо ж тада?! Просто завидно глядеть, как человек работает... И земля как перина!.. А ты, Ваньк, – бездарь!.. Всё у тя через Житомир!..

          – От не нада, не нада, Саныч, не нада, – вступилась за мужа Валя Кнутова.

          – Чё не нада, Валентина?! – кричал Курбатов, одёргиваемый супругой бабой Лизой. – Я ж не ослеп ещо… Коды я был молодым – вон как Панёк – я не гнушался, сколь мне дадут и вобще дадут ли…

– Тебе уж надавались! – полезла баба Лиза. – Из загулов не выходил!

Женщины засмеялись.

Курбатов возмущённо посмотрел на жену и заревел:

– Ты-ы мне ещо-о… поговори!.. «Загу-улы»!

Он мятежно верещал, жестикулируя куриной недоеденной ножкой, бил по столешнице жирным кулаком:

– Мы при Советах жили, а вы, нонешня молодёжь, ни к селу, ни к городу… Глазёнки выпучите – о! – и дело из рук-та валица!.. А то «не нада»… Нада, Валентина, нада!.. А то сидим голым задом на суку и чай пьём в прихлёб…

          А ему вдогонку:

          – Чё разошёлся, Саныч?..

          – Ну, ты потише, тесть…

          – Эта… А давайте выпьем! – громко предложил Виктор, найдя компромисс.

          Мужики тут же его и поддержали. Павел и Иван разливали.

          Михаил налил себе в рюмку самогонки, игнорируя недовольное выражение лица симпатичной Ани, влил внутрь себя и, морщась, закусил салатом из крабовых палочек. Потом с мыслей о её беременности, которая мучила его целый день, откинулся на спинку дивана, запрокинув голову.

          Дело в том, что Михаил был разнузданным бабником, и о женитьбе, тем более о детях, у него не было и речи. Он встречался с красивой девушкой, знакомился, влюбляя её в себя изумительной харизмой, после чего использовал её ради плотских сношений и мгновенно прощался с ней.

          Аня же охарактеризовалась цепкой львиной хваткой – она задержалась на два с половиной месяца: весьма достаточный срок для Михаила…

          А сегодня утром до него донеслась весть о её беременности, которая просто выбила парня из колеи. Он понимал, что пора жениться, заводить семью, да и родители всё время ему намекали на его одноклассников, многие из которых сыграли свадьбы, многие уже развелись, наделав несчастных детей…

          Бабушка с тётей Валей разговаривали с Аней, спрашивали её, где она учится, работает ли, городская ли; затем вдруг они перешли на кулинарные рецепты.

          Виктор же, тоскуя по казарме и армейским друзьям, удалился к себе в комнату, где включил компьютер.        

          Моментально распространившийся в теле хмель от сивухи заставил Михаила на мгновение забыться, и песня стала степенно глушить его непримиримые несчастные думы.

          Под баян запели «Не для меня»:

 

                                       Не для меня весна придё-от.

                                       Не для меня Дон разольё-отца.

                                       А сердце девичье забьё-отца

                                       С восторгом чувств не для меня…

 

          Михаил закрыл глаза, громко, коверкая, повторяя за поющими родственниками слова песни. Почувствовал, как Аня прижалась к нему. Её шёлковые каштановые волосы так приятно касались его обнажённого плеча.

          Чета Кнутовых, погрязшая в вечной ругани, на удивление Михаила, нынче светилась радостью и спокойствием, от них изливались улыбки и смех. Отец же употреблял в разговорах матерные словечки, после чего добродушно извинялся перед «снохой», за которую он уже считал Аню.

          В отличие от всех собравшихся Михаила раздражало это веселье, эта песня – и он вышел покурить.

          Может, позвонить кому-нибудь, правда его телефонная связь была не доступна. Аня не подалась за ним, хотя он ожидал от неё этого. «Ну и хрен на тебя», – в сердцах пожелал ей Михаил, поджигая на крыльце сигарету.

          Кнутовы жили на улице Речная, которую основали в 50 метрах от берега реки Свияги. Эти 50 метров уходили под участки огородов, которые во время весеннего половодья затапливались. Он любил это место, он был рад, что вырос именно здесь. Сидишь летними вечерами, думаешь о чём-то великом, неземном, ощущая свежий ветер, который колышет крапиву и ветки вётел, наблюдая за спокойно-переливающейся речной гладью. Бывает – заговорит кукушка. Ей вторит дятел. А за спиной, за домами, отливаясь на востоке пурпуром, на западе садится красно-жёлтое солнце. Эх, умчалось то время, когда мечты о взрослой счастливой жизни держались в голове. А нынче нет этого, наступила долгожданная взрослая пора, и жестокая реальность уничтожила мечты о его преуспевающей взрослости, перемолола жаткой комбайновой модели «Судьба». Главное на сегодняшний день – выжить, заработать деньги, поесть, спариться, сесть за телевизор или компьютер и отлучиться от реальности, а лучше бы кого-то сожрать с потрохами. Почему молодёжи сегодня так трудно жить? Неясно, непонятно.

          Сидя на лавочке, он вдруг решил позвонить приятелю по университету, поинтересоваться, как тот живёт, какой рулет с чаем пьёт. Так неожиданно на хмельную голову втемяшилось ему.

          Михаил долго бродил, ища связь: во дворе, в проулке, на задворках. И в палисаднике шарил, лакомясь там спелой вишней. Нашёл только на крыше коровника и то еле-еле. Пятнадцать минут названивал приятелю, раздражаясь от гудков.

          – Спит, што ли?.. – раздражённо подумал он вслух.

          Перезванивал, но всё тщетно. Никому он был не нужен.

          Держась на коньке кровли, Михаил с досады закурил вновь.

          Вот тут-то он и узрел вьющийся серо-белый дым на противоположном берегу над вётлами.

 

Боткин

 

          Николай Боткин тоже, как и Михаил Кнутов, заметил, что что-то горит, но гораздо раньше.

          Он рыбачил далеко от пляжа, где резвилась, хохоча, визжа и матерясь, беззаботная молодёжь. Там присутствовали и незнакомые ему дачники, которых он терпеть не мог. Приедут, насвинячат и умотают восвояси. У него и соседи – дачники: мало того, что они являлись за «молочком» да «яичками», взяв продукты задёшево, они, окаянные, безнаказанно вываливали мусор и сорняки из собственного огорода в его смежный палисадник. Хотелось порой раз прийти, постучать глоткой, но ведь не докажешь.

          А на речке что творили! Выезжали всем миром якобы «на природу», пикники, шашлыки там всякие устраивали. А последствия одинаковые: надирались до поросячьего визга, развращая ором и хохотом сельский воздух, позже, возвращаясь восвояси, забывали собрать весь свой мусор. Специально, что ли?

          – Они нас, падлы, дикарями считают, – жаловался он своему однокласснику Ванюшке, – хотя они сами как варвары…

          – Культурные, – подмечал Ванюшка.

          Была б у Боткина воля и право, он бы всех дачников погнал отседова.

          Николаю показалось, что вроде кленки горят, так как дым гнало именно оттуда. Но когда пятнадцать минут спустя огонь приблизился к его сенокосу, на раздумье Николаю было наплевать. Он моментом выудил удочку-телескопичку из заводи, аккуратно запрятав в кусты, нарвал веник из полыни, крапивы, надрал веток молоденьких вётел, разулся, вошёл в воду и пошёл к противоположному берегу, держа на весу, над головой, галоши и веник.

          В это засушливое лето река обмельчала – мало было дождливых дней. Раньше, помнится, на этом месте с ручками под воду уходили, сегодня по грудь. Мельчала речка. Даже пессимистическая мысль в голову пришла: иссохнет когда-нибудь и придёт полный карачун. А почему? Не фига вырубать вётлы. Ну, стоят сухие, пускай стоят – придёт время, расцветут. Так думал Николай, который сам неоднократно спиливал бензопилой деревья в ивняке.

          Он выплыл на берег, обулся и, два раза поскользнувшись на листах мать-и-мачехи, побежал так быстро, как никогда не бегал, по жёлто-зелёной, высохшей траве, оббегая кочки, стремя свой путь к охваченному пламенем участку.

          Приближаясь, Боткин удивился, обнаружив пятьсот метров черноты за пятнадцать минут, оставленной огнём. Даже как-то жутко стало. Испуг перешёл в озлобленность. Он крепко стиснул веник обеими руками и захлестал землю, туша пламя.

          Трава сухая, поэтому огонь упорно метил вперёд. Боткин усердно работал руками, весь взмокнув. Ноги и лицо грели языки не тушимого пламени. Летел сноп искр, воняло жжёной полынью, дым струился в лёгкие. Николай останавливался на миг, чтобы откашляться.

          Огонь упорно, дымя чернотой как паровоз, следовал к сенокосу, оттесняя натиск человека.

          Наверно машина прошла – и из выхлопной трубы вылетела искра. Или какой-нибудь нерадивый дурак выбросил окурок – оно и вспыхнуло. Почему вот только именно сегодня, когда он не убрал сено? Как ему говорила жена Татьяна, убери, может чего-нибудь случится ненароком. Вот тебе и случилось – накаркала!

          Великий русский народ! Всегда в своих бедствиях ищет виновного. Так как, переложив вину с матюгами на другого, ему становится легче на душе!

          Руки обессилили, а огонь, словно вулканическая лава, полз к омётам. Лицо Боткина уже сделалось чёрным от копоти, размывалось жирными струями пота. В седой голове лишь один вопрос: что делать, что делать?

          Николай уже не молчал просто, а ругался на чём свет стоит и хлыстал как заведённый.        

          Вдруг вскрикнул как ужаленный, наблюдая, как огненный монстр разветвился, наметив себе путь к ивняку, где сенокос Домниных. А там и до вётел недалеко.

          В голове витало совсем другое: дебилу, который это учудил, уши бы оборвать! А огонь пятил Николая, пару раз он заваливался на задницу, вставал, гонимый русским упёртым духом и яростно хлестал пламя, шипя и истерично матерясь. Но всё бесполезно.

          Отдыхая секунды три, свистя бронхами, он увидел любознательных отдыхающих, которые с интересом наблюдали за ним, в одиночку борющимся с огненным чудовищем. Некоторые из них вернулись на пляж с равнодушным спокойствием:

          – Не дойдёт!..

          – Щас само потухнет…

          – Айда тушить!! Айда туши-ыть!!! – звал он их на помощь.

          Но ему никто не отозвался.

          – Стоят! П-падлы!.. Ну, стойте-стойте, суки, – шипел злой, уставший Боткин. – Нет бы, помочь!.. С-суки!

          Местами, где проходил хлёсткий веник, огонь тух, искрил, дымил. Внезапно пламя остановилось, но пошло не в длину, а вширь – всё тем же путём, к ивняку и пляжу. Николай взорвался, яростно отшвырнув веник, затопал ногами, вскидывая в гневе руками, воя нечленораздельной речью.

          А огонь, треща, сжигая воздух, пёр и пёр, вызывая смрадный сизый дым. Ело глаза, задыхались бронхи, вызывая принудительный кашель.

          Успокоившись, отдышавшись, Николай подобрал веник и захлестал наотмашь. Огонь устремился вновь в длину, сбавляя порой обороты, но усиливаясь на других концах.

          Вскоре Боткин увидал несущихся со штыковыми лопатами Домниных, их сопровождал и Виктор Кнутов.

          – Опомнились, мля, – гневно прошипел Николай и не поверил, узрев, как  к нему бежал некий парень в шортах. В руках у парня охапка ветловых веток.

          Это был Михаил.

 Собственники

                                                          

          На крыльце Михаилу встретилась Аня, хмурая и сильно стремившаяся в туалет. Он молчком пропустил её и вошёл в сени, где разулся. В зале он заявил гулявшим, что что-то горит в лугах.

          – Где? – все разом завертели головами.

          Иван с Витькой выскочили из-за стола к окну, которое выходило именно на речной пейзаж. Садясь на место, Иван махнул рукой:

          – Потухнет… Кто-та там бегает, тушит вон…

          Павел поднялся над столом, любопытно, со смешанным выражением физиономии вытягивая шею и вглядываясь в окно.

          – Чать, Колька, – хмыкнув, сказал он, разливая самогонку. – У него ж там сено… Эт ж его место… Вот и тушит, чтоб не сгорело… Я вот ему всё говорю: на хрена твоей корове столько сена, весной пропадёт половина. Сам, што ли, бушь лопать?.. А он мне: «А чо, а чо?!»…

          – Да жадный он, братк, – подхватил Иван. – Што его, значит, его… Хапуга!

          – Кулугур! – усмехнулся старик Курбатов.

          – Собственник – это очень хорошая черта, дядь, – влез в разговор Виктор, включая музыкальный центр.

          – Чё?! – воскликнул Иван, молотя зубами картофельное пюре, издеваясь вилкой над жареной котлетой. – Какая хорошая?! При коммунистах такова не было… Ага, жадничишь, куркуль, а мы поделим…

          И пошло-поехало. Вспомнили Брежнева, как при нём замечательно жилось, колхозы там всякие развивались, заработанную плату выдавали, не задерживая, попробуй задержать! Приплели, хрен знает для чего, Сталина и ГУЛАГ. А там и до Хрущёва с «кузькиной матерью» добрались! Орали под песни Надежды Кадышевой, перебивали друг друга, не тактично выслушивая.

          И лишь Михаил взял да бросил:

          – Дядь, а ведь ты тожи собственник… У тебя земельный участок – свой! Усад в тридцать борозд…

          – Двадцать пять щас, – констатировал факт Павел.

          – Ну, двадцать пять – какая фиг разница?! – усмехнулся Михаил. – Дома всё твоё личное, тёть Валино вон, есть «шестёрка». Твоя личная… Чё ж ты выёживаешься?! А то «коммунизм, коммунизм»… Похерили вы свой коммунизм!

          – Не нада, Мишк, не нада, – запротестовал Иван, – не нада… При коммунизме… Слышь, хрестник…

          – Плевал я на ваш коммунизм с высокой колокольни, – резко одёрнул дядю Михаил, выпил и ретировался. Опять молчком мимо Ани.

          Он подался на речку. Солнце припекало, вылизывая лучами его крепкое телосложение. Вилась возле лица пчела, а потом исчезла. Ни ветерка. Беспощадная жара. И пахло дымом. По мере движения Кнутова с «ямки» – искусственно глубокого места на реке – доносились девчачьи возгласы, гогот парней, хлюпанье воды, кто-то явно прыгал «бомбочкой». В степи всё как-то странно дымило.

 

Совесть Михаила Кнутова

                                                          

          Сергей Домнин, лысый, маленького роста мужичок с наколкой на плече «Не забуду мать родную!», никакого значения не придавал бедствию, безыдейно валялся на диване, дрых с храпом и растёкшимися слюнями по подбородку при включённом телевизоре, засунув правую руку в трусы. Так он кемарил, не меняя позы, покуда с «ямки» не прибежали мокрые и сильно обеспокоенные сыновья Васька и Глеб и не разбудили его, дескать, сено накошенное горит.

          Сергей машинально вскочил, будто его ужалила оса, и, пока парни наперебой, бегая то к окну, то присаживаясь на краешек кресла, осведомляли про дым, про Боткина и его примитивные меры тушения, он натягивал трико, собирался с мыслями, соображая, что делать. Первое, что втемяшилось в ум, он крикнул ребятам:

          – Хватайте лопаты – и скорей!..

 

А луга разгорелись, мрачно дымились – да не на шутку: многих это взволновало, непонятная сила выдворяла сельчан из домов на улицу и несла их на речку.

          Белая вьющаяся в плавившемся слюдой воздухе стена дыма нависла над маленькой фигуркой Боткина, который тем временем всё стремился, прикладывая все свои усилия, извести напасть. Он несколько раз нелепо падал на задницу, изредка переводил дыхание, упирая руки в бока, как проигравший марафонец, пятился и сипло вопил:

          – Айда тушить!! Ай-да ту-уши-ыть, мать-вашу-едрит!!!

          Но безразличное ржание доносилось из уст наблюдавших.

          Свидетелем все этого был и Михаил, который, перейдя речку, внутри себя боролся с чувством помочь мужику. Внутренний голос так лукаво отвергал его мнение о помощи, заявляя: «Нет, Мишка, беды-то! Всё будет хорошо! Всё потухнет… и хеппи-энд!»

          Вот так его сволочная сущность билась в агонии. Но когда его миновали с лопатами соседи Домнины и Виктор иже с ними, он почувствовал себя кромешным ублюдком с высокомерным равнодушием в оттопыренном кармане, таким же гадом, которые здесь топтались и усмехались над бедой человека.

          Ненависть к себе и к этим доморощенным отдыхающим, которые назывались людьми, повлекла Михаила нарвать у молодой белой ивы веник и бегом отправиться к Боткину на подмогу.

          Но было уже слишком поздно.

          Сухая трава, особенно порей, для огня отличный источник разгула. Оставляя за собой выжженную землю, дымя как паровоз, пламя неслось к берегу, сжигая на ходу два небольших Боткинских омёта накошенного сена, который в это время истерично заходился в крикливом мате, виня всех и каждого, и приличных размеров стог Домниных, которые, не смотря на опасное положение, бесполезно окапывались.

          Виктор же, взобравшись на основание омёта, вышвыривал лопатой охваченные пламенем, а кое-где и тлевшие, навильники, и чувствовал, как горел и съёживался материал его кроссовок, как жгло ноги.

          Огонь остановил Михаила в ста пятидесяти метрах до берега, и парень, не давая спуску, захлестал одурманенную ярко-оранжевыми языками траву. Лицо раскраснелось от жара, из глаз от едкого дыма струились слёзы, всюду метался пепел, целеустремлённо пытаясь угодить в человеческие дыхательные органы.

          Но огненный монстр и здесь сломил атаку, прорвался вперёд – туда, где отдыхали детвора и ненавистные Боткину дачники.

          К Михаилу с пепелища мчался и сам Николай, визжал, нелепо размахивая руками:

          – Всё, нах!.. Всё-о-о-о!! Хана!! Хана, ёпшу медь!!

          Веник у Михаила оказался бесполезным оружием против огня. Зато в голову пришла гениальная мысль – сбегать за вёдрами домой.

          По пути он заглянул на пляж и командирским голосом вкрадчиво заставил подростковую молодёжь тушить луга, давая им понять, что пламя, пожирающее всё на своём пути, скоро дойдёт до вётел.

          Там же, на пляже, нежились на солнце трое юношей, в том числе и Тлинька, который всем своим пафосным видом пахана давал Михаилу понять, что он и его дружки-армяне не собираются ничего делать. Они даже по блатному изъяснялись, отчего Кнутов вскипел и пнул Тлиньку по ноге.

          Вроде бы и драка началась, но не успела и начаться – растащили их. Тлинька решил ретироваться, угрожая Михаилу обломать рога.

          – Но-но, побазарь мне ещё, сопля, – прогундосил ему Мишка, сжимая до воспалённых сухожилий правый кулак.

 

Пожар в ивняке

 

          Тем временем на замусорено-навозном краю кручи стояла полноватая женщина в блёклом, с жирными пятнами платье, от которого несло потом и коровьим молоком. Звали её Татьяной, это была супруга Николая Боткина. Услышала она о случившемся от соседа Гришки Лавренёва.

          Она с красными от слёз глазами, переменно натирая грязным кулаком бельмо, видела, как промчались Домнины с лопатами, с ними ещё кто-то, как на помощь её мужу устремился какой-то парень с ветками наперевес, как потом он разогнал детвору…

          Возле неё, ничего не делая, болтался Гришка, сидел на карачках Ванюшка с посоловевшим взором, колупавший гнойник на тыльной стороне ладони, рядом с казанками, да двадцатипятилетний ненормальный сын Татьяны – Димка, который шастал по навозным хрустящим кучкам и неистово курил.

          – Сё, Танюха, кабзда твоему сену, – с облегчённой язвительностью сказал Лавренёв, скребя волосатое пузо.

          – Ты чё, – мудак, што ль?! – закричала Татьяна на Гришку. – Ты совсем, што ль, таки слова гришь?! Радуешься, што сгорело?! Сам-то не косил ни скольки! А мы косили!.. Радуешься, сука, – у самово-та нету!..

          – Фиг ли ты орёшь, идиотка?! – заголосил он на неё.

          – Совсем стыд потерял, мудак ты чумазый?!

          – Да заткнись ты, курва!.. Вон подмойся, мля!..

          И Татьяна заткнулась.

          – Развонялась тут, – посетовал Лавренёв, закуривая.

          – Ты, Тань, не ругайся, – надрывисто чихая, успокаивал женщину Ванюшка. – Гришка проста не знает, чё такое сенокос, не знает, для чего сено-т нужно…

          – Чё эт я не знаю?! – налетел Гришка на Ванюшку. – Ещо как прекрасно знаю… Умный, мля, нашёлся тожи!

          Ванюшка промолчал.

 

Пока Боткина ругалась с Лавренёвым, пока бегали за вёдрами и другими приспособлениями против пожара, загорелась первая ветла.

          Многие за вёдрами обратились к Михаилу, коему пришлось набрать их всяких на погребце и раздать добровольцам. Но случилась очередная проблема. У кого-то днище как решето. У кого-то – нет ручки. Вскоре обвыклись, приспособились. Тот, у кого ведро как дуршлаг дырявое, прижимал ладонь к худому днищу. Другой, у кого нет ручки, волочил ведро за края.

          И все дружно и сплочённо стали поливать траву, окатывать речной водой кору ветлы, охваченную пламенем.

          К Михаилу, командующему ребятнёй, на помощь спешил в одних семейных трусах отец, вооружённый веником. Он с остервенением замахал веником над головой, обдувая тлеющую кору.

          На противоположном берегу же собралась толпа любопытных зевак, они обсуждали с замиранием сердца произошедшее событие и рассылали тушившей ребятне команды, на которые Михаил ответил чётко и грозно:

          – Фиг ли там командуешь?! Умный если – иди сюда и помогай!.. Нашлись – тож мне – командиры!..

          Дымом заволокло луга, он высился к голубой небесной хляби и с клочками пепла переваливался колоссальными клубами на противоположный берег.

          Хоть подростки и справлялись, но пламя не погасло ни на йоту, увеличилось в длину, сминая высокий порей.

          В ивняке воспламенились ещё три дерева. Огнём были охвачены ветки молодой белой ивы, что накренилась плаксивой кроной над заводью, и трухлявый пень.

          Тут-то и началась осознанная паника и беготня. Многие заволновались, что пепел, летевший в сторону домов чёрным снегом, может стать источником для возгорания омётов, что оправлены на задворках, а это приведёт к масштабному пожару, с которым нипочём потом не совладаешь.

          Прибежала вдруг обеспокоенная Клавдия Кнутова с Аней, позвали Михаила.

          – Ну, чё ещё?! – взревел он недовольно, оторванный от дела.

          – Миш, ты Витьку не видал? – спросила перепуганным голосом Клавдия.

          – Не знаю, – отмахнулся Михаил. Но потом ответил: – С Домниными он… Там…

Виктор же вместе с Васькой Домниным, задыхаясь от едкого дыма, кашляя, чихая, плача, рыли лопатами широкую борозду. Сергей и Глеб потели в ста метрах от них и не справлялись.

          Когда пламя мигом перемахнуло и через траншею, они пришли к решению, что непременно необходим трактор с бороной.

          Вскоре пожара в ивняке было не избежать. Это, отчаявшись, поняли уже многие. И не сдававшийся Михаил. Огонь уже пожирал большинство деревьев и усиливался рядом с пляжем, выжигая осоку и мать-и-мачеху, обрабатывая воздух гудящей слюдой.

          Мат взрослых слился с диким верещанием детей.

          Из моторных шлангов, запустив один конец в заводь, поливали ивы да вётлы.

          Павел Кнутов орудовал веником по бурьяну, который трещал словно накаляющийся в духовке попкорн.

          Внезапно из дыма, который моментом почернел, выскочили две фигуры. В них узнали Ваську и Виктора. Оба чумазые, потные и красные как раки.  

          – Вон, мамк, твой Витька, – зачёрпывая ведром новую порцию речной воды, крикнул Михаил мечущейся матери.

          Виктор же метнулся к брату и заявил, что ручными способами ничего здесь не добьёшься, нужно, не медля, звонить пожарным.

          Вначале позвонили в местную пожарную часть, где над ними посмеялись и послали куда подальше, отчего Михаил взорвался и обматерил их бездеятельность. Позвонили в Смышляевскую пожарную часть, которая сразу отозвалась на вызов.

          Подгорело одно гнилое дерево и ухнуло, повалившись, едва не задев двоих ребятишек, которые его как раз и обливали.

          Пепел легким пёрышком угрожающе парил в село.

 

 Нерассказанная история про Сталина

 

          С речки прибежала Валентина Кнутова, супруга Ивана, и стала причитать, страдая одышкой, что пожар усилился, вётлы горят, пепел летит. На что дед Андрей и Иван отправились бегом к омёту Кнутовых, налив из бани два ведра воды на случай чего, уселись на завалинку бани и, следя за стогом, закурили.

          – Эка летит, – посетовал на пепел Иван, запрокинув голову назад одновременно с зевотой. – Как снег…

          – Да уж, – вздохнул Курбатов. – Впервой такое вижу… По телевизеру всё вон кажут, сёла горят… А власти и не чешуца ни хрена…

          – Н-да… У них свои заботы – как больше хапнуть!.. Слышь, Саныч, а я всё у тя спросить хотел, да как-та…

          – Че-о?

          – Правда, што ль, ну ето, дядя Саня с самим Сталиным встречался? Мне братка грил…

          – Ах, ето… Было дело. Да ет старая история.

          – Ну и чё? Расскажи, а, – попросил Иван.

          – Ты вона за омётом следи… «Расскажи» ему!

          – Ну, ты и жопа, Саныч!

          – Кто ещо жопа! Зажидил мне пройти усад!

          – На-ачал, твою мать! «Зажидил-зажидил»! Сколь раз те грить, Саныч…

          – Ну-ка…

          – …За таку оплату тока мудак наймёца, понял? И то…

          – Значит, зажидил, – пояснил Курбатов, посмеиваясь.

          – Да ну тя! У тя всё время все!.. Тока ты один!..

          Иван замолчал, грустно смоля сигарету. Он докурил до фильтра и со всей тщательностью затушил бычок. Курбатов вдруг смилостивился и промолвил:

          – Ну, давай, Ваньк, я те про Сталина-т расскажу…

          Иван же поднялся, уперев в бока руки, вытянулся на цыпочках, вглядываясь в дымящуюся даль, и промолвил:

          – Ну, чё они там не тушат-та, а?!

          – Не най, – пожал плечами старик, как будто претензия адресовалась ему.  

Всем миром

 

          Аж дачники присоединились.

          Вначале они гнушались помочь, равнодушно наблюдая, как носилась ребятня с вёдрами, как коренные сельчане тушили ветками, как поливали из моторных шлангов речной водой воспламенившиеся кроны деревьев. С городским безразличием они плавали на «ямке», культурно глотали пиво, развалившись на песке жирными сальными телесами, загорая на солнцепёке.

          Но как только пламя прорвалось, буквально запахло жареным. И тут дачники осознали всю опасность наступившего положения. Тем более возникло сострадание к паникующему, слаженному сельскому люду, который нет-нет, а с пяток яиц да продаст или трёхлитровую банку молока.

          Отбросив всё своё чрезмерное высокомерие, дачники разбежались по собственным дачам: кто за вёдрами, кто за лейками.

          Михаил же гонял от пожарища к реке с двумя вёдрами, молниеносно зачёрпывал воду на ходу и мчался обратно. Рядом с ним всё носился без дела Димка Боткин, который городил что-то нечленораздельное и ржал как сумасшедший.

          – Димк, сгорело твоё сено!.. Чё угораешь-та?.. – сухим голосом сказал ему Михаил.

          А тот махал на его слова рукой, дескать, хрен с ним, с сеном.

          17-летняя Настя Ермолаева, льющая ведро за ведром на пылающий пенёк, спускаясь с пригорка, неожиданно поскользнулась мокрыми пятками на собственных же сланцах и с воплем полетела наземь.

          Михаилу пришлось её поднимать на ноги.

          – Чё – земля не держит? – иронизируя, спросил он девушку, любуясь симпатичными славянскими чертами лица и спелой, едва не вывалившейся из чашечки бюстгальтера, грудью, не замечая ревнивый взор Ани, которая тем временем стояла на противоположном берегу.

          – Ногу разодрала, – простонала Настя. Вид у неё был странный: не то плакала, не то смеялась.

          Гладкая мокрая коленка девушки была зелёная от травы и разодрана в кровь. Сетуя на пожар и её «долбанные» тапочки, Михаил сплюнул себе на ладонь и обмазал рану на ноге вязкой слюной.

          Подбежал Василий Домнин, который являлся парнем Насти, и ревниво закричал на неё:

          – Чё расселась?! Иди поливай!

          – Обожди ты! Не вишь, – рыкнул на него Михаил.

          Василий психанул: плюнул и убежал.

          Процедуру со слюной Михаил проделал ещё три раза, пока кровь не остановилась. Поблагодарив Кнутова поцелуем в щёку, Настя вновь занялась поливом пенька.

          Вдруг пропала в Михаиле та жуткая мысль, что ему придётся иметь нежданного ребёнка от нелюбимой женщины с эгоистическим видением на жизнь. Подростковое чувство возникло в нём после того поцелуя, что-то наподобие любви и симпатии к человеку, который удостоился его внимания.

          Продолжая бегать между деревьями, туша огонь, Михаил начал высматривать Настю, которая часто попадалась ему на глаза, ловила его взгляд и отвечала ему тем же.

          Первыми прибыли на «УАЗ-Патриоте» эмчээсники. Они походили по потушенному пепелищу, которое пять минут назад оставил пожар и, не сунувшись в ивняк, укатили прочь.

          Как только они ретировались, показался красный, с белыми полосами на облицовке «Урал» из Смышляевки. Пожарные действовали профессионально и слаженно: из брандспойта кое-как затушили пылавшие края лугового пепелища, затем, накачав из речки мутной воды, поехали обливать деревья.

          Когда Михаил наполнял водой вёдра, он заметил в воде стоящую неизвестную ему женщину с пятидесятилетней сединой. Губы её всё время двигались в полушёпоте, читающем молитвы, а в руках она держала икону Божьей Матери и синюю брошюрку Библии. Она чаще поднимала сухую руку и осеняла место пожарища крестным знаменем. Кнутов поглазел на неё с удивлением человека, увидавшего живого инопланетянина, и быстро сорвался с полными вёдрами за толпой.

          А в ивняке продолжалась борьба людей с пожаром. Раздавались крики, рёв брандспойта, деревянный треск, сливающийся с урчанием двигателя «Урала». Многие оптимисты даже горланили песни: в основном матерные, в основном из репертуара панк-группы «Сектор Газа», которые у всех были на слуху.

          Братья Кнутовы по уму манипулировали народом, отсылая половину в одну сторону, половину – в другую.

          – Да лей! Фиг ли жалеешь?!

          – Сюды давай! Давай-давай сюды! Да не туды, сюды!!

          – Слышь, иди ты, а! Командиры, мля!..

          – Ведро на ето дерево лей!.. Ага! Беги за водой! – слышались в дыму и гари детские и взрослые голоса.

          С круч им кричали, что якобы вон там горит дерево, на что в их сторону летели грубые реплики.

          С вениками носились и Ванюшка со своей компанией, следуя от ветки к ветке, от дерева к дереву под началом Павла Кнутова. А тощий Москвич помогал удерживать пожарникам неуправляемый шланг брандспойта, нелепо подскакивая под его неуравновешенным действием на месте.

          Чуть позже возникла на горизонте местная пожарная машина, вместимость цистерны которой желало лучшего. Они полили для глаз пару вётел, которые так и не потухли, развернулись – и уже было вернулись к себе, в пожарную часть, да заглохли. «ЗИЛ», списанный, с ржавым днищем и облупившейся красной краской, чуток не загорелся. Конечно, потушили, а после Ванюшке пришлось как бывшему инженеру помогать горе-пожарникам завести двигатель.

          И глава администрации Клопов хорошее дело выполнил – прислал трактор с бороной, который тут же начал очерчивать место пепелища от участка не тронутого огнём, мало ли чего.

 

Чёрный снег

 

          Пожар потушили общими усилиями.

          Пепел летел чёрными хлопьями на жилую улицу.

          У многих деревьев выгорели сердцевины и продолжали, едко тлея, пылать ярко-оранжевыми  языками. Две старые, высохшие ветлы надломились, с громким треском бухнулись наземь, зашелестев обожжёнными кронами об чёрные палки бурьяна. Одно из этих деревьев едва не зашибло пацана, вовремя тот отбежал.

          Две пожарные машины умчались восвояси, оставив людей наедине с некоторыми небольшими очагами. Плюнув смачно на это, Михаил собрал тринадцатилетних-пятнадцатилетних подростков, вооружённых вёдрами, дав им наказ дотушить пламя в деревьях и кустах, но чтобы ещё и те остерегались падших вётел.

          Сельчане и дачники разбрелись кто куда: одни, оживлённо между собой вспоминая сегодняшний день, возвращались домой, ища и забирая свои орудия труда, другие стремглав неслись сполоснуться от сажи на «ямку».

          Михаил покинул ивняк, обнаружив Виктора, который едва не лез в драку с высоким, костлявым парнем-дачником из-за ведра. Один кричал «Моё!», другой – «Моё!». Смешно было – до колик в животе. Понимая, что в России конфликты ведутся из-за мельчайших пустяков, Михаил пытался найти между ними компромисс. Но ни тот, ни другой, конечно, не повелись на это, оба упёрлись рогом, словно быки. Ну, Михаил взял да и послал их по матери, дескать, пусть разбираются сами.

          Зайдя в речку, Михаил увидел ту женщину с иконой и Библией. Она всё так же шелестела губами и неистово крестила тремя перстами пепелище, откуда доносились звонкие голоса ребятни.

          Он сел на влажный песок, усердно отмывая от черноты конечности.

          Рядом присела Настя, одарив Кнутова скромной улыбкой. А всё ж, заметил Михаил, у неё каштановые волосы.

          – Ну, побегали сёдня, – проговорил он, оттирая пальцами копоть с икры. – Да?

          – Угу. И представить нельзя, что такое было, – вторила она.

          – Да. Чать, какой-то мудак проезжал вон и бросил бычок. Дебилов на Руси полно… Как коленка-то? – заботливо поинтересовался Михаил.

          – Кровь перестала идти…

          – А чё – Васька – парень твой?

          – Угу.

          – Он, чать, гранит науки постигает в педухе?..

          – Угу.

          – Да, забыл, – воскликнул Кнутов таким образом, будто что-то упустил. – Зелёнкой помажь, иль йодом. И всё будет ништяк! – и обнял её.

 

После ссоры

 

          Михаил вновь разругался с Аней, доведя её до слёз. Опять начала она: якобы видела, как он обнимал юную девушку и даже целовал её в губы. Про губы Аня, конечно, переборщила. Но эти сведения вмиг привели его в бешенство.

          Он орал блажью, истерично так, намериваясь ей смачно плюнуть в душу, чтобы с ней покончить раз и навсегда. Предъявил ей, что она, мол, ни черта не беременна, дабы она хотела захомутать его, повиснуть на нём, как муха на липкой ленточной ловушке.

          Затем он – злой, вне себя от гнева – с мобильником вскарабкался на крышу коровника, чтобы вновь позвонить приятелю, который так и не ответил, и даже не перезвонил.

          Михаил сел на конёк кровли, отходя от бешенства, любовно разглядывая закатное небо, которое развалилось ленивым котом за унылой бревенчато-кирпичной статью изб; оно ласкало меркнувшим солнцем верхушки берёзовой посадки на большаке, безглазые трупы ферм, осиротевшие без птиц электрические столбы.

          С небес гонимый ветром с противоположного берега низвергался редкий чёрный пепел. Разило гарью.

          Дома продолжалось празднество. Из открытой форточки зала доносились ритмичные звуки баяна и голоса, тянущие песню:

 

                                       А не спеши ты нас хоронить,

                                       А у нас ещё здесь дела.

                                       У нас дома детей мал-мала,

                                       Да и просто хотелось пожить…

         

          Наверно, им там так всем весело, что без стопочки не обходится.

          Уткнувшись подбородком в руки, которые он сложил на коленях, Михаил, у которого веселье в доме вызывало омерзительные спазмы, размышлял о прошедшем дне, спотыкаясь на мысли, а если бы он не решил пойти искупаться, а если бы он вообще сюда нынче не приехал, что было бы? Был бы пожар, али нет?

          А всё же Михаил правильно сделал, перешёл через себя, чтобы воплотить в себе Человека. И к этому процессу он давеча привёл столько многое количество людей, которые закрылись в своих чёрных футлярах как хорьки и думали – авось пронесёт. Они ещё долго будут помнить, что они сделали, и гордится тем, что предотвратили однажды.

          Из дум его вывел алкоголически пропитанный голос Виктора откуда-то снизу:

          – Мих, ты чё там?..

          – Чё те? – спросил Михаил, приподнявшись в полный рост.

          – Айда на речку по-бырыму сгоняем, – предложил Виктор, закуривая сигарету, сгорбившись над огоньком зажигалки. – Позырим – не горит ли чё? Купнёмся малость…

          – Айда!

Михаил спрыгнул с кровли, присел, чуя резкое жжение в пятках.

          – А чё Анька-то плачет? – полюбопытствовал брат, но так его вопрос не нашёл ответа.

          Глушь засупонилась вечером.

                                                          

                                                 Шабашники на фоне заката

 

          Яркие розовые волны заката медленно сползали за горизонт, заставленного забором из берёзовой посадки. Солнечный диск цеплялся за ветки древесного штакетника, путался в кронах, упрямо и настойчиво оставлял эту землю.

          Стало до боли тихо и приятно сыро. Белые остовы ферм грустно таращились на исчезающий день пустыми оконными глазницами. Слабый ветерок носил в воздухе запах лекарств из бывшей лечебницы для разродившихся телят.

          С трассы, которая пролегала в пятистах метрах, доносились шум автомобильных покрышек и мелькали по вечернему асфальту тусклые огни фар.

          У подножья одного из полуразрушенного здания фермы, на груде пыльных обломков отдыхали и курили четыре мужика. Четыре старых добрых друга, ошмётки общества, собутыльники – Ванюшка, Москвич, Сапожник и Гавайский.

          Как-то в селе появился некто Айзулин, предприниматель с неизвестной доселе репутацией, который ни с того, ни с сего начал устанавливать свои же правила. А все и рады стараться! Он за даром скупил остовы бывших ферм, нанял выше описанных ханыг, которые за 200 рублей решились на демонтаж строений коровников и телятников. Позже Айзулин позарился на бесхозную столовую «Свияга» и здание Детского Сада, на слом которых Клопов попросту закрыл глаза – ведь в его карман капали какие-никакие, а финансы. И что примечательно, ни один из сельчан не выразил своего негативного мнения против подобного кощунства. За спиной шептали, а в глаза лебезили.

          В глухой вечерней тиши Пуцков разразился заливистым кашлем.

          – О! Буркулёзный дохает! – весело поддел его Москвич.

          – Вона какой пошёл! Смарите! – завопил Сапожник, указывая корявым, с облезлым ногтём пальцем на проходящий грузовик с фурой. – Чёй-т оне впотьмах-та ходют?

          – Та эт, наерно, чтоб трассу не загружать, – объяснил ему Ванюшка.

          – Э-эх, какая ферма была, нах! Какой колхоз был, – тоскливо вздыхал по прошлому Гавайский, запрокинув голову к сумрачным небесам. – А ща всё разрушили! Пас-скуды!..

          – Сам первый бегал сюды, доски таскал!– застыдил его Москвич. – Забыл, што ль?!

          – Чево?! Кода?!– съедая слова, кричал Пуцков. – А кто мотор-та уволок?!

          – Какой, нах, мотор?! Никакова мотора не было, – отнекивался Купцов. – «Мото-ор»…

          – Чёй-т ты сразу прижух? – съязвил Пуцков, вскочил на куче, издевательски пялясь на Купцова. – Мотор-та, с транспортёра! А?

          – Ёлки, – усмехнулся Москвич. – Ну, ет коды было!..

          – Знач, было, хе-хе, – вмешался в разговор Ванюшка.

          – Ты там ещо! – насупился Москвич. – Иуда!

          – Да лан, чё ты?! – Ванюшка пытался тут же загладить вину. – Сань, чё ты?!

          На этой ноте их разговор завершился. Они продолжали курить, думать каждый о своём, да слушать тишину, которую порой прерывал треск сверчка.

          Сапожник поднялся, выгнулся дугой, почесал выпирающие рёбра тощего тела кончиками пальцев обеих рук, оставляя красные разводы на белой коже, потянулся, протяжно зевнул и с довольной улыбкой произнёс:

          – Всё, братва, кончай сиськи мять, айда, нах, работать. А то етот козёл бабло хер даст!

          – Я ему не дам, – хрипло и угрожающе промолвил Москвич. – Пусть тока попробует!.. Я ему тада кувалдой да промеж рог…

          – …Во горело, мужики, ды?! – восхищённо вспомнил Сапожник, харкая наземь.

          – Чуть «ЗИЛок» не спалили, клоуны, – произнёс Ванюшка, выбросил на кучу кирпичного крошева окурок и тщательно растёр его лопнувшей подошвой галоши. – Заглох, ёксель-моксель!.. А на новую, чать, денег нема!

          – Да лан ты, Ваньк! Чё ты, ето само?.. Новую ему, – вмешался Гавайский. – Кому мы тут нужны. Гореть вот буду, не дай Бог, хрен она приедет, заглохнет иде-нить, шмандра грёбанна, на полпути! А ту херату смышляевску ждать ещо нады!.. От такая свекольная моркошка!

          – А тя, мордвин ёперный, воще никто не спрашивал, – огрызнулся на старика Москвич. – Кода на свои Гаваи-та свалишь, а?.. А то «Гаваи, Гаваи»!..

          Пуцков выпучил венозные глазёнки и быстро, периодически со слюнями затараторил:

          – Да ты задрал меня! «Мордва-мордва»! Мож я на половину мордвин…

          – Да заглохни ты!..

          Москвич взял в руки промёрзший от вечерней прохлады металлический лом, осклабился, так как отомстил Гавайскому за мотор, который тот приплёл, важной походкой отправился к целой стене телятника и голосом командира прокричал:

          – Там, под окнами легче ломать!..

          – Сам ты, сука, мордвин! А я не мордвин! Какой я мордвин! Ты кода-нить видал во мне чё-та мордовское?! – вопил Пуцков до хрипоты. – Видал, нет?!

          – Заткнись там, а! – раздражительно откликнулся Купцов. – А то ща ломом ухандакаю вон!

          – …Как сведённые! – ухмыльнулся Ванюшка, последовав за Москвичом, стискивая правой рукой ледяной стержень лома. – Скока у нас там в кладке?!

          – Триста, поди! Ещо двести доложим – и пятьсот будет! По сотке! Гульнём на славу! – откуда-то сзади прокричал деловой голос Сапожника.

          Он мочился на стену.

Ничего не изменилось

 

          Воздух стал сырым, наполнился ночными сумерками. Похолодало, что давешняя жара спала на нет. В вечернем воздухе роилась мошкара и таки норовила попасть в отведённые природой на лице человека органы.

          Виктор вместе с дружками сидел на берегу реки, на бывшем футбольном поле. Они жгли костёр, который выхватывал сгустившуюся темноту красно-оранжевыми языками. За их спинами стояли колымаги отечественного автопрома и ждали, когда на них будут рассекать по селу.

          Пацаны изрядно глушили пиво. С ними напивались и девчонки. Все дружно орали, ржали, горланили песни и целовались.

          А Виктор, обнявшись с Любой Кротовой, своей бывшей одноклассницей, и уткнувшись глазами в трещавший костёр, молчал и не принимал в веселье никакого участия, витая в собственных думах.

          – Витё-ок, – донёсся до него голос. Это был Санька Королёк. – Эй, Кну-ут!

          – Чё те? – мрачно отозвался тот через какое-то время, повернув к нему лицо.

          – Ну, как там, в армии-та?

          – Ништяк! Санаторий, ёптыть!.. Никаких те забот, кроме вонючих ног!

          Все дружно загоготали.

          – А с «дедами» рамсился? – полез в разговор верзила Тлинька.

          – Рамсился, рамсился, – раздражённо ответил Виктор. Его всегда бесил этот отморозок.

          Через какое-то время он вдруг встал и потащил за собой Любу.

          – И куда ты? – поинтересовалась девушка.

          – Подальше от этого петушатника, – ответил он.  

          Она не стала спорить с ним.

          Они миновали футбольное поле, заросшее пореем и лопухом, поднялись на пригорок, захламленный мусором, и вышли на задворки улицы. В одном из дворов, учуяв чужих, угрожающе залаяла собака.

          Неожиданно Виктор обернулся к Любе, и они слились в поцелуе.

          – Айда ко мне, – предложила Люба во время неистового поцелуя. – Предков всё равно нет.

          – А ты, это, не забоишься?

          – Не забоюсь!

          – Ну, тогда… айда!

 

Они лежали на кровати, не нарушая тишину. Их диафрагмы вздымались, вдыхая и выдыхая воздух. В отличие от Любы, которая непринуждённо прожигала голубым взглядом отошедшую на потолке угол шпалеры, Кнутов безо всякого наслаждения и эйфории курил сигарету.

          – Ничего здесь не изменилось, – вдруг проронил Кнутов.

          – Это почему? – поинтересовалась она.

          – По кочану, – ответил Виктор. – Те не понять.

          – Разъясни – может пойму, – попросила она.

          – Хм, разъясни. А зачем те это? Всё равно вить не поймёшь.

          – А зачем же тогда говоришь?

          Виктор вдруг сел:

          – Хочу – и говорю… Знаешь, здесь злые все… Суки какие-то. Меня год не было – думал, приеду, всё изменится… А ничё ни хера не изменилось… Всё так же звездят!.. Всё так же строят из себя реальных пацанов!.. А на самом деле все здесь такие гниды!.. Мля-а! Как всё это заманало!.. Мало здесь нормальных людей: быдло одно!

         

   

     Часть вторая. Забурьяненные души

 

     Душа радуется

 

          Последние лучи солнца облетели скаты крыш. Их кровавые блики заиграли изгибами и волнами на тенётных оконных стёклах понурых изб: заброшенных и жилых. Оживились ветром бастылы бурьяна и затрезвонило сычом вечернее небо.

          Вон глодали кости сельчан старухи-сплетницы: осудили невиновного, похоронили живого, порвали своими острыми языками девственное целомудрие молодых. Нет конца и края слухам.

          Ванюшка возвращался к себе после задуманного банкета с дружками. Шатался, лавируя в разные стороны гусиным пёрышком, взирал на сельскую посредственность доверчивым, квёлым глазом, наивно улыбался, касаясь любовным взглядом иронию и безразличие сельчан. Его руки бултыхались в худых карманах дырявых трико. Осанка его иногда принимала положение оловянного солдатика, но часто горбилась. Волосы, затравленные перхотными хлопьями и песчинками земли, торчали антеннами.

          Штормившая походка, радостная мимика физиономии давали всем понять, что Ванюшке приятно, он удовлетворён. Его душа благоухала. Как охота жить и радоваться, пока его мозг во власти Алкоголя. Вся добрейшая обывательщина казалась ему ещё добрей.

          Он подошёл к двум старушкам, с трудом присел рядом с ними на лавочку и осовело покосился взглядом на обмоченные мыски галош. Изо рта текла слюна.

          – Эх, Иван, глянь на ся – кем ты стал?! – пожурила одна – Лиза Курбатова. – Ну, куды ты стока порешь, а, милок?

          – Чё ты ему?! – затрещала вторая – Евдокия Уткина, по прозвищу Скоростная.

          – Эх, Иван, Иван, – сетовала Лиза, досадно качая головой.

          – А м… мне п-поло… п-полож-жен-но! Я… я… м… н… кхакх, – встряхнул своей растрёпанной головой Ванюшка.

          – Чё те положено? Иван, а? – упрекнула его Лиза.

          – Тёть Лиз… м-м-м!.. Тёть Лиз… м-мне полож-жено!.. Тёть Лиз!..

          – Ая! Иван, й-е-е-эх!

          – М-м-м… как… Тёть Лиз, те… м-м-м… объяс… объяснить? М-не-э п-полож-жен-но!

          – Ну, тя! Иди вона домой – проспись…

          Ванюшку внезапно качнуло вперёд, и он очень удобно лёг на бочок, на тёплую землю, прогретую, замусоренную обслюнявленной шелухой подсолнечных семечек.

          – Ванька, куда?! Иди вона домой! – Лиза пыталась поднять мужика, который её был выше на целый метр. – Вань! Иван, встань, грю! У-у-у, бесстыдник!

          – Да чо ты ёго таскашь?! Пущай лежит, катарлыга! – вновь подняла свой старческий громогласный треск Евдокия. – Поднимашь его тута – барина! Брюхо ща развяжица – кишку надорвёшь!..

          – Дом-мой?.. Ща… Тёть Лиз! Тётк! Ты мне как… как… – волочил языком Ванюшка, медленно мотая головой.

          – Как кто? – насупившись, прогундосила Лиза.

          – Ты мне как м… мать… ета…

          Старухи прыснули, от смеха затряслись телами взад-вперёд, держа руки на коленях.

          – М-мне положен-но… по… поммашь… Тёть Лиз! М-мне полож-женно! У м-меня… м… н… дочь… – прошамкал Ванюшка последнюю фразу, уткнулся лицом в свои руки и, как преданный пёс, отправился в царство Морфея возле старушечьих ног.

          Он так пролежал до потёмок.

          Ванюшка не слышал, как рядом прошло стадо коров, не ощутил, как одна бурёнка не выдержала и опросталась около мужика зелёным жидким помётом.

          Едва в сумерках залаяли собаки, Ванюшка поднялся и походкой пьяного моряка отправился в ночь…

Похмелье Виктора Кнутова

 

          Очнулся я с похмелья, едва сгустились сумерки и занялся закат. Розовая ткань заходящего солнца проникла в окно, при этом ложась преломленным светом на моё опухшее лицо.

          Почему-то меня разбросало по полу, хотя я, вспоминалось, оккупировал кровать. Небось, ворочался, ну и среагировал на пол.

          Жужжали мухи – так мерзко они жужжали, что в голове пульсировала боль, отдаваясь невыносимой резью в висках.

          Взирая на вращающийся потолок, который то и дело принимал шевелящуюся, ромбическую форму, я ощутил во рту горький сушняк, давивший на нёбо. Появилась потребность к питью воды, поэтому перевалился, готовый на действия, на четвереньки. Конечно, ожидал чего-то наилучшего. Но внутреннее явление – тошнота – подкатила к горлу, вывалилась наружу, замызгав не только пол, но и руки.

          Избавившись от рвоты, конечно, обтирая руки о палас, я, матерясь, обвёл помещение квёлым взглядом.

          Тумбочка вот, её дверцы в наклейках с трансформерами. На тумбочке музыкальный центр с одной колонкой. «А где ж вторая? – втемяшилось мне в голову. – Была ж вторая! Непорядок!»

          Бутылки, пробки от бутылок, крошки хлеба, вязкая белая жидкость с дольками огурцов и лучным крошевом, рассыпанная соль в углу. Компьютерный стол с включённым монитором, столешница изгваздана объедками и воняла разлившейся лужей водки.

          Кряхтя и шамкая губами, я сделал попытку подняться на ноги, но это лишь вызвало внезапное шаткое состояние моего тела, что мне пришлось прижаться к стене, задев рамку с фотографией, в которой так и не смог разобрать, кто на ней изображён. Голову мутило и сжимало будто тисками. Я раскрыл рот, и рвота новой порцией, мутной жёлчной струёй шлёпнулась об пол, впитываясь в палас, и горько завоняла.

          Отплёвываясь от горьких слюней, я что-то пролепетал, не понимая смысла сказанного, и поспешил покинуть дом, пока меня не обнаружила мама. Но в сенях запнулся об высокий порог и, поминая с матом все пороги мира и чью-то мать, спикировал головой в зелёный подорожник, набив шишку об внезапно возникшую покрышку легкового автомобиля.

          Лёгкие вдруг затерялись в пустоте – невыносимо хотелось курить. Вроде снова подкрадывалась тошнота, выворачивая наизнанку желудок, оставляя неприятное чувство в груди. Но чтобы как-то от неё отделаться, я полез в карман спортивных брюк. Потеребив пустой карман, я тяжело, с жалким огорчением вздохнул и навострился к сельмагу, надеясь, что он открыт. 

          Прохладный вечер бегал мурашками по моей спине.

          Сельский вечер – это не просто сумрачное время, сопровождаемое назойливым зуммером долгоносиков и лаем тревоженных собак. Нет, не то. Это пора, напичканное звуками тишины, накрывающее округу багряной  простынёй заката и свежим покрывалом сумрака. А внутри в этот момент творится что-то непонятное, что-то мистическое. Ритм дневной давешней обыденности самопроизвольно отключается – и свежий поток спокойствия захватывает душу. Казалось, что вся жизнь отражается в тиши, ни единого звука. Будто вымерло село. И только некие сомнамбулические шорохи и клёкот цикад дают понять, что реальная жизнь-то всё же ползёт и переваливается.

          Проведав, четыре раза торкнувшись, что магазин закрыт, хотя работает едва ли не круглосуточно, я домой в таком виде, в котором до сих пор находился, не пожелал идти, а свернул к деду с баушкой. В отличие от матери, они ругаться не станут.

          Дойдя до их избы, я ступил на крыльцо – и вот уже в сенях. Кислотно-пыльный дух почему-то дурманил варёным сахаром. Как в детстве. Ни на йоту не изменился этот запах.

          По мере моего продвижения от сенной двери к избяной менялась обстановка сеней, атрибуты, всё, что отражал ядрёно-красный цвет заката, пронырливо сочившийся прозрачной лентой в окошко. Крашеная лавка стоит в углу, а на ней два ведра с пресной водой, где перебирают лапками нелепо бухнувшиеся пауки, угодившие пчёлы, а то и мухи. Пыльная, протянутая от дверного косяка к потолочному противоположному плинтусу, шпагатная верёвка загрязнена потолочной пылью; с неё свисали сталактитами высушенные пучки зверобоя, глухой крапивы, мяты и медуницы. Архаичный комод за ненадобностью задвинут в другой угол – его покрывает блёклая, измордованная лезвием ножа клеёнка. На комоде два чёрно-белых телевизора, вернее, от одного лишь кинескоп. В смежностях потолка и торцах стен красовались кружевные паутины, да ниспадали и вились липкие нити тенёт.

          В самой же избе прибрано и ладно. Тот запах варёного сахара, который наводил на меня тошноту, сменился ароматным запахом рисовой каши.

          Горела в невзрачной люстре лампочка, хотя в окнах ещё светло. Гудел изгвазданный мазутными отпечатками пальцев холодильник, соревнуясь в звуке с урчащим световым счётчиком. Прихожая безо всяких дверных проёмов или фанерных перегородок переходила в кухню с белёной печкой. Здесь-то, на крепком табурете, за широким столом, я увидел деда, увлёкшегося газетой.

          Заметив меня, умирающего с похмелья, дед забыл о газете и снял очки. Его смуглое обросшее лицо со странной красной сыпью под глазами и на курносой пипке носа заискрилось откровенно мягкой, беззубой улыбкой. Он явно был рад мне.

          – А-а!.. Витя! – просипел он.

          Я вяло поприветствовал деда взмахом руки:

          – Здорово, дед…

          – Ты как раз кстати, – сказал он. – Кашу бушь?

          – Кашу? – отозвался я, пребывая в неком коматозном состоянии.

         – Ага. Рисовую бушь?..

          – Мне б, дед, опохмельнуца, – попросил я. – Херово мне чё-та… 

          – Ну, чё стал как Донской перед Мамаем? Проходи немедля… А то стоит. Чё стоит?.. Ща, Витьк, от стану – и ета… Ща, Витюньк, ща. Будет…

          – А баушка где? – обменявшись рукопожатием с дедом, спросил я.

          – Дык, за коровой подалась... А то етот козёл – Ва-ася! – опять сгонит в тот конец, а сюды – хер-на-ны!..

          – Да коров уже пригнали. Ща видал шёл. – Я устроился на табурете, положив локти на край стола.

          – Н-да?! Чё – пригнали?! Ат марьиванна!.. Точно – время уж десятый час… Знач, с этой калякает… Лярвой етой – Скоростной! А на корову плевать!.. Ну и хрен с ими! Пущай калякуют! А мы с тобой ща обмозгуем ето дело…

          По кухне-прихожей дед ходил на раскоряку, с некой невзрачной замедленностью; иногда его шатало назад, что он погодя ссылался на высокое давление, гипертонию и начинал высказывать, что у него всё болит – и голова, и ноги, и мечтал поскорее умереть. Конечно, дед лукаво фальшивил, ища выгоду в жалости со стороны других людей к нему. Любил старик, когда его жалели.

          – Ух-ух-ух!.. Опять давление-сука!.. Хвораю я, Вить… Голова болит… Помереть б скрей…

          – Да лан те, дед… Чё фигнёй маешься?.. Живи…

          – Живи, живи… На хрена так жить, ежи ето не жизнь, а мука?!

          Дед вяло приблизился к газовой плите со словами:

          – Баушка давеча кашу офигительну сготовила. Ща мы её с тобой умнём, ага?

          – Угу, – натужено зевая, ответил я.

           Дед поинтересовался:

          – Как тама – в армии-та?

          – Че-о? – Мной завладела отрыжка.

          – В армии, грю, как?..

          – Не знай, – я безразлично пожал плечами. – Срутся все…

          – Бегут, чать, паскудники? – Дед раскладывал кашу в глубокие тарелки.

          – А чё им ещё делать? – Я снова зевнул.

          – Н-да, проблема, етиту мать! – Он сдобил кашу сливочным маслом. – Ща поболе наложим… Кашу маслом не испортишь…

          Он нарезал хлеба по-деревенски, ломти толстые, в два пальца, полосуя лезвием ножа красочную клеёнку. Затем смахнул крошево правой ладонью в лунку левой ладони и выбросил в помойное ведро.

          Уткнувшись мрачным лицом в ладонь, я неохотно посластил кашу. Отрыжка не унималась. Дед ехидно улыбался, молотя пищу дёснами, где ещё держались три жёлтых, с коричневыми разводами зуба.

          – Хороша! – похвалил он кашу. – Ешь, а, ты, Витьк, ешь! Каша – радость наша!.. В старину как бывало? Кашу скушал, и силушка прибавилась. Не зря деды наши здоровые были. А почему? Кашу потому шта ели да щи… А счас чё? Куды не взгляни – хворые все. У етого – понос, у тово – золотуха, мляхан дух. От!

          – Дед, как, ну, эта… На счёт опохмельнуца? Не могу больше… – взмолился я, от тошноты так и не притронувшись к каше.

          – От мляхан дух! Забыл, сынк!.. Забыл, ёкорный истос!.. От старость, ёксель-моксель! Щас, щи-ас!

          Проглотив последнюю ложку, дед загадочно осклабился, ретировался в сени и вернулся оттуда со штофом чистого как слеза младенца самогона.

          У меня только и мысли, чтобы скорее опохмелиться. Давно ждал. А в животе всё крутило и крутило, вызывая пароксизмы прямой кишки. Ещё курить невыносимо хотелось. А дед кроме махорки больше ничего не смолил.

          Дед радостно хехекнул, переставляя и трезвоня банками, вынул из морозящего неосвещённого холодильника солёное сало, молниеносно настругал толстые дольки, всё так же портя вновь клеёнку, чуть погодя из серванта достал два гранённых стакана, выдув из дна скопившуюся пыль. Эта пыль прозрачным облаком завихрилась над его возбуждённым лицом.

          Выпить русский, конечно, любит, и любой мотив готов придумать, чтобы только осушить свои «трубы» «огненной водой». Посему выпили мы за баушкину кашу. После второй я вдруг сник, понурив бритую голову. Желудок поздоровел, и изрыгаться содержимым у него не было никакого желания. Я аж кашу начал употреблять за милую душу, набивая ею, вперемешку с салом и хлебом полный рот. Один раз подавился и, краснея, стал откашливаться.          

          Дед подлил ещё сивухи в мой стакан, предупредив:

          – Тик, пук – и каюк! Тянем! Х-х-ху-у!!

          Опрокинули в себя первача, закусили салом. Сало мне полюбилось. Ещё как! Уплетал – только за ушами потрескивало: солёное, с чесночком, с перчиком, а жуётся-то, жуётся! Молодая свинья, небось, полезла под нож. Убедился со слов деда, похвалив того за сало.

          Мы сидели и распивали самогон. Дед ел, пил и калякал. Он ругал власть, каждого, кто сидит наверху и распоряжается по своему желанию чужими судьбами. Для него они – политиканы – были растлителями, казнокрадами, хапугами и аферистами. Проклинал их и желал им пустого на душе:

          – Всех этих сучар к стенке! – орал дед. – Эх, Сталина нам бы ща!.. Стервы!

          Потом он, как обычно, вспоминал свои трудовые годы в колхозе, семейные годы с баушкой, с которой постоянно бескомпромиссно конфликтовал, из-за которой постоянно пил. Он снова завёл речь о смерти. Якобы он устал, что жизнь его течёт по некому непонятному и недвусмысленному руслу. Сойти бы на берег и остаться на нём навсегда.

          – Знашь, Витёк, хреново я прожил эту жизнь, – говорил дед, – будто и не жил. Кажеца мне – мудрёно всё как-та… Смотрю я от в окно, а тама уже день, опосля, глядь, и сумерки. И ничё не сделал. И так кажный Божий день... Всё плывёт куда-та, бурлит, и ничево хорошего и замечательного из етого не выходит. Хреновина одна! Можа, я такой уже старый стал, а может, я, ета?..

          Неожиданно дед замолк. У него иссякли все силы, все мысли. Молчит дед, понурив лысо-седую голову.

          Молчу и я – не желаю нарушать эту тишину. Я изрядно пьян – но пришёл с трезвыми мыслями, до чего же интересный и нелепый случай – жизнь. Я заглянул в душу деда, как в заветную книгу. И нечаянно я увидел себя со стороны: бестолкового, ищущего что-то необычное, которого в обыденности вовсе не существует. Я узрел в себе простоватую, оскотиненную личность.

          Но потом всё это забылось, так как в эту минуту вошла баушка с пустой дойницей, облепленной засохшими клочками навоза.       

          – А вон и бабушка колченожит, – заговорщически прошептал дед, нависнув над столом.

          – О! Они уже порют! – задорно воскликнула она.

          Он махнул на неё рукой.

          – …Ща подоит – молочка с пряничками попьём, – сказал он.

          – …Смотри, Витьк, мать те даст, – сообщила баушка. 

          – …Почтальонша Верка приходила вчерась, – говорил дед, – пенсию принесла. Пряники, гутарила, есть. Спрашиваю, мятные? «Мятные-мятные», она мне… Я ей, смотряй у меня…

          – Я, бабуль, уже, ета… взрослый… Мне можна, – пролепетал я, пропуская слова деда мимо ушей.

          – Эт в каком месте ты взрослый? – спросила она.

          – У меня дембель, ба… И вот и всё…

          – Да у тя терь етот ембель целый год будет, – упрекнула она меня, копошась у мойки, звенела банками, развешивала на тугую верёвку пожелтевшие марли.

          – Не приставай к человеку! – вмешался дед. – Ежли нада, обойдёмся и без вас!.. Ты вон, ета…

          – Которое? – раздражённо произнесла баушка.

          – Корову вон иди дой!.. Субботка тя уж заждалась, поди!.. А она со Скоростной балякает… Балякать – ето не дело.

          – Ну, ты мне ещо поговори, дристун!

          – И поговорю ща!.. – Дед стукнул кулаком по столу.

          Наступила тишина.    

          – …Вон Вилкова-та, Ленка-т, свинью заколола… – первой нарушила молчание баушка. – Возьмём четыре килограмма?

          – Пельмешек охота, мляхан дух… Бери больше. Скажи, с пенсией отдадим.

          – Вить, – обратилась она ко мне, – матери скажи – можа вам тожи нады?

          – Ага, – кивнул я головой и тут же забыл.

          Баушка, поохав на ногу, которая ломила с утра якобы из-за магнитной бури, сгинула в сенях, шикнув на кошек.

Когда баушка вернулась, мы с дедом успели опорожнить всю бутыль. Сидели радостные, хмельные, изредка молчали и ждали молока с пряниками.           Парное молоко в дойнице пенилось, пузырилось, на поверхности плавал мусор.

          Дед отрезал себе кусок хлеба и посыпал его солью.

          – Фуража Субботке иди дай! – повелела баушка.

          Он малозначительно кивнул головой.

          Баушка сложила марлевую ткань вдвое, покрыла ободок трёхлитровой банки, слегка промяла пальцами, создав воронку, и, приподняв ведро над уровнем головы, принялась переливать молоко в банку.

          Дед молча и неистово ждал, вялыми движениями руки поглаживая пах.

          Когда банка наполнилась белой жидкостью, бабушка стянула марлю с горлышка, вытряхнула мусор в раковину и занялась двухлитровой. Едва и эта обзавелась содержимым, баушка звякнула дойницей о половицы.

          – Вить, мать те не звонила? – спросила она.

          – Не-а, – помотал я головой.

          – Ну, ты позвони… Она, чать, беспокоица дома…    

          – Не трог, – ответил за меня дед. – Ты лучш молочка нам нацеди мимоходом… И кошкам тож.

          – Што ты – бары каки! «И кошкам тож»!.. Не хрен!

          – Налей, сказал! – рыкнул дед, дав кулаком по столешнице. – Не наводи на грех!

          – Налью, – согласилась она и чуть погодя добавила: – А ты чё сидишь?    

          – Сижу, а чё мне? В присядку плясать?

          – Глянь на ся – как помозок. Где толька успел?.. В баню вон иди.

          – Не трог. Успею. Ну, ты молока нальёшь, нет?!

          – Давай-давай, чеши. Опосля бушь бегать, белугой орать… Ща сериал будет!..

          – В гробину мать, ты чево всех гонишь?!! От гонит и гонит! Ща в курятник, к курям, на насест, кукарекать отправлю по самые кандулаки!.. Ишь ты – взяла моду: гнать всех! Дашь молока, нет!!!

          Неожиданно скандал набрал обороты, что мне пришлось уйти в зал. Пока старики выясняли, кто отправится к курам на насест, я лёг на диван и крепко заснул.

 

          Закат алым покрывалом врезался оранжевой юшкой в тусклые небесные сумерки. Он стелился в последнем издыхании над западным горизонтом. Он топил раздолье лугов, картофельные участки, остовы ферм, берёзовую посадку в сине-зелёным сиянии, обведённым багровым пунктиром.

          В крапивном бурьяне надрывался сверчок, соревнуясь с тоскливым гомоном сыча. Лаяли собаки, перекликаясь друг с дружкой.