ЕВГЕНИЙ НИКИШИН, КИРИЛЛ НИКИШИН

Где растёт бурьян...

 Гроза

 

          Гроза застала село врасплох, матерясь громовыми раскатами, сверкая яркими зигзагами молний и шумя о шиферную кровлю нудной дождливой капелью.

 

Дождь настиг меня ещё в дороге.

          Я ездил в райцентр получать военный билет и вставать на учёт в районный военкомат и неожиданно нарвался на двух старых приятелей, с которыми не раз пил. Слово за слово – и удалились в какую-то шашлычную, где наполнили свои мочевые пузыри пивом да забили желудок не очень вкусным куриным шашлыком…

          Пару раз я останавливал водителя попутки сходить помочиться…

          И тут, когда я подъезжал к селу, полил дождь.

          По такому случаю я был одет не по погоде – и посему мчался по большаку сквозь плотную стену ливня. Пока я бежал, всё проклял. И «военник», и район, и тех двух приятелей, которых в сердцах нарекал «мудаками» и «чапыжниками», и то, что постоянно тормозил водителя попутки, и себя – за то, что мочился: мог бы и потерпеть.  

          Футболка намокла, противно прилипла к телу. То же самое можно сказать и о зауженных спортивных брюках.

          Влага, низвергающаяся с небес, была ледяной, что могла бы привести меня к простуде бронхов. Но я с наплевательским отношением к себе думал лишь о сигаретах, что в кармане брюк, – только бы не промокли.

          Вскоре мне показалось здание медпункта – я молниеносно, по появившимся лужам в выбоинах, по мокрой траве, сиганул именно туда.

          Освоившись под карнизом, с шиферного края которого под углом ниспадали ручейки, я первым делом стянул с себя майку, выжал и повесил на ручку двери. После закурил (промокли всего лишь две сигареты) и занялся выжимкой штанин брюк.

          Засверкали молнии, едва видные в тусклом сером небе, за ними следовали металлические удары грома.

 

Я вбежал к деду, который маялся с больной головой на печи, любовно обнимая своего любимца кота Фёдора.

          Баушки не было дома – уехала в город, к сестре, тёте Свете, на юбилей вместе с родителями. Дед наотрез отказался ехать в ту «вонючую клоаку», как он выразился, да за скотиной кто-то должен был приглядеть.

          – Попал? – увидев меня, сказал дед. – Промок?

          – Весь – до говна, – посетовал я, снимая футболку и штаны, вешая их просохнуть на спинке стула.   

          – Привёз с собой дождь из Кузоляпина!.. Щас чайку забадяжем, – сообщил мне кряхтящим подобием голоса дед. – Бушь, Витьк, чаёк пить?

          – Ага… А с чем чай-то?

          – Да вона с… с сушками… печенье там… Сало бушь? Короче, Витьк, что найдёшь – твоё! – Дед с кряком слез с печи. – Чайник поставь!.. А я схожу подумаю… Живинка на старинку надавила!.. Давай!

           После того, как вскипятился чайник, когда дед вернулся из туалета, мы разместились за столом. За маленьким окном вспыхивали змейки-молнии, сопровождаемые через какое-то время сильными громовыми раскатами. От каждого такого разъярённого грохота дед вжимал голову в плечи и охал, хватаясь за виски.

          – Голова болит, сынк, – пожаловался дед. – Шурка всё же права – голова у меня метеозависимая. Болит – и вот тебе гроза с ливнем.

          Не прекращаясь ни на минуту, дождь звонко колотил в окно, как усталый странник с большой дороги, мутно размывая стеклянную поверхность.

          На печке, громко мурлыча, дрых покусанный, откормленный кот Фёдор. Дед его кормил (то колбаской угостит, то приличным куском рыбы, то сыром, то котлеткой) и калякал с ним, как с человеком. И казалось, что кот его понимает, отвечая ему ленивым, протяжным мяуканьем. Однако с некой кошачьей местью кошак прудил в галоши баушки, которая сварливо ругала его, шпыняя из угла в угол то тапкой, то веником.

          Дед из электрического чайника налил в бокалы кипяток.

          Послышался мягкий шлепок и треск прогнутых под тяжестью половиц. Это со своего царского, излюбленного ложа спрыгнул Фёдор, уловив чавканье и хлюпанье губ. Красуясь на свету зажжённой лампочки свежими шрамами на морде и оторванным ухом, кот с вздыбленным хвостом юркнул к деду и, тычась носом в его дырявые носки, замурлыкал, дескать, Саныч, кинь что-нибудь пожрать.

          Дед тут же протянул любимцу целый кусок колбасы, из-за чего я пришёл в возмущение:

          – Ни хрена се! Тут самим жрать нечего, а он всяких котяр кормит!

          – Чё-о?!! – урезонил он криком мои упрёки, сменив милое, страдающее от головной боли лицо на суровый гротеск. – Он тожь, мляхан дух, член семьи! Пущай он тожь, ета…

          – Тожь мне. «Член семьи», – хмыкнул я. – Вон мышей пускай ловит, твой член семьи… Развели кошатник, мля…

          – Не трог! Вишь, какая у его мордочка. С крысой аль хорьком воевал?..

          Наступило молчание. Дед любовно переглядывался с котом. Я пил травный чай, набивая щёки бутербродами.

          – Эх-ма!.. Будта мстит!.. Ну, давай ищо! Оп-па! – Старик уставился в окно, хотя гораздо понимал, что в окно при грозе смотреть не велено.

          – Кто мстит-то?  

          Дед не ответил, медленно-медленно скребя двумя зубами печенье.

          – А, дед? – допытывался я.

          – «А, а» – акалка, мля! Не вишь – природа!.. Эх! За народ русский! За забытый!.. Мы-та терпим, в штаны ссымся, а природа вон крамолит!.. Забыли вить нас всех, и страну, падлы, забыли. Бандюги! Оне все у меня омерзение вызывают… От зесь, Витьк, под рубахой душа рвёца, в узлы сворачиваеца… Ничё, гниды, придёт тот день – и спляшем на ваших костях вприсядку. Земля-та круглая!

          Дед успокоился, приняв прежнюю позу, продолжая наблюдать за молниями, которые завораживающе ветвились и искривлялись.

          – Н-да-а, разбуянилась, – вздохнул он. – Во-он как, во-он как!.. Как тода…

          – Когда?

          – Да десять… Аль девять лет назад?.. Да, десять лет тому назад… Тож так же не на шутку разыгралась такая ж непогодь… Я на «топ-топе» поехал тода… В кленки поехал за сушняком… Думал, эдак, наберу и лады: летом баньку буду ими топить… Ага. А в селе случай один произошёл: Женька, етот, Климов, механизатор покойный (ты его знашь, чать?), как обычно принял на грудь и начал гонять как ошалелый на «Урале», а тут как назло буххалтерша ета, Светка Гусева, зеленецкая-то, мол, довези да довези… Ага. Посадил он девку в люльку и по лугам – на всю железку лупит, газует... Знали в селе, окромя, конешно, девчушки той, ежли Климов выпьет, то всё – пиши пропало… Ну, мчат, минуют кленки: по буграм, по овражкам. И вдруг, откуда не возьмись, мляхан дух, «дикарь». Климов люлькой туда и вальнул с разбегу. Девчушку от мощного удара – херакс! – и в лепёшку…  Ну, прибегает он в мастерскую – трезвый, мокрющий, пешки по пятаку… И кричит сё время: «Я, мол, дескать, человека угробил!»… Фёдор, ё-моё, куды ты на ноги-та?.. Во-от!.. Нас он позвал, мол, так и так… Девку нашли, тока уж всё. Мухи вьюжаца… Как увидал её лицо измордованное, кишки там, так три ночи заснуть не мог, бляха-муха!.. О-от!..

          – И чё дальше?

– И вот – поехал я за сушняком. Вдруг туча. В раз заволокло, солнца не видать. «Тьфу, – думаю, – съездил называеца!». И поворачивать неохота – соляру, што ль, зря жег? Думаю: «Авось, пройдёт…». Еду, значить, – и страх пробирает, Витьк! – зашептал старик, нагнувшись над столом. – Ты представь: кажеца, отосели смотрят на тя. Ощущение такое, ой, не приведи, Осподь!.. И тут те на – «топик» тых-тых и заглох к едреням, как нарошно, етиту медь!.. А чё – старый, ржавый весь, списанный (давно б его на запчасти разобрать!)… Ни х-хер-ра-а!! Во фугануло!.. А ну – не гляди в окно, в кружку зырь!.. На чём я?.. А!.. Ну, эдакось… Ой-ёй-ёй, ищо!! От бляха-муха!.. Ну, ета, вылез я из крамольника и к пускачу первым делом. Шнур на барабан нахлобучил и тока хотел рвануть, как вдруг кто-та хватает меня за плечо, что у меня в раз сердечко да в пятки. Обернулся… Чуть кондрашка не хватил!.. Передо мной покойница Гусева маячит с кишками наружу, а лицо сплющено. Честно слово!.. У меня челюсть – шасть: калякать не могу, орать тожь. Ступор. А она мне плечо выворачивает зараза и вот зевает как корова не доенная: «Женя, довези да довези!». О-от…

          – Хых! – недоверчиво усмехнулся я.

          – О-от. А дальше не помню. Не помню, как «топ-топ» завёл, не помню, как дома очутился… Как отрезало!..

          – И чё? – безразлично поинтересовался я.

          Дед поковырялся в глазу и произнёс:

          – Эх, ты, балда! Вы вон всяки сказки глядите, где кровь рекой текёт, трупы штабелями, секес… А я там чуть душу, ета…

          – Звездишь, чать, дед!

          – Че-о?! От те хрест, зуб да палец на отсечение. «Звездишь»!.. Нашол деда, чем упрекнуть, сопля!.. – Дед обиженно замолчал. – Ну, чё, Фёдор?! Он у меня старый. Как я. Воюет со всеми, зараза эдакая! Изуродовали падлы вон… А то «звездишь»!.. Мы, в отличи, от вас, кишкоблудных, «сникересов» сяких в детстве не видали – да и компутеров у нас не было. Голодными бегали. Прошлогоднюю картошку на усадах раздобудем, натолчём в чекурики, костёр разведём, напечём. От те и завтрак, обед и ужин. Я от в твои годы в поле работал, сено косил. За репьями для печки ездил…

          – Чё – репьями топили?!– хмыкнув, оторопел я. – А разве можно?

          – Репьями топили. Топи-ыли!.. Придёшь с салазками на берег речки, дрыном собьёшь колючки (весь в колючках опосля)… Сначала берестой разведёшь огонь, опосля подкидывай за милу душу бастылами… Вон как жили… Работали от зари до зари. Учица не учились, потому шта голодны были… Какая там учёба, коды о еде все думы. Батя в войну погиб… А в избе пятеро по лавкам, мать постоянно на свиноферме… В тяжкие годы жили, а люди в то время другие были. Отзывчивые, добрые, што ль! Война, может быть, голод… А щас чё?.. Злые все, паскуды, как псы некормленые! Слабые потому што!.. Слабый народ-та щас. Душою чахнет…

          Дед замолчал, прислушиваясь к дождю. Гроза с ливнем шли на спад. Он продолжил:

          – Мне, помню, мать – прабабка твоя – сапоги кирзовые купила на вырост. А чё – ножка махонька, я в них бух-бух! Ну ей, дядя Карп, етот, Гринёв (во, мужик! ты его, чать, знашь?), грит, носы, дескать, обрежу и перешью. Ну, сказано-сделано… О, как раньше ходили, а сичас засмеют к хренам собачьим… Моднявые вдруг все стали!..

          На чердаке зашуршали мыши.

          – О, пошли! Футбол гоняют, – переведя взор на потолок, произнёс дед.

          – Ага! Зато кошек полон дом, – недовольно пробурчал я, облокотившись на подоконник.

          – Чё? Ты, Витьк, Фёдора не трожь! Он своё отловил… Не так просто он молоко лакает. А, Фёдор! – Дед поласкал кота согнутым пальцем под подбородком, от чего тот довольно заурчал. – А, Фёдор! Фё-о-дор! А где Мурка-та? Шалавит, чать, шмандра!.. Ух, ты, как фугануло!.. К коровам, чать, кончица?.. Кончился бы, а то…

          Дед задумался и посмотрел в окно.

          – Эти в городе... Звонил им? – тоскливо спросил он меня. – Как они там?

          – Звонил. Нормально. Гуляют.

          – Приедут, городские! Бабка Фёдора гонять будет… – Дед громко зевнул и подытожил: – За коровами нада идти…

 

Скоростная

 

          День не заладился с прихода соседки Евдокии Уткиной, любительницы «чесать языком».

          Ох, Евдокия! Ох, всезнающая сплетница была на селе – могла обсудить каждого, натрепать про этого «каждого» с три короба и к тому же вину перед этим «каждым», как ни странно, не испытывать.

          Евдокия отличалась от других старых перечниц сильным и волевым характером, маленьким ростом и резвыми ногами, за что прозвали её Скоростной. Развалюхи – её ровесницы с восьмым десятком лет – диву давались: откуда у Евдокийки эдакая прыть?

          – Работать поменьше нады и скотину к хренам со двора согнать, – отвечала та.

          Но ровесницы и слушать её не собирались, как могли, открещивались. Да и вонять старуха стала кошмарно – не продохнуть. Все (конечно, за глаза) посмеивались над ней:

          – Не стираца Уткина!..

          – Под сея ссыца!..

          – Тем и стираца!..

          До того негодная старуха, что сожитель её – бывший зэк – дядя Петя спился. За это она била дядю Петю смертным боем. А народ ржал, наблюдая, как Уткина пинками загоняет мужика под лавку, иль поленом лупцует по лицу. Дяде Пете же было не до смеха, даже «шестёрки» паханов на «зоне» себе такого не позволяли, когда тот случайно попадал под кипеж.

          Сыновья Уткиной спились, снохи спились. Одна даже удавилась. Внучка стала чуть ли не местной проституткой, утратив своё целомудрие ещё в шестом классе, а внук стал подворовывать, поэтому и стоял на учёте в детской комнате милиции.

          Когда Скоростной стукнуло семьдесят шесть, она внезапно захворала глухотой. Но, кажись, всё прекрасно слышала. Вопила на всё село хуже белуги – якобы тугоухость это её сказывалась.

          И вот пришла Евдокия, без спросу развалилась на табурете, завоняла уриной и давай, что аж мухи на окнах присмирели, громогласными сплетнями разлагать домашний воздух Курбатовых: кто помер, забыв отложить деньги родне на «чёрный день», кто женился, опосля вдруг развёлся, кто уже второй месяц в запое.

          А Курбатов – после попойки у Тихона Краснова (ножки обмывали: у него внучка родилась!) – тем временем дремал на печи и всё же краем уха улавливал, о чём калякали бабки.

          А оказалось, разложив всех и вся по полочкам, они, окаянные, взялись за «промывку» дедовских «косточек», о его проделках в отсутствие бабы Лизы и о его хмельном состоянии.

          Сначала Евдокия попрекнула соседку в том, что та никак не может заставить своего старика залатать кровлю.

          – Вишь, на меня чё-та сыпеца?! – заявила она.

          – Мыши ет тама. Паразиты, – ответила баба Лиза, судорожно ломая венозные руки. Эх, как Евдокия бесила её, но не выгонишь ведь!

          – Заставь морить, – съехидничала Скоростная, намекая на деда.

          Баба Лиза, понимая, для чего науськивает Уткина, лишь фыркнула:

          – Ево-т заставь. Дристуна!..

          – Я б свово б заставила, – громко, используя свою глухоту, говорила Скоростная. – За шкирок хвать, струмент в руки и, ето само… Не хрен!

          – Ты-т можь. Петруня вон у тя как пришибленный ходит. Забила мужика, – упрекнула соседку баба Лиза. – А мой-та как даст кулаком, опосля матюгом. Он такой, скотина! Хых, помню, – всё с этим, с топором за мной бегал. Молодой-т!.. Хох, чево тока не было. Всё было, всё отведала. Как щи кислы… А от с топором, помню, бегал, хых!..

          – Глупа ты, девка! И ты б ёго в хомуты. А што?.. Кодируй, ми-ы-ла-а! А то жрёт сивуху, не просыхая. В область с им ехай…

          – Та ездили…

          – Ещё раз ехай… А то видала я, как твой-та от етова, Краснова, шпарил, куркуля етого. Радость – полные штаны!.. Эх, бы паленом бы я его ухайдакала по его наглой моське, чтобы мало не казалось!.. Как он меня, помшь, у двора-та чихвостил… Мат-перемат!.. Ему – пердуну! – ещо за печку отрыгнёца... От накатаю письмо в районо, Пуревичу, штобы на твоево управу нашли. Всё село от него, постылого, стонет... А у меня печку взорвал, террорыст...

          А на счёт печи, ох, и интересный инцидент произошёл! Таких поступков бы побольше – и аморальностей Россия бы не знала. Как говорится, клин клином вышибает!..

          Дело в том, что дед Андрей, у коего ещё в армии (а служил он в танковых войсках) глаз был намётан, обнаружил пропажу дров в поленнице: то два полена утащат, то целое беремя.

          – Эт што ж такое? Безобразие! – воспаляясь ором, бегал по двору разъярённый старик. – Беспредел! Ето я здря с нучатами их колол, складывал, драгоценно время потратил на то, штоб какая-та сучара у меня их тырила?! Где справедливость, а, бляха-муха?!

          И решил он сам без участкового Пантелеймонова, которого старик люто ненавидел из-за бездарности, изловить ворюгу и наказать по всем статьям: обложить матерщиной, да такой ядрёной, чтобы сей свет ему, черту, манной небесной не казался. А он в этом деле, ох, и сущий мастак!

          Старик занялся делом, возбуждённый изобличить злоумышленника. Сколоворотил дырку в одном из поленьев и заполонил порохом. А чтобы порох не высыпался, дырку забил выструганной чуркой и вернул полено на место, дав наказ старухе, чтобы та вообще к поленнице не притрагивалась.

          Через полтора недели, утром убравшись во дворе, накормив кур, скотину, Курбатов отправился на завтрак.

          Только прихлебнул чаёк, только надломил сушку, как – ба-бах! – донёсся взрыв, да такой мощности, что аж стёкла, разрисованные морозцем, в рамах сотряслись.

          Вспомнил Курбатов, чем занимался в позапрошлую субботу.

          – Хых, фугануло так фугануло, – заулыбался дед Андрей, и тут внезапно с возгласами в избу влетела Уткина, в фуфайке шиворот-навыворот, перепачканная сажей и перекошенная от испуга в нервном тике.

          Та вопила белугой на всю избу, используя отборную нецензурную брань, перемешанную со всхлипами и тяжёлыми вздохами, поминала свою добротную печку-голландку и хаяла Курбатова – дык, он такой, сякой – якобы гранату в дымоход запустил!

          Но и дед Андрей не лаком шит – взорвался, матюгая старуху вдоль и поперёк…

          – …Ох, он у меня попляшет, ой, попляшет, – трындела Уткина, держась за выпирающее брюхо.

          А баба Лиза в защиту старика:

          – Здря ты, Евдокийк. Не враждуй. Он те сена заготовлял?.. Дров сколь раз?..

          А Скоростная настаивала:

          – Бутылка всему голова! Конешно!.. Скатертью перед им стелица не собираюсь! От хоть убей!..

          Эти слова и обидели старика Курбатова, который тем временем полностью проснулся. В порыве ярости ухватил, что не попади, и швырнул в сплетницу.

          Дырявый, изжёванный молью валенок, вращаясь в воздухе по своей оси, миновал Скоростную и грохнулся о половицы.

          Евдокия же рефлекторно в тот миг увернулась, закрываясь рукой, но шваркнулась с табурета, отбив копчик, и завизжала:

          – А ежи б угодил в раз, пердун ты старый?!

          Старик, ненавидевший, когда задевали его самолюбие, орал как ошпаренный, истерично иной раз хрипя:

          – Сплетня на сплетне, кур-р-рва!!! Ща, паршивка, кочерхой ухандакаю! Бутылка, гришь!.. Сук-ка ты бес-совестная!..

          – А чё ты орёшь?! Чё ты орёшь?! – вещала Скоростная. – Правда зенки твои колит?! Думал, я не скажу…

          – Э-э-эх! В башке у тя ветер, а в жопе дым… А ну пшла на хер отседа!! Учить, кур-р-рва, мою бушь?! Да я те… Чухонция!! Счас перешибу всю о кочерху, мляхан дух!.. Бутылка ей далась, мля!..

          Покричав друг на дружку, Евдокия и дед Андрей едва не подрались, хорошо, что Скоростная вовремя удалилась. 

Ссора

 

После ухода обруганной Евдокии дед Андрей налетел на свою старуху, так как та куда-то подевала студень, который он не доел. Небольшая перебранка вылилась в огромный скандал, в котором уже были виноваты и кошки, навалившие на кровать бабы Лизы.

          – Ты куды холодец дела? Он тут стоял, в холодильнике… Куды дела? – начал старик, сидя за столом.

          – Никуда ничё не девала… Он скисся – я его выбросила, – ответила баба Лиза, лупя яйца для окрошки.

          – Чё мелешь – ничё он не скисся! Сам лично его проверял!

          – Не обдристался ещо, а? – язвительно усмехнулась баба Лиза.

          – Ты ето брось! – погрозил пальцем старик. – «Обдристался»!.. Щас сама обдрищешься!.. Где мой студень?!

          – Скисся, грю. Из холодильника вынула, а он дурманит. Чё я – смелая врать, што ли?!

          – «Дурма-анит»!.. Сама ты… дурманишь!.. Слыхивал по ночам!

          – А сам-та, сам-та!.. Нюхай, дружок, хлебный душок! 

          – Да пошла ты!.. У меня голова иза тя болит! – и старик с обидой на лице ушёл в зал смотреть «Новости», заграбастав две крупные редиски.

          Бабка, приготовив окрошку, продефилировала в спальню с намерением померить тонометром давление. И вдруг оттуда раздался её дикий ор:

          – Эт чёй-т такое?!!

          – Чё у тя там? – усмехнулся старик и, поднявшись, вошёл в спальню.

          На пледе бабкиной кровати растеклись кошачий помёт, при этом отвратительно воняя.

          – Говно, чё! – улыбнулся Курбатов. – А я думаю, чем таранит – понять не могу?!

          – Убирай. Твой кошатник…

          – Эт тя Бог покарал за животину! Почаще те! А то гоняет и гоняет. Чево оне те сделали,  мляхан дух?! Куды, халда, мой студень дела?!

          – Ща кэ-эк шваркну – побалакаешь у меня!

          – Я те ща шваркну. Я те тэ-эк двину!.. Заткни щель, грымза!..

 

Через какое-то время на крыльцо в мрачном, насупленном настроении выбрался дед Андрей, едва не запнувшись в беспамятстве о высокий порог и чуть не спикировав вниз головой. Помогла рука, что вовремя зацепилась за поручень. В тёмных сенях возник тучный, низкий, кривоногий силуэт старухи. Что-то торчало в её руке.

          – От тока явись, дристун! От тока! Вишь мухобойку – получишь, сволочь этакая! Ишь ты – грымза!..

          – И не приду, курва! Пошла ты на хер! От ещо, – перекрикивая бабу Лизу, погрозился кулаком Курбатов. – Сдалась ты мне! Посмо-о-отрим ещо. Завоешь! Коз-за!! «Андрей – это, Андрей – то; Андрей, слазь в погреб, Андрей, картошки начищь!». От те Андрей! – и показал старухе кукиш. 

          Бабка, запамятовав о больной ноге, ринулась было на старика, но ойкнула и молниеносно прикрылась дверью, в которую попала галоша, брошенная дедом.

          Дед плевался, когда конфликт пришёл к своему завершению, что-то застряло в душе, заставило его присесть на лавочке, закурить и призадуматься с чего это он нынче так разошёлся. Из-за ерунды. Из-за пустяка с панталыки! Ну, выбросила она студень, ну и хрен с ним, со студнем! Так нет – пошёл вразнос. Вот ведь он какой – русский норов: столь неуравновешенный.

          Ничего Курбатову не оставалось, как наведаться к своей родной сестре. Не извиняться же перед старухой!

 

В эпицентре внимания                            

 

          В момент своего движения старик приветствовал сельчан, заводил с ними разговоры, подкалывал их, озорно поглядывая в их глаза.

          Вдруг его позвали мужики – Ванюшка, Москвич, Сапожник и Гавайский – неразлучные дружки-алкоголики, нахохлившиеся на худой покрышке заднего колеса МТЗ-80. Курбатов с понурым лицом, но возрадовавшейся душой, что нальют, навострился к ним.

          Подойдя ближе, обнаружил, что те и, правда, усугубляли здоровью своей печени. Тут разум старика ещё больше заликовал, позабыв всё, что с ним произошло намедни.

          Вспомнил лишь тогда, когда Москвич по поручению Ванюшки сгонял за новой порцией к шинкарю Чувашину.

          Выпили и закусили неспелыми помидорами. Курбатов, не ожидая от самого себя, скис с не опорожненным пластиковым стаканчиком.

          А Москвич всё приставал к Андрюхе Гавайскому по поводу его небритого лица и обзывал его обезьяной:

          – У-у-у! Обезьяна не бритая, отрастил под едальником мотню бабью!..

          – Давай подпалим его, нах!.. – предлагал Сапожник.

          На что хмельной Пуцков отвечал не в тему:

          – А бананы обос-с-сали! Бананы обос-с-сали!.. Обезьяны обос-с-сали!

          Курбатов, со вздохом взирая на этот цирк, вдруг проронил:

          – Выгнала, мужики! Как скотину со двора!.. Мухобойкой, главное, вооружилась – и от мне тычет в сопатку! Иза чево, могли б подумать? Иза холодца, мля! Я вить, мужики, просто сказал. А она как попёрла, как попёрла! Уже сказать ничево неззя!..

          – Сдулся ты, Саныч! – мрачно хехекнул Сапожник. – А раньше-то…

          – Эт её Скоростная – сука – настропыляет супротив меня. Главное, заявилась нонче… Кто её воще звал – чухонцую?! – сказал дед Андрей и обиженно выпил одним залпом, даже не сморщился.

          А мужики вновь подбивали Пуцкова на счёт его бороды, намахивались на него с угрозами его ударить. Он же всё хрипел, соловело улыбаясь:

          – А обезьян бананы обос-с-сали!.. 

          – …Мне мухобойку! Эх! – поражался уже хмельной Курбатов, тыча в свою грудь указательным отбитым ногтём. – Где, грица, братцы, справедливость, а?.. Прфк-х!.. Н-нету! Трындец нам всем! Иза мелочей трондец! – и закашлялся.

          – Тц! Ещо какой! – вздохнул Ванюшка.

          – М-да, Саныч, херовские дела творяца, – произнёс Сапожник и опустил глаза в пустой пластиковый стаканчик.

          Пуцков вроде задремал, положив голову на грудь.

          – От давеча я футбик хотел посмотреть – чё да как, – живо полез в разговор Москвич, что мужики неудержимо завздыхали:

          – Ну, нача-ал!..

          – Погна-ал, ёперный театр!..

          – …«Спартак» тада с «конями» гоняли… – продолжал Москвич. – Ваньк, командуй!.. О-от. Навоз вычистил, скотине дал. Всё – умылся в бане аж. Тока лёг на диван, моя прибегат, хоп на пульт и давай своих – детективы – зыреть. Я обалдел (у меня от таки пешки вылезли!). Грю ей: ты чё, мол, обурела?! Там же матч серьёзный! А она на меня рукой, дескать, ничё с тобою не случица… От оно как, Саныч… Никакова уважения!..

          – Обезьяны не с-ссали, не… с-ссали… – отзывался, теряясь в слюнях, Гавайский. 

          – Н-да, робята, против ветра не поссышь, – подытожил Курбатов. – Придёт время кода мужиков на Руси воще… не останеца…

          – Ты, ета, хряпни, – предложил Ванюшка, – и всё само собой образуеца…

          – Не-э. Всё – норма. Так явлюсь – воще укокошит к едреням матери… Лан, робята, спаси вас Бог. Спасибо вам – за хлеб, за соль. Бывайте. Пойду-ка я… Вон к Шурке загляну на часок.

          И побрёл Курбатов, одурманенный хмелем, растрясая алкоголь в желудке, порой портя воздух и балуясь внутренней отрыжкой.

 

Шура Давыдова

         

          Он застал сестру Шуру Давыдову сидящей на лавке и читающей газету. Её роговые очки спустились на волосатый кончик носа.

          Рядом паслась клушка с девятью трёхнедельными цыплятами.

          Тёте Шуре за 70 – жила старушка одна. Как помер в 40-летнем возрасте её муж Николай, так и осталась одна-одинёшенька. Хотя одиночество ей скрашивали три кошки Муськи, коза Фенька с приплодом, куры с Петькой, да пёс Тяпка.

          Ране тётя Шура работала ветеринаром в колхозе, но из-за подагры ног она уволилась. Но народ её так просто не забыл. Зная об её хорошем норове, о компетентном отношении к животным, о весёлой натуре, сельчане звали тётю Шуру по любому поводу: то боровка выложить, то телёнка выходить, то корову избавить от «места» после отёла. И что поразительно – старушка добросовестно выполняла долг ветеринара.  

          Дед Андрей поздоровался с сестрой и со старческим кряком приноровился рядом, готовый уже поплакаться на несправедливую жизнь. Закурил и поинтересовался, чтобы начать хоть какой-нибудь разговор:

          – Чё пишут?.. Опять, чать, русские с красными деруца?..

          Шура живо ответила:

          – Про конец света всё пишут… Не надоело им, што ль, нас байками травить? 

          – Ишь ты! Хм, кино и немцы! – засмеялся старик, жадно втягивая самосадный табак в прокуренные лёгкие, и закашлялся, да так утробно, что, казалось, его бронхами вырвет: – Блях-х-ха-мух-х-ха!!

          – Ну, как, Андрей, хвораешь? – спросила Шура.

          – Да как-та, Шур, тц, херово чё-та мне… От сижу, Шур, се вызбе – да как сердечко взвоет белугой, что кондрашка тут как тут. А иной раз пучит, што доколе до ветру не сбегашь, не отвянет. От!

          – Лечись, братка, лечись, – порекомендовала Давыдова.

          – А на хрена, Шур, ежли сё ранно помирать…

          – Да лан те, Андрей, – живи, а, ты. А кода придёт смерть, уж тода и помирай...

          – Хм, живи… Лехко сказано. Можна, Шурк, да врачи с нами – пердунами – ватажица не хотят… Да чё мы! Такую женщину, падлы, угробили…

          – Эт ково – чё-т не знаю!

          – Да Анисимову Катерину!..

          – Жену Генеральчика, што ль?

          – Ну… А на нас и воще хер забили!.. 

          – Што верно, то верно, Андрей… Мордовская больница чево стоит. Забутели мрази – мочи уже никакой…

          – От така нонче жизнь, Шур… Ето как Семён, медбрат-та, грил… Ну, мы с им разговорились чё-та… По поводу лечения вроде как… А он, Семён-та, с шуткой (хороший такой парень! ну ты его знашь!), вылечить не вылечим, дескать, а помереть поможем…

          – Н-да, Андрей. Н-да…

 

Осознание

         

          Едва начало смеркаться на востоке, на улице появился дед Андрей, 15 минут назад отужинавший у сестры Шуры, хлобыстнувший две рюмки её яблоневой наливки. Куда влекли его кривые, ломившие в икрах ноги – он сам не знал.

          Гнал коров (тринадцать голов с гаком) пастух Вася Семёнов, слывший в селе проклятущим пропойцей. Как нахлещется с утра пораньше, заснёт на пастбище, коровы тут же знай волю: колобродничают, где не попади, аж в соседние сёла их копыта заносят. Васю и матом ругали, и смертным боем били, а ему на всё начхать: бутылка для него, что мать родная.

          И донеслось до старческих ушей, как кнут хлыщет воздух, как базынит коровье стадо, подначиваемое Васькиным хриплым истеричным матерным криком:

          – Э-эть, сук-ка, нах-х!! Э-эть, мля, нах-х!!  

           Сумерки вытесняли закат, навевая студёный воздух. Пролетел над головой грач, опаздывающий в гнездо, отчего взволнованно и дико вибрировал глоткой. Дед Андрей прикрыл ладонью глаза, провожая птицу…

          Где-то на круче доносился мат, визг, рёв мотоциклов. Веселилась молодёжь…

          А вот как они – старики – раньше веселились: танцы, песни горланили под баян и до зари не унимались.

          А сейчас, что – один на уме плотская страсть да выпивка. Без этих двух компонентов сейчас не обходится ни одно веселье. Да и разговоры ныне лишь о сексе да выпивке. Вымерла культура в русском языке молодёжи. Аж вместо мата иноязычные слова, которые чёрт выговоришь. «Будто не русские, – думал Курбатов. – Будто не в России живём!» 

          Саморазрушение нахлынуло волною на нынешнее молодое поколение. Правильно – войны нет, социализма нет, культуры нет, идеологии нет. Что им ещё делать, когда и власти путёвой нет? Оставалось быдлеть, что они и делали – поколение без будущего.

          Курбатова повстречал вечно пьяный Ванюшка, отрыжка перестроечного поколения. Он лавировал по тропинке, порой вис на заборах.

          – Пос-сиди… С-саныч, – попросил Ванюшка, мотая посоловевшим лицом. – П-плохо… мне…

          – Ну, давай посидим! – вздохнул старик, опустился на лавку и извлёк кисет с махоркой и газетные листочки.

          Ванюшка свесил безвольные руки, зажав их коленями, и попросил «пыхнуть», на что дед Андрей протянул ему готовую для себя самокрутку.

          Они курили и молчали. Ванюшка громко рыгал и часто харкался.

          – Пью, Сан-ныч… ик!.. ма, – вдруг заговорил полушёпотом мужик, нелепо всасывая едкий дым. – А зачем пью?.. Х-хых! Один я потому ша, С-сан-ныч… Кхакх! Один… Как бобыль, мля… Ды п-пош-шло всё-о!!!

          Вдруг Иван резко дёрнулся с лавки, приведя старика в растерянность.

          Ванюшка сидел на корточках и ревел навзрыд, цепляя пальцами затылок.

          Это билась в истерике вышедшая из запоя душа. Она уже давно у него протрезвела, но Ванюшка специально глумился над ней спиртным, чтобы покончить с нею, лярвой позорной, чтобы перевоплотиться в быдло, так как понимал, что не нужен этой гнившей стране.

          Ванюшка выл, глотая слёзы, и постепенно доводил себя до рвотной кондиции.

          А Курбатов, не издавая ни звука, наблюдал за этим зрелищем и ощущал горький комок в горле, думая: «Как всё запущенно-то, забурьяненно…»

 

Тихон Краснов

 

          Тихон Краснов смолил сигарету на крыльце своей избы. Изба Красновых вызывала всегда восхищение у старика Курбатова: превосходно вырезанные и разукрашенные рамы, наличники, фронтон. Кровля была аккуратно выложена бурой черепицей, которую уже исправно загадили птицы.

          Сам Краснов – семидесятилетний здоровый мужик, мучающийся гипертонией и геморроем. Нос у Тихона всегда был длинный и лез во всякие всевозможные спекулятивные афёры. Глаза у него завидущие. Руки были дряблые, на правой кисти же не хватало мизинца – давным-давно оттяпали бензопилой. Вместо волос он на голове имел лысину с пигментными пятнами.

          – Саныч, – улыбнулся гостю Тихон, – иди, присядь, покури со стариком маненько. В ногах-та правды нет.

          – Ишь ты, пацана нашёл, – нерадостно усмехнулся дед Андрей, присаживаясь рядом на цементную ступеньку крыльца. – Ну, как жизнь твоя молодая? Как у вас тут, в центре-та?

          – Та-а, жопой об косяк… Вон пенсию давеча Верка принесла, – ответил Краснов, громко зевая.

          – Пенсия – ето хорошо. Закурим, чё?

          – Закурим.

          – Пенсия – ето да… Щас Ванюшку встретил. Опять готовый! – посетовал Курбатов, выпростав кисет из-за пазухи.

          В газетный крохотный листочек он высыпал норму желтоватой махорки, скрутил умело, почмокал для склеивания слюнями, запустил в рот, зажав дёснами, и чиркнул спичкой. Дух выращенного в домашних условиях табака распространился вокруг стариков, щекоча в носу. Дед Андрей утробно закашлялся, при этом громко матюгнувшись и сплёвывая себе под ноги ошмётки влажной газеты.

          – Чё, дохаешь? – усмехнулся Тихон.

          – В-во, падлюга, ка-акой крепкий, – на красные морщинистые мешочки под глазами старика проступили слёзы. – В-во, аж черти запели над ухом! У-ух, блях-ха-мух-ха! – Дед зябко передернул плечами. – Н-да! Хорош самосад!.. От, Тишк, я сё думаю, развести мне табачную плантацию аль довольстваца малым?! Как думышь?

          – А на хера те стока?

          – Эх, бауха, бауха, загни ногу за ухо, – отрешённо пропел Курбатов, невразумительно пожимая плечами. – Давеча вон к Шурке бегал, – но, услышав безразличное, слегка удивлённое «угу», замолчал.

          Молчал и Тихон, бросая взор на расплывчатое розовое полотно, ощущая бархатный, сырой звук умирающего дня. С большака раздавался гул последнего рейсового автобуса.

          – А от моя-т гутарит: не кури да не кури, – неожиданно возобновил беседу Краснов, затушив бычок о подошву шлёпанца. – А как мне, курильщику со стажем, скажи, без курева? Никак. Никак, сам знашь. Не по-русски ето! О-от… А она: раз куришь – иди ты, дорогой, на улицу – от и кури тама сколь влезет. От как ты думышь, Саныч, чё делать, а? Можа пошалить чуток – тэк матюгом малость на её, иль сперва понять бабу – жена, как-никак. Сорок с лишком манаемся с ей!

          – Хм. Я те, Тишк, так скажу, медведя жопой голой не напугашь, – ответил ему Курбатов и засмеялся.

          От смеха разорвало и Краснова. Он одобрительно тыкал кулаком плечо Курбатова и, трясся от смеха, краснел, подтверждая значение своей фамилии.

          – Эй-к, Мурзик, ну куды ты, сучий потрох, полез, – заверещал Краснов взобравшемуся на крышу собачей будки дымчатому коту. – Ща те Байкал жопу-т оторвёт. Бушь, падла, знать, хде, сука, лазить! Без жопы-та!.. Мурзик, ёпсель-мопсель!.. От бестия гадская!

          – Зорует?

          – Зорует, падла. Котор день с мордой начищенной заявляца. Иль с котами воюет, иль с крысами.

          – У меня мой тожь такой же.

          – Грю ему, талдычу падле: ну зачем, бестолочь, коробишь себя? Не-а, не понимат ни хрена. Сил боше никакех нет. Всё по-своему… От щас за Мишкой нада идти…

          – Мишкой?

          – Ну, телёнок…

          – М-м-м!

          – На задах пасёца.

          – Не боишься?

          – Чево?

          – Выблядков сяких. А то дозебрятца гниды. Как у меня-т. Помшь?

          – Н-да… Да там травка – «костерок» сочный, – сказал Краснов Курбатову. – Балует, собака, малость. Веду домой, а он па-ашё-ол взлягашки играть. Я ёму: Мишк, ты чевой-т, ща к Байкалу отправлю – он с тобою няньчица не станет. А он мне: му да му. Во-он, хе-хе, как волю-та любит! Ну, штоб не зоровал, я ёму локоть на загривок хрясь! Тут он тихим становица…

Одиночество старика 

 

          Охваченного диким одиночеством Курбатова несло по разбитой асфальтированной дороге, которая моментально переходила в вязкий со щебнем песок. Вдоль песчаного наката вызревала полынь-трава, кое-где мотался на вялом ветру длинной холкой ковыль, росли в небеса одинокие тополя.

          В тот момент, когда он шлёпал домой, возле клуба – двухэтажного здания – собралась молодёжь, топчась маленькими кучками на крыльце с отбитыми краями.

          Нетерпеливые пацаны уже пригубили к баклажкам с пивом. Верещали девчата, озябшие от студёных сумерек.

          Наступал момент разгула, разврата и выпивки. Начиналось время молодых, где главное – чтобы были деньжата и девочки, которые, отрицая целомудренность, не против блуда. Но ежели ты не достоин ни того, ни другого, тебе вообще здесь делать нечего.

          В двадцати метрах от Дома культуры грустное здание правления с поникшим выгоревшим на солнцепёке триколором, который вздрагивал иногда, подначиваемый ветром, будто хвост спящей собаки. Здание украшено сухой, где-то вырубленной сиренью и креативными лебедями, вырезанными из машинных покрышек, а рядом возвышается обелиск в честь павших в Великую Отечественную войну. Боже, сколько имён павших солдат выбито на тех пластинах из нержавеющей стали, облицевавших памятник, сколько имён павших бойцов, которые до сих пор воюют на той войне.

          Раньше на этом самом месте стояла деревянная церковь с поповским кладбищем. Но в сталинское время погост сравняли с землёй, а здание церкви по комсомольским убеждениям переделали в клуб с печкой-голландкой. В конце 50-х эту площадь земли позаимствовали для сооружения зданий правления и современного Дома культуры. А в 60-е здесь установили обелиск.

          Тишина наступила, когда дед Андрей спустился в овраг. Но лишь хрустящая поступь дырявых галош пинали эту тишину как злую, норовившую укусить псину. Улица, по мере его подъёма, медленно – изба за избой – рождалась из-за оврага. Спокойный воздух тут же обострился зычным молодёжным гвалтом и лаем собак.

          Какое-то время Курбатов стоял и неторопливо курил, с детским любопытством взирая на расположенные хаты. В избах горели зашторенные окна. Порой они гасли. Но зажигались новые.

 

Драка

         

          Тлинька всегда был отморозком. Рано начал воровать, избивать тех, кто слабее его, но в душе он всегда оставался трусом. Он был тупой, ни сколько не образованный, и шутки у него были тупые и ни сколько не остроумные.

          Вот и сейчас, пока Виктор Кнутов ходил по нужде за угол клуба, он выхватил у Любы Кротовой смартфон и начал с армянами играть в «собачку». «Собачкой», конечно, была Люба.

          Но когда вернулся Виктор, весь запал у Тлиньки иссяк.

          – Мобилу верни, – велел Кнутов.

          Но вместо того, чтобы отдать его в руки девушки, Тлинька специально выронил телефон на землю.

          – Придурок совсем, да?! – насупилась Кротова и нагнулась, чтобы поднять смартфон.

          И в этот момент Тлинька схватил её за талию и стал неприлично наяривать своей нижней частью тела, шлёпая девушку по упругим ягодицам. Ржал своей проделке. И многие пацаны тоже заискивающе ржали. А Любка вырывалась и осыпала Тлиньку отборным матом.

          – Ты там не охерел ли?!! Отпусти её, нах, дебил! – крикнул ему Кнутов, приближаясь лишь с одним намерением: разбить в щепки рожу этому гадёнышу.

          У Тлиньки тут же физиономия сделалась серьёзной, и он небрежно бросил Любку на землю. Все, кто здесь присутствовали, в раз притихли.

          – Ты чё-та там вякнул?! – состроив деловое лицо, прогундосил Тлинька.

          – Без сучков не можешь! – сказал Витька.

          – Ты чё как базаришь?!

          Ни с того, ни с сего Люба накинулась на Тлиньку и начала его лупцевать кулаками и таскать за волосы. Тот взвыл от боли. Но он изловчился, схватил её за талию и снова швырнул наземь. Тут, заступаясь за девушку, подскочил Виктор и врезал Тлиньке по уху. Он душераздирающе взвыл от боли и сделал два шага в сторону, хватаясь за ухо. Но Виктор двинул кулаком ему в челюсть и сбил подсечкой.

И вдруг Кнутова исподтишка свалили стеклянной бутылкой по голове, разбив ему до крови темя.

          – Кхакх!.. – успел вымолвить Витька, упав на колени будто пьяный.  

          – ВИТЯААА!!! – завопила Люба и бросилась ему на помощь.

          Она оторопела, получив оплеуху в лицо от одного из армян. А их было трое: Миран Арутинян, Сева и Сурик Багромяны, лучшие кореша Тлиньки. Остальные – девки и пацаны – безучастно смотрели, как расправляются с Виктором и Любкой, и не решались вступиться. Многие из них всё снимали на видео смартфонов – так, чисто на память.

          Трое парней, дурманя перегаром, начали дубасить Виктора ногами.

          – Сюда этого гондона, сюда! – командовал кто-то из армян. – Тащи его!..

          Сева подошёл к Тлиньке:

          – Тлиньк!.. Тлиня!.. Максай, братан, ты как? Херово?..

          – Где эта с-сука?! – прошипел он, потирая ушибленную челюсть.

          – Вон волочат сучару!

          – Мля… я этих Кнутовых… всех урою! – Тлинька встал на ноги и, по мере своего движения к Виктору, мимоходом рукой пихнул Любу наземь.    

          Виктора выволокли на песчаную дорогу и продолжили экзекуцию. В неё влился и разъярённый Тлинька, который махал ногами, изрыгая изо рта бешеную слюну. Затем притащили очнувшуюся Любу и швырнули её к Витьке.

          – Вы чё-о?! Вы чё-о?! – истерично визжала она.

          В этот миг, виляя зигзагами, подъехала белая «шестёрка», из которой громко бомбил сэмплами обычный незатейливый русский рэп. Из задних дверей вывалились пятеро пьяных и хохочущих пацанов. Водитель Юрка Ганнибал, готовый вдрабадан, вёл себя неадекватно за рулём и постоянно жал на клаксон. Санька Королёк же, более вменяемый, который во время езды переключал скорости, отнимал Юркины руки, чтобы тот не гудел.

          Королёк вылез из салона и прокричал Ганнибалу:

          – Заманал, мудила!..

          Он подошёл к армянам и Тлиньке, которые уже перестали лупцевать Кнутова, и спросил:

          – Чё у вас тут?

          – Да вот, – ответил Миран и попросил у Королька сигарету.

          – А-а, – понимающе кивнул Санька и, не угостив армянина, поплёлся к кучке девчонок.    

          Кнутов валялся на земле в кровоподтёках. Из ноздрей, не переставая,  струилась змейкой кровь, откладываясь красными сгустками на щетине. Губы распухли, кое-где лопнули, краснея изжёванным мясом на свету. Под правым глазом наливалась гематома. Гудела голова, на темени кровоточила рана, занесённая землёй. Ныла грудь в области солнечного сплетения; ощущение пустоты внутри заставляло парня сильно и часто дышать. Его тошнило кисельными слюнями. Невыносимо страдал пах, туда несколько раза угодил ботинок.

          Рядышком рыдала Люба, поднимала Виктора и надрывно то ли молилась, то ли проклинала, но было не разобрать за потоком истерики.

           

Разговор о жизни

 

          Путь Курбатова, по его инициативе, был продолжен по протоптанной, но терявшейся в зарослях бурьяна дорожке.

          Вот изба Сапожника, а вот и сам хозяин: в худой бейсболке, висящих трико и шлёпанцах. Он что-то рассказывал, мятежно матерясь, Саньке Москвичу, который курил и внимал собутыльника. Оба беззаботно согревали тощими задами занозистую доску лавки. Свет из обширных окон веранды лёг на их спины, плечи, высвечивая половинки лиц.

          – Добр вечер, мужички, – поприветствовал их Курбатов и каждому подал руку.

          Хмельной Сапожник заголосил, раскидал руки в стороны, оставаясь в сидячем положении, он явно был рад старику:

          – Ба, какие люди в Голливуде! Садись, Саныч, садись! Присядь с нами!

          – Закурим, робята, по одной? – поинтересовался дед Андрей.

          – Кури один, – равнодушно сказал Москвич. – Мы уже пыхнули.

          – И ещо пыхнём, – скалился Сапожник, готовя себе самокрутку. – От щас так мы… От щи-ас, и сё будет… Саныч, ну впустила, што ль, тя бабка твоя?

          – От, Васьк, иду с повинной, – ответил Курбатов, закуривая. – Не могу больше. Катись оно сё в рот!.. Душа, Васьк, ноет, шмара такая! От ноет, сука, и ноет… И всё тут.

          – Ба-абы! – Сапожник рыгнул. – От как у их получаеца нами – мужиками – манюлировать, а, Саньк?

          Москвич безрезультатно пожал плечами и громко зевнул.

          – Санька вон баиньки хочет, – подытожил Сапожник. – Саньк, спать иди, горшок звенит!..

          – А вы о чём калякаете, робята? – спросил Курбатов, решая поддержать беседу.

          – Та-а… О чём? О жизни, Саныч, в рот её дери, – ответил Сапожник и почесался в области щиколотки.

          Москвич опять зевнул, но как-то вяло.

          – Н-да, робята, херовска нонче жизнь, – произнёс дед, натирая пальцами уголки рта. – А Гавайского отправили, што ль?

          – Кризис, мля, – проигнорировав вопрос, мотнул головой Сапожник. – Денег никакех. Работы никакой. Кабзда, одним словом!

          – Чё мелешь?! – упрекнул его Москвич, делая акцент на слове «работа». – Работа есть, а бабла нет. Я от, Саныч, на фирме кобенился...

          – Выгнали его, Саныч, сапогом под зад, – прокомментировал Метёлкин. 

          – Во-от. Сутки вкалывали, – продолжил Купцов, – спозаранки и до темна (ночной смены хер, так как людей нет). А фиг ли толка-т. Спрашиваем там Янкина, зарплата, дескать, коды будет? А он, сука, денег, дескать, нету. Вы уж, нах, потерпите… Терпите! Нашёл терпил!..

          – Н-да-с, – вздохнул старик, ссыпав с самокрутки пепел.

          – Н-да-а, – поддакнул Сапожник, с чего-то ворочая головой, хрустя шейными позвонками. – А то «мы построим новую Россию»! Какую, ёптыть, новую, кода нынешняя молодёжь, ета… Перешиби её черенком вон от лопаты совковой, и кабздец!.. Знашь, Саныч, еду я как-та по городу, вижу, ета стоит, херовина такая… Ну, такая от! Картинки ещо вешают на них… А тама баба нарисована, швея какая-та…

          – Ты уж ето сто раз уж говорил, – махнул на него рукой Купцов.

          – Ну Санычу не грил же… Ну, так от. Я такая-такая, швея такого-т разряда… А сверху большущими буквами: «МЫ СТРОИМ РОССИЮ!». Я тут покумекал (а ехал в трамвае), для ково вы, мудаки, строите Россию? Для жулья, што ль?! Для олигархов сяких!

          – А чё вы, робята, хотели, кода в стране один бардак!.. Страна Дураков, ёпшу медь!.. Ничё, робята, – с некой мечтательной гордостью промолвил дед Андрей, туша бычок о подошву галоши. – Придёт пора, и опять будут колхозы. Новые люди на власть придут, умные, рассудительные. Они-т поднимут Россию с колен, поднимут сельское хозяйство… А етой всей кодле люлей навешаем хороших. Будут, суки, знать… А то мы, мы – жопой ёжиков давим. Видим, как вы, суки, давите!.. Холуи американские!..

          – Н-да, Саныч, – согласился Москвич. – Тока это произойдёт не скоро!.. Кода нас с тобой на свете уже не будет… 

          Тут нарисовалась молодёжь – шестеро парней и три девицы, все пьяные вуматень. Угорали, орошая матюгами сумрачный воздух, жутко горланили «Чёрного ворона». Так они шли до проулка, травя собак ударами пластиковых бутылок из-под пива по заборам, пока не свернули к речке. Там уж давно жгли костёр.

          Курбатов, не ведая, что в тот миг произошло с его внуком, посидел, подумал, хлопнул себя по коленям и пошёл мириться с бабкой.

  Часть третья. Самоубийца

 

  На берегу речки

 

          Что-то подталкивало меня к этому.

          Может, постоянные конфликты с родителями, которые задевали моё юношеское самолюбие, которые приводили меня в бешенство от любого намерения меня унизить перед пацанами. Может, мне так казалось. Но это, конечно, в порядке вещей: какой парень моего возраста не крыл матом отца или мать. Хотя, правда, в этом нет никакого преимущества: мерзко, стыдно, совестно аж.

          Может, эта тупая посредственность, где вначале сыплют бисер, а уж потом гадят в душу, где вначале пряник, а уж затем кнут.

          Может, надоело быть всё время чьим-то врагом. Бить в морду и самому быть битым. Ругаться с тупым быдлом, извергая дикий мат. Смотреть, как школота выпендривается перед старшаками, напиваясь до рвотных позывов.

          Я сидел на берегу речки, поглядывая на чёрное выжженное полотно лугов, и, ковыряясь прутиком в песке, рисовал всякие каракули. Однажды ни с того, ни сего для себя наковырял свастику, а после затоптал её к чёртовой матери. Я вспомнил, как отец столько лещей мне надавал за этот знак нацистского толка.

          – У тя прадед на войне погиб, – шипел мне в ухо батя, когда я ещё был ребёнком, – а ты, хорёк, фашистов рисуешь!

          Волнуя воду, вдоль берега плавали белые гуси. Судя по их надменному важному виду, им всё безразлично. И даже я. Гуси вскоре вылезли на противоположный берег и посеменили друг за дружкой на пригорок, к выцветшей сирени, переваливаясь с лапы на лапу, при этом виляя хвостиками.

          Я извлёк мятую, с истёртыми углами пачку, в которой находилось всего лишь две сигареты. В магаз, что ль, сходить? А там одна «Тройка» да «Святой Георгий».

          Я стиснул фильтр зубами, поднёс к сигарете зажигалку, крутанул колёсико и втянул приятный, словно свободу, дым.

 

Колка дров

 

          Мы всегда топили баню по субботам. С вечера пятницы батя заполнял бачок водой из системы и запасался щепками вперемежку с березовыми дровами.

          Подкинув в последний раз поленья, я отправился к баушке с дедушкой – им надо было переколоть дрова. Начал я усердно – как семечки лузгал. Дрова-то берёзовые да дубовые – ещё не успели запреть, поэтому отлично кололись.

          Через полчаса полкучи уже нет. Зато поленница выросла горой.

          Мучила лютая жара. Ветра не чувствовалось. Не обращая на это никакого внимания, я, взмокнув от избыточной работы и палящего в зените солнца, стянул футболку, зашвырнув её на шиферную кровлю туалета.

          Пошла, понеслась работа гораздо быстрее, отчего и упёртый комель раскалывался только за милую душу.

          Через ещё полчаса я решился на перекур. Тут как раз на «Днепре» ехали школьники Саня Рыба, Серёга Мохнач, да старшак Санька Королёк. Я махнул им рукой, дабы те притормозили.

          Пацаны протянули мне руки.

          – Чё ты? – спросил Мохнач.

          – Умолкни. Не к те базар, – дерзко произнёс я и попросил у Рыбы сигарету, которую тут же закрепил на ухе.

          – Ты чё, Кнут? – поинтересовался Королёк. Он вальяжно затягивался сигаретой.

          – Помнишь, Сань, ты всё «Восход» у меня собирался купить, – ответил я и закурил, колупая на ладони мозоль, набитую топорищем.

          – Ну? Цивильный моцик… И чё?

          – Хошь продам?..

          – Чё, чё, чё?!! Без мозгов?! – опешил Королёк, едва не подавившись сигаретой. – Них, нух, нах!!! В рот мне ноги!

          – Мля буду, – улыбнулся я.

          Но на душе стало как-то горько. Жалко было отдавать такой мотоцикл в неприспособленные к технике руки Королька. Я все силы и расходы угробил в него, чтобы он был, как выразился Королёк, цивильным.

          – Ну, Кнут, фраер, мля!! – Королёк в эйфории среагировал с седла на кривые ноги, по-приятельски обнял меня и спросил на счёт оплаты.

          – Договоримся за пять, харэ? – предложил я.

          – Договоримся за три с копейками? Решай вопрос! – Королёк добродушно хлопнул меня по плечу.

          Ага. Счас! Механизмы будто с завода… Аккумулятор новый…

          – Не, – помотал я головой. – Договоримся за пять… Там аккумулятор новый.

          – А старый чё?

          – Ну, чё-чё – гавкнулся, чё!

          – Упёртый ты, Кнут. От за што я тя уважаю, братан. Мужи-ы-ык!.. А вы все – чурки!

          – Да пошёл ты! – откликнулся Рыба.

          – Ща пойдёшь, чепушило!.. Скажи, братан, они – чмошники?

          – Ещо какие, – согласился я.

          – Ты чё там – обурел? – заорал Рыба, продолжая сидеть за штурвалом.

          – Едало завали! – ответил я ему, угомонив отморозка.

          Помолчали.

          – К скольки подойти-та? – спросил Королёк, после небольшой паузы.

          – Ну, давай к восьми. Батя уйдёт на дежурство, – сказал я.

          – Люлей-та не отхватишь?

          – А чё?

          – Смотри…

          – Мне батя не указ… Моцик-то мой!..

          – Харэ, бывай! – Королёк по блатному попрощался со мной и залез в седло, предупредив: – К восьми как штык.

          – Бабло не забудь!

          – Пацан сказал – пацан сделал. Не сцы, братан!..

          И они укатили, обдав воздух пыльным вихрем. Я остался один, со своими думами. Правильно ли я делаю, али нет? Но с другой стороны это мой мотоцикл, и я с ним что хочу, то и творю. Да и деньги позарез нужны.

          Я побрёл докалывать – десять пеньков осталось: витые, комли.

          Подошла баушка с большой кружкой кваса. А за ней следом плёлся дед. Баушка запричитала:

          – Сынка, умаялся, поди! Куды торопишься?! На завтра бы ещо оставил!

          – Так нада, – проигнорировал я её причитания и осушил залпом кружку.

          – Прально, Вить… Не хрена волыну гонять, – поддержал меня дед, усаживаясь на лежащее обтёсанное дубовое бревно. 

          – Посиди, сынк, остынь маненько, – сказала баушка. – А то вон какой красный. Упрел.

          Я кивнул головой и плюхнулся на пенёк, стискивая гладкое, почернелое от мозолей топорище колуна.

           – Коды женишься-та? – вдруг спросил баушка. – Чё – как Мишка, што ль?

          – Не хрена! – вступился дед. – Не жанись, сынок! А то бушь без зубов… Выпердят всё! Хе-хе!..

          – Ну, чё он как Мишка, што ль, будет? – заметила баушка с неким укором деду.

          – Фиг его знает, бабуль. Женюсь ещо, наверно!..

          Баушка улыбнулась.

          – А как там Люба? – спросила баушка. – Как у неё самочувствие?

          – Не знай. Хорошо, наверно, – тяжело вздохнув, неопределённо пожал я плечами.

          – Ты, бабк, иди пельменей вари, – произнёс дед, – а не разговоры разговаривай… А то скока можно ждать…

          – Ой, ли, – проворчала баушка и удалилась.

          Оставшись вдвоём, мы с дедом закурили по сигарете.         

          – Говно куришь какое-то! – произнёс он и с презрением осмотрел сигарету. – Пырея, што ль, насували туда?!

          Я лишь хмыкнул.

Мы молчали и взирали на распростёршиеся зелёные просторы лугов.

          – Дед, – окликнул я деда через какое-то время.

          – Аю! – отозвался он.

          – Скажи мне, чё дальше делать, а? – чуть не плача, спросил я.

          Дед долго молчал, скуривая сигарету до середины. А потом ответил:

          – Живи, Вить… Не обращай ни на ково внимания! На ету толпу не хрена равняца… Сволота! Стервы!.. Знашь, Вить, в жизни етой всякой херни навалом будет, но жить-та надо… Люби, плачь, ори, дерись, но живи как человек, не как паскуда… И всегда, где бы ты ни был, в какое бы ты дерьмо не влез, говори себе: «Пошло всё на хер! Я буду жить!» Жить дальше нада, Вить, вот, чё я те скажу…

          – Тц!.. Наверно…

 

В бане

 

          В бане жар пылал так, что было невозможно войти. Аж волосы горели.

          – Ну, натопил, натопил, в гробину мать, – сокрушался батя, специально отворяя дверь в предбанник, натаскивая свежего воздуха.

          – Попариться нада напоследок, – проронил я не своим голосом.

          Я краснел и потел на дощатом пологе.

          – Чё?! – заорал батя, услышав мои слова. – Чё ты там сказал?!

          – Попариться, грю, нада. А то грязным как-та не подобает. А фиг ли…

          – Ты чё там такое мелешь?! Угорел, што ль?!

          – Ничё не угорел… Бать, попарь. – Я лёг на живот. – В городе негде будет попариться… Город же.

          – А ванна?

          – Не баня же…

          – Верно говоришь!

          Батя выудил из таза веник и давай хлёстко носиться по моему нагому телу, что-то там насвистывая. Потом окатил разбавленной водой.

          – Бать, – чуть позже позвал я батю.

          – Чё, Витьк? – Тот, обильно потея, ковырялся между пальцами ног.

          Я молчал и думал, что ему сказать. И сказал:

          – Ты, эта, с мамкой-та не ругайся… Харэ, бать?

          – Да я, чать, и не, ета… Я любя, Витьк. Порой тэк доведёт, что мата никакова не хватает… От женишься – узнаешь…

 

Последний шанс

 

После бани я – весь красный и пахнущий шампунем – хлебал чай с пряниками и разговаривал с матерью по поводу поездки в город, которую я так нагло и цинично выдумал.

          Вдруг я оцепенел, когда увидел мамино лицо. В смысле, я видел его и раньше, но ни разу не придавал этому значение, насколько у неё старые, поблёкшие и больные глаза. Никогда не замечал эту сеть морщин на её вялом лице, проседь в волосах.

          Я печально понурил голову, скорбно размышляя о том, что будет дальше? Что будет с батей? С мамой? С баушкой? С дедом? С Мишкой? С Любой? С пацанами?

          – Мам, – позвал я маму.

          Та не отозвалась, вероятно, как обычно задумалась о своём, о бытовом.

          – Ма-ам! – воскликнул я.

          – Чё орёшь?! Не слепая! – отозвалась она, моя послеобеденную посуду.

          – Мам, может мне в монастырь податься, м? – поделился я с ней своей идеей.

          У мамы тут же глаза налились тревогой и безумно округлились. «Сейчас она даст мне словесный прозвездон!» – подумал я.

          – Ты чего это придумал?! – воскликнула она. – В бане, что ль, упарился?! Ты вон лучше поступай учица, специальность получай! Монастырь ему!.. Хм!..

          – Да настоиграла эта мирская жизнь! – ответил я, искривив гримасу. – Фигня какая-то! В монастыре спокойней. Там чем-то да занят… А я всё умею… И колоть, и копать, и с техникой на ты… А тут только душу свою дербаню!

          – Ты чё, сынок?! – в её голосе слышится тревога. Она села за стол и озадаченно перевела на меня взгляд. – Ну-ка, не вбивай себе это в голову. Ишь придумал чё! В монастырь ему… О нас-то подумал?.. Учись, находи себе невесту и женись!

          – Опять ты, мамк, на ту же тапку наступаешь! «Жанись, жанись»! – раздосадовано закричал я, выплёскивая чай в помойное ведро. – Можно! Но для начала чё надо?

          – Чё? Ну, чё?

          – Девушку надо найти, погулять с ней год, от силу два, а после лясим-трясим, тырым-пырым!..

          – Ищи! Мы разве тебе запрещаем?! Вон табунами вьютца! А ты всё со своей Любашкой! На кой она тебе сдалась такая?!

          Я раздражительно махнул рукой и, хлопнув дверью, скрылся в своей комнате. 

 

Люба

 

Ко мне заглянула Люба, с которой я тут же отправился гулять.

          Наступал вечер. Солнце, испражняясь последними отблесками света, скатывалось вялотекущим диском к западному горизонту.

          Стояла тишина.

          Мы сидели на лавке заброшенной избы, в которой некогда жила негодная бабка Тальянка. Гематомы у Любы зажили. Чего не скажешь обо мне.

          Она молчала, и я не проронил ни слова.

          Ну, скажи что-нибудь, мысленно требовал я от неё, так как молчание всегда меня убивало. Такое ощущение, что по шее лупят тупым топором. Наносят и наносят удары, пока шея не деформируется в фарш с перемолотыми позвонками. А голова всё торчит на месте, невольно свисая на сухожилиях и кожице.

          Любка меня гладила и неистово целовала, будто мы прощались навсегда.

          – Вить, ну, скажи что-нибудь, – потребовала она. – Почему ты молчишь?

          И в этот самый момент я предложил ей:

          – Люб, а пошли к тебе… А?

          Любка посмотрела на моё избитое лицо и улыбнулась:

          – Пойдём, милый…

 

Мотоцикл

 

          В восемь часов ровно явился пунктуальный Королёк. Я тем временем резался в компьютерную игру «STALKER. Чистое Небо», проходил концовку, пару раз меня «замочили». Последняя локация – неужели не пройду?

          – Ну, чё, геймер, пошли?! – напугал меня сзади его голос.

          Нажав на кнопку Esc, я направился во двор, к гаражу, цыкая на пса Байкала, который истерично срывался на чужака.

          – Ну, вот он, – я с жалостью шлёпнул по бензобаку мотоцикла. – Берёшь?

          – Спрашиваешь? Конешна!.. А чё продаёшь-та? – Королёк присел на корточки, строя из себя компетентного и толкового механика, трогал и рассматривал механизмы.

          – Ну, нада, – ответил я. – Ты всё равно не поймёшь.

          – Нужда приспичила? – допытывался Санька.

          Я курил на пороге гаража, прислонившись к стене плечом.

          – Те какая разница? – Я стал понимать, что этот диалог начинает меня раздражать.

          – Одна даёт, другая дразница, – усмехнулся Королёк, расположившись на седле, оттолкнув пяткой подставку, балансируя мотоцикл между ног.

          – Ну, ты, блин, и остроумный! – хмыкнул я.

          – Бывает иногда… А ты чё сёдня на Рыбу наехал?

          – А фиг ли он! – усмехнулся я. – Плакал, што ль?

          – За слова, Кнут, иногда нада отвечать.

          – Хм!.. Знаешь, Сань, на каждый ответ отвечалка сломаеца!

          – Да лан те, я понимаю тя!..

          – Тада пойми, Сань, 90-е закончились здец как давно! Чё ж мы как опарыши в этом говне копошимся?! Когда людьми-та станем, а, Сань?! А то мы, мы… «АК-47», братаны, оп-оп, гопота, мля!.. А как замес реальный, так обосранными ходим!.. А, Сань?.. Не правда, што ль?! М?!

          Промолчав, Королёк протянул мне пачку денег – где по сто, где по пятьсот рублей. Я, убедившись в договорённой сумме, предупредил Королька:

          – Проверь переднее колесо.

          – Люфта?

          – Подшипники…

          – Бак полный? – спросил Санька.

          – Доедешь. Сильно тока не газуй.

          Королёк выгнал мотоцикл на улицу. Он под лай пса, подкачал горючее, завёл с полпинка мотор, газуя, плавно отпустил сцепление и удрал.

          Я стоял и смотрел ему вслед. И мне казалось, что я сейчас заплачу.

 

Виселица

 

          Была мёртвая тишина. Мириады звёзд на ночном небе как чьи-то глаза взирали на меня как-то осуждающе.

          На востоке вспыхивала зарница.

          Я курил на крыльце, иногда запрокидывал голову к ночному небу, дабы узреть Большую Медведицу. Внутри что-то бесилось и вопило: «Нет. Не делай глупостей. Выход есть!»

          Нет. Выхода нет.

          Я решил твёрдо. Деваться некуда.

          Я вдруг, вспомнив анекдот, рассказанный братом, как дед пёрднул, что полсела разлетелось, невесело рассмеялся.

          Я выбросил окурок, преодолел двор и вошёл в тёмный сарай. В мутное, тенётное, с пауками окно пробивалась любопытная луна. Казалось, как и звёзды, она хочет меня остановить. Но я упрямо двигался к намеченной цели, так гордо и счастливо, будто некий бунтарь за справедливость, приговорённый к казни, взбирающийся на эшафот.

          Я нащупал канатовую верёвку, протёр петлю куском мыла, заранее заныканным под ларь с зерном.

          Я тяжело вздохнул, смачно плюнул, раздосадовано потрепал голову в области темя, закрепил верёвку на балочной матке, прям над погребом.

          Со вздохом я сунул голову в петлю и зацепил на шее. От верёвки несло хозяйственным мылом и шерстью скотины. До боли родной запах. Под кадыком мучительно чесалось.

          Я глянул отчаянно вниз, на разверзшуюся пропасть, и подумал, как сейчас хорошо было бы оказаться в каком-нибудь нереальном месте с хорошими и приятными людьми…

          И я сделал обдуманный фатальный шаг…

          …Я услышал, как зазвенела от натуги верёвка с чавкающим хрустом резко смещающихся шейных позвонков. Я почувствовал, как что-то досадно мокрое сползает по ногам, как дрыгаются в агонии конечности. Я услышал, как в последний раз хрипят мои уста…

 

Похороны

 

          Когда умирает близкий тебе человек, когда ты его видишь в гробу, когда у него синеет лицо, когда его тело недвижимо, тебя постигает мысль: ты тоже умрёшь!

          И мороз по коже. И комок в горле.

          Советую не бояться смерти, и тогда вы не умрёте.

          Вот сейчас я стою рядом с моими одноклассниками, корешами и врагами, с Любой (пытаюсь её обнять), с родителями, с роднёй и взираю на себя. Какой же я, думаю, всё-таки молодой и, по сути, симпатичный пацан, не смотря на синяки.

          И я счастлив.

          Все рыдают, хлюпают и сопливо водят носами.

          А я счастлив.

          Говорят, был человек – и вот его не стало. Ходил Витёк – и весь вышел. Исчез. Собрался. Молодой! Попрал смерть. Теперь пристанище его – сырая могила, кишащая червями.

          Но я счастлив. Умирает тело, а не душа.

          Спрашивают, что его тревожило? Что его волновало? Что его мучило и гложило?

          Я счастлив.

          Они все в последний раз целуют меня в лоб и говорят, всхлипывая:

          – Прощай, Витенька!

          – Прощай, сыночка!

          Вот Люба склонилась и прильнула своими алыми губами к моей уже посиневшей щеке.

          Я улыбаюсь, потому что счастлив.

          Любу обнимает как свою родную дочь, не состоявшуюся сноху, моя матушка, и они обе, раскрасневшиеся от хлеставших порывов ветра и струившихся слёз, ревут в полголоса. Счастье переполняет меня.

          Вороньё утробно каркает надо мной – они заполонили всё небо.

          А я всё равно счастлив.

          Вот и Королёк, и Тлинька, и Рыба, и армяшки здесь. Вся компашка тут собралась, с которыми я когда-то бухал и кутил. Красные глаза у многих влажные. В них – то ли досада, либо вина передо мной.

          – Да лан вам фигнёй страдать, кореша! Тожь мне рёвы-коровы! – шепчу я им в уши порывистым ветром. – Я вас никого не виню. Так было надо!

          Жаль, не слышат меня. А я им всё кричу:

          – Это же цивильно, мужики! Гляньте, как я могу, – и мигом, гонимый ветром, взмываю в хлябь небес и ору: – Й-ё-ё-о-о-хо-о-о-о!!!

          Но они меня не видят. Им не суждено меня увидеть.

          Я улыбаюсь Любе. Но она рыдает, не реагируя вовсе на меня: по её щекам течёт тушь, она стирает её влажной салфеткой. Я чую ароматный запах лимона. Я ей ветром шепчу на ушко:

          – Не плачь! Улыбайся, милая! Я рядом с тобой!

          Я не нужен был этому времени, этим столпившимся людям. Но гляжу, моя смерть им не безразлична. У нас лишь любят покойников. При жизни мы никто!

          Моё тело уже накрыли крышкой, которую заколачивают гвоздями. Вижу, дед закрывает глаза ладонями и печально воет. Вот только один дед любил меня при жизни – больше никто.

          Молотки стучат с двух сторон, будто приговаривают: «Всё, Витёк, трындец!»

          А я им отвечаю, молоткам-де: «Врёте вы! Это только начало!»

          Я счастлив.

          Гроб со мной спускают в мою могилу.

          А я счастлив.

          Баушка глотает валидол, она сидит на одной из табуреток, где минуту назад покоился мой гроб. Мать визжит, тянет в могилу руки. Её останавливают батя да Мишка. Визжат и Люба, и прочие девки. Кто-то там из учительниц падает в обморок. Парни судорожно сглатывают подпёрший к горлу комок.

          Я слышу, как Королёк говорит:

          – Эхе-хе, братан!.. Зачем ты так?

          Зачем я так?!

          А затем, что вся эта хрень, которую мы зовём жизнью, настоиграла, достала, довела!

          Нет, я не плачу, нет, я не грущу. Я счастлив, потому что обрёл новую жизнь, великую истину, свободную волю. И посему эгоистически улыбаюсь.

          Мужики, гляжу, выуживают из-под гроба длинные вафельные полотенца. И вот традиция: каждый подходит и бросает в мою могилу сырые комья земли, которые звонко рассыпаются по крышке моего гроба. Мать пристально смотрит, как закапывают то, что когда-то она лупила, о ком заботилась и берегла, на которого орала, которому желала лишь добра.

          Как она будет жить дальше, похоронив сына?

          Но я взмываю в небо и ору:

          – Запомните меня таким, каким я был!

          Надеюсь, что они услышали меня, надеюсь, что они будут помнить обо мне. Надеюсь, не забудут…

 

Поминки

 

          На первое подали щи с консервной рыбой, на второе суп-лапшу с луговиками, третьим блюдом оказалась порция гороховой каши с подливой. Просто сохраняли таинство Великого Поста. На последнее поднесли пироги с компотом из сухофруктов.

          Был уже второй стол – кормили часть мужиков, часть друзей. Среди них затесалась молодая пьяница Тамара Хуртина.

          Михаил Кнутов уплетал щи, когда перед ним поставили гранёный стакан, наполненной водкой почти до краёв, отчего у него глаза полезли на лоб и изумлённо надулись щёки.

          – Поминай брательника, – прошептал ему на ухо убитый горем дед Андрей. – Он дерябнуть любил…

          Все подняли стаканы за почившего Виктора и жахнули все разом, покраснели, облились потом. Водка, выпитая Михаилом, продрала ему глотку и тёплой жгучей каплей плюхнулась в утробу.

          И душа заиграла, повеселела. Он почувствовал, как его лицо внезапно загорелось и вспотело.

          Вскоре – как всегда бывает на Руси – поминки живо превратились в жужжащий и бурлящий балаган. Мужики, разморённые спиртным, загудели, обостряя душный воздух давнишними воспоминаниями:

          – Мишка Поплавок, помшь, утонул?..

          – Конешна…

          – А хайло-та, хайло-та… Рыбы погрызли…

          – Н-да, жутко было…

          – Его ещо в закрытом гробу коронили… Помшь, нет?..

          Нет! Жизнь не стоит на месте. Она летит ясной птицей в лазурных небесах. Негасимым лучом солнышка золотится в ниве некошеной. Вольным ветром струится в кущах лесных. В полях зрелыми колосьями качается на ветру порывистом. Несётся добрым конём по раздолью широкому. Ковылём луговым стелется. Дождём проливным рыдает над гатью болотной, над заводью мутной, над землёю обетованной. Янтарной зарёю, чистой росою, громким кличем кочета встречает утро ясное. Багряным закатом пьёт сумерки тёмные. Любовью щеголяет между бравым молодцем и красой дивчиной. Рождается дитём безгрешным…   

 

Разговор на кладбище                            

 

          Закатное небо кричало взбесившейся стаей грачей. Гул вибрирующих птичьих глоток отражался в беснующемся ветре, который метался то здесь, то там. Холодные порывы ветра лупцевали бурьян, который по-богатырски гнулся, но стоял.

          Село будто обезлюдело. Не слышно лающих собак, не слышно базынящих телят, не слышно визжащих свиней, кукарекавших петухов. Словно вымерло село.

          Ветер – свободный крамольный странник – скакал намётом по селу, таща пыльную позёмку, перекати-поле. Жерди антенн трещали, болтаясь, скрипя о кровельный шифер.

          Внезапно ветер вздыбился над избами, над огородами, над унавоженными задворками, над картофельными осадами, над широкой степью, наметив свой путь к погосту.

          Диким порывом он ворвался на кладбище. Покосившиеся, с облезлой краской кресты, суровые могильные плиты, оградки, ржавеющие на воздухе, разноцветные венки напоминали о многих представителях, обратившихся в вечность.

          И вот давнишняя осевшая могилка с сухим дубовым крестом. Гвоздики на погребении скукожились, завяли и потемнели. А на фотокарточке симпатичная брюнетка лет тридцати с ласковыми глазами. Она улыбалась.    Возле могилы своей супруги, на лавочке с отпадающей синей краской сидел с понурым лицом Ванюшка. Он сгорбился весь, широко расставил ноги, между которыми висели руки, сплетённые пальцами.

          Ветер стих, усаживаясь рядом с человеком, обдувая его невымытые волосы с проседью, и слушал, что говорили его уста.

          Ванюшка и, правда, разговаривал сам с собой, иногда замолкал, облизывая языком болячку на нижней губе, и продолжал молвить. Ванюшка замолк, вновь облизнул губу, особенно гноившуюся болячку, хотел было пожаловаться на покинувшую его дочь Жанну, да не стал. Достал из нагрудного кармана пиджака сигарету и, вертя её в пальцах, неожиданно заплакал. Давно он так не плакал, как сейчас.

          Внезапно со стороны появился Курбатов. Он шёл мимо крестов и памятников. Он подошёл к Ванюшке и без приглашения сел рядом, на лавочку. Глаза у него были красными.

          Обменявшись рукопожатием с Ванюшкой, Курбатов откинул на затылок кепку и почесал лысое темя.

          – Сидишь? – ненавязчиво спросил Курбатов.

          – Сижу, – ответил Ванюшка. – Витьку навещал?

          – Н-да… – тяжело вздохнул дед Андрей, видимо, вспомнив своего младшего внука. – А то давненько не был… Эхе-хе… Скоро самому туды сбираца надобно… Эх! Как не егорься, а помереть придётся… От знашь, Ваньк, давно меня мучит вопрос: зачем мы все живём на этой земле? Зачем матери нас всех рожают? Для того, штоб пробесица до восьмого десятка, опосля стать удобрением? Ентересная философья у етой жизни…

          – А я вот каждый день прихожу… – отрешённо похвалился Ванюшка.

          Мужики помолчали. 

          – Ну, чё скажешь, дед? – громко вздохнув, вдруг спросил Ванюшка.

          Курбатов закурил.

          – А чё калякать-та, Ваньк, язык уже отсох!.. – Он затянулся. – Вся Россия верх тормашками топырица, а погань всякая раком её до ручки гонит. И, хм, умно, суки, так гонят… Всё в тартарары, подонки, сплавили!.. Помшь, чать, какой крупный колхоз был. А щас чё?.. Техника вон гниёт… Чё-та на металлолом растащили… Поля вон… Хм, поля! Бурелом один!! А фермы: ни одной бурёнки. Ни од-ной!.. – Он кашлянул. – И-э-эх, мляхан дух! – И досадно плюнул себе под ноги. – Вот молодёжь, ета, по городам разбежалась. А скажи, а за какем хреном вкалывать зесь – денег-та нема... Все бегут, знают потому шта – зесь ловить неча… А раньше-т сё в сельское хозяйство, сё в аграрию. Было то время!..

          – Бы-ыло! – кивнул головой Ванюшка в знак согласия.

          Курбатов замолк, стряхнул пальцем пепел и снова затянулся. Продолжил:

          – Вон, – страдая отрыжкой, он скривил гримасу, – всё по телевизеру кажут о конце света. Конец света, мля! Конец света! Замудохали, ей-бо! Сякие там войны, потепления там сякие. В башке ветер, в жопе дым!.. Да вот он – апокалипсись-та! Мужики вот мрут… Сперва лопает галлонами, опосля концы – и поминай, как звали! Вон бабы спиваюца. На Хуртину вон тока глянь – всё понятно. Нажрёца курва – и айда то вешаца, то вены вскрывать. Долбанутая девка!.. Дети тожь! От экий шпингалет, а уже знает, што почём, где и как. Хм, ты представляшь?! А тут ещо всякие гниды понаехали… Нет бы канать отсель – не-э, сука, оне сюды прут вагонами, будта им тут мёдом намазано... Как жуки колорадские – их всё больше и больше!.. Душат нас, чумазые, душат… А наши-та, наши как их рады видеть. Готовы уж им и ето, и то... А нас в расход, к едреням матери!.. Разворовали страну и радуюца, суки!.. Дурдо-ом, што сказать!

          – Дурдо-ом!.. – потянул Ванюшка. 

          – Вона… всяку херню нам с телевизеров кажут: у нас, мол, всё хорошо – силос да веник! А где ето – ХА-РА-ШО? Где? Не вижу чё-та. Покажите! Ща-ас! Фигушки те, Андрей Батькович!.. Нашли херков с бугорков – и радуюца!.. Чё уж там!.. Царя, слава Богу, фуганули, хрен с им! А Советский Союз просрали… От вам, славяне, пожалуста – тонкое сиканье громкого сранья! Живите и могите!.. Эхе-хе-хе!..

          – Н-да, – вздохнул Ванюшка и почесался. 

          – Ну, лан, хрен с нами – мы дети  прожжённого времени, гм, где лихолетье познали, где голодуху. Маялись как могли, отжили свою горемыку несчастную… Ну, а молодёжь какую тянет лямку? К чёрту на рога? Они думают – двадцать первый век, компутеры, сотовы телефоны? Небо в алмазах? Хер! Всё куды сложней и серьёзней…

          – А по-другому здесь просто не прожить, Саныч!..

          – И не говори, Вань! Русский и поссать супротив ветра готов, и штаны мочой не замарать… Так-то, Ванёк…

          – Н-да, жи-и-ызнь!..

          Закатное солнце осветило желтоватые холмики, обнесённые оградками. Его лучи согревали старые гнилые кресты да с гранитной крошкой плиты.

Ветер и безмолвие встали здесь в один ряд. И только будоражили тишину сиплые голоса грачей, которые разместились на ветках деревьев и оградах.

          На лавочке сидели Ванюшка и Курбатов, а за их спинами розовел горизонт.

          А ветер дул, навевая в захолустье раннюю осень…

 

 

2006-2011, Спешневка – Ульяновск

СТРАНИЦЫ   ►   1  .....  2  

Комментарии: 0